Привычки не имею с чужих слов что-нибудь звонить, но, говорят, будто почки ему удалили и мочевой пузырь.
С другой стороны, если разобраться, ну на кой они ему вообще были нужны? А без пузыря, я думаю, и с бабой сподручней, да и не это в человеке главное.
Мне уже, видно, никогда не случится побывать в том городе у реки, где мы с моим отцом в Первую мировую самогон варили.
Как сейчас стоит перед глазами маленький ухоженный садик с малиною и десятком каких-то деревьев. Грядочки ровные, клумбочки, синие от васильков и анютиных глазок.
Соседом у нас — дед Иван. Он один раз в столицах был и как раз попал — Толстого хоронили. С тем и приехал.
Передам ли вам сквозь года тот мед и тот яблоневый цвет первой трети двадцатого века? А товарищество наше — я да батька мой, да дед Иван?
Петух у нас один остался со всего нашего курятника, а у деда Ивана, наоборот, куры одни остались, чтоб им пусто было. Так, верите, когда мы того петуха поутру из залы нашей выпускали, он так красиво шел сквозь окна, стены, заборы и засовы, что казалось нам: не петух идет, а счастье наше от нас уходит.
Не буду врать, были в городке и девки. Но об этом и без меня каждый превзошел предостаточно, поэтому я о другом.
Вот возьмем душу человеческую. Она от чего болит? Все болит и болит, окаянная. Ни ей, ни себе от боли этой ладу дать невозможно. Мне скажут — совесть. Положим, что и совесть, не без этого. Ну так совесть, я так полагаю, сама не болит. Это от нее же, каракатицы, вся спина по ночам, как от нагайки, кровоточит, а ей то что?
Нет. Не только тут в совести дело…
А может, и ни к чему я это все растеял с душой, и с совестью, да и с домиком у реки, пожалуй…
Да и наврал много…
Ну так это, с другой стороны, святое дело.
Санька, Николаева дочка, влюбчива. Последняя любовь ее — Аль Пачино.
Если по справедливости — так он на ней уже тридцать раз жениться должен. Хотя и странно все.
Иной раз, особенно с утра, Санька придет к бабушке, Николаевой теще, и плачет-плачет. Чего плачет — дело темное.
Так что еще неизвестно — вышло бы у них что путное с Аль Пачино или нет.
— Бог с тобой, — говорит Николаева теща, — не плачь, золото мое. Мы с тобой сейчас киселя наварим.
Бригада строила магазин. Балка упала на голову бригадиру и убила к черту. Вот и весь сказ.
Теперь каждую весну пятнадцать сильных и молодых мужиков, как лунатики, где бы ни находились, собираются на старом зеленом кладбище в поминальный день.
Колбаска, яички, кто-то все время котлеты носит.
Пьют водку, говорят.
Ну хрен его знает, к родственнику на могилку нету времени пойти, а тут к бригадиру. И магазинов они больше не строят. Вообще ничего не строят, да и видятся редко.
Такое впечатление, что так теперь и будут ходить до самой смерти. Будут умирать по одному, как пушкинские лицеисты. А когда-нибудь придет один со своими котлетами и бутылкой холодной водки, а больше никто и не придет.
Тогда тоже будет весна.
Могилку обновит, где подкрасит, а где подчистит. Разложит еду, нальет водки стакан, до краев. Но ни есть, ни пить не будет сразу. Закурит.
Липы тридцатилетние его стол обступят, шиповник какой-нибудь ближе подлезет, оса на мясо прилетит и завозится, деловая и желтая…
Ну что еще? Да вот, пожалуй, и все.
Мы встречались в бане. На первом этаже у парикмахера Шуры стриглись. На втором — раздевались и шли в парилку.
В парилке стоял сухой и плотный жар.
Садились на самый верх и молча сидели минут сорок. Голые, в вязаных шапочках.
Обычно делали три-четыре ходки. Больше выдержать было трудно. Веники нас почему-то особо не прельщали, а посему старые банщики смотрели на нас снисходительно.
За три часа произносилось полтора десятка слов. Потели мы обильно, и после парилки январский оттепельный воздух казался необычайно вкусным.
Два раза, нарушая традиции, ходили пить холодное шампанское с орехами.
Выжатое тело с благодарностью принимало красные потоки вина, и опьянение было легким и славным.
На остановке прощались, и я шел пешком, похрустывая подтаявшим снегом.
Весною баню закрыли на ремонт. Лето проползло мимо окон и закончилось в октябре, а с холодами пошла такая жизнь, что какая тут, к черту, баня.
Пушкин стоял на пороге. В соседней комнате спала няня. Она привила Пушкину любовь к народу.
Он и в изгнании оставался русским поэтом. Рано утром вставал и лез в кадку с холодной водой. Затем скакал по полю. В поле прыгали зайцы, и Пушкин часто их догонял, хватая за уши. Зайцы же его любили — они были частью русской природы.
Первоклассник Никита обиделся и ушел из школы. Солнце садилось за осенний пустырь. Зябкие листья — оранжевый ветер.
Через дорогу люди собирали картошку. Никита вдохнул запах свежей картофельной ботвы, крепко задумался и пошел по дорогам в поля.
Мы плыли на пароходе. Прошлое маячило впереди. Будущее оставалось в кильватере. Ксения Владимировна стояла, держась за поручни, и пыталась плакать в носовой платок.
Женька украл у матроса зажигалку. Матерчатые кресла трепало, как паруса. На какой-то отмели я увидела голую парочку. Мы им махали с палубы, а они — нам.
После прибытия пошел дождь, и мы с Женькой намокли, как свиньи. Это хорошо, что отец у нас один, а матери разные, гораздо лучше, чем когда мать одна и разные отцы.
— Дура ты, дура, — жалел Николай жену. Она же сидела на кровати в трусах и заливалась горючими слезами.
— Любишь тебя, любишь, — говорил он, — а толку нету.
В окна залезло раннее утро. Николай сварил кофе и принес жене ветчины.
Она ела ее с кофе и плакала.
В обед под мелким дождиком Николай поволок жену в лес — проветрить. Потаскав ее часа три между сосенок, и сам воспрянул духом.
К вечеру все в доме успокоилось, и он полюбопытствовал об чем были слезы.
— Да так, — ответила задумчиво, — тебя жалко стало.
На краю земли, за водонапорной башней, на бывшем спортивном стадионе им. Кирова Влас лежал в теплой, согретой закатным солнцем, траве. Лежал он в брюках, пиджаке и галстуке.
Схоронив Грушеньку, жил он тихо и раздумчиво. У родниковых же оврагов жила лягушка. Она была раненая. Рана зажила, но злая память осталась.
Собралась она и решила отомстить. В траве увидала валяющегося Власа. Подошла к нему и говорит:
— Что ты тут валяешься, милый?
— В мое сердце стучит пепел Клааса, — не открывая глаз, ответствовал он.
— Да ну! — сказала лягушка и присела, чтобы послушать его историю.
— Была у меня любимая, — сказал Влас, — купил я ей один раз много вкусного и холодного мороженого. Она наелась и померла.
Влас замолчал и открыл глаза.
— А тебе какого в овраге не сидится? — поинтересовался он.
— Э, милый, — сказала тварь, расхнюпившись, — меня человек велосипедом переехал. Только третий день, как ходить начала, думала, кончусь. Теперь иду, задушить его хочу, паскуду невнимательную.
— Дела, — сказал Влас, приподнявшись на локте. — Так, может, по стаканчику? — предложил он. — Для равновесия.
— А и по стаканчику, — задумалась лягушка, — на мой век велосипедистов хватит.
Часть 2
Мокрые берега
Безумных не орют, не сеют, но сами рождаются.
Для шума выбирают маленьких людей — барабанщиков.
О Потопе
Мариша Потопа пошла в кино. Кино показывали на втором этаже. Зашла, а свету нету. Усаживалась на ощупь и села на старичка. Тот вскрикнул и завозился под ней. Потопа засмеялась и сказала:
— Не кричите, это я.
Старичок затих, а Потопа встала и говорит:
— Цирк какой-то.
Потопа шла домой, да и напилась по дороге. А женщина она большая — вот и сломала у соседа входную дверь. Тот выходит и говорит:
— Мариша, какого хера.
— Не грусти, Степаныч, — ответила девушка.
Потопа наворотила пельменей. Гости собрались. Музыку настроили. А Мариша возьми да и выпади с балкона. Едва не убилась.