Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 2: Правый берег - Борис Михайлович Носик на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К сожалению, даже в Париже, где умеют беречь старину, часто все-таки ломали в нашем веке строения той блистательной Бель Эпок. На той же улице Фезандри разломали угловой дворец авеню Фош, шедевр архитектора Шеданна. Снесли здесь же, в квартале (на улице Сен-Дидье), концертный зал, спроектированный Эктором Гимаром. Помню, что в России об архитектуре той эпохи принято было говорить с надменностью невежества: «Художественной ценности не представляет». Так что круши смело. В Париже, на наше счастье, от нее все-таки еще уцелело многое, от той эпохи, и уж нынче никому больше в голову не придет ломать дома Гимара, Соважа, Лавиротта или Плюме…

Вокруг да около Елисейских Полей-2. «Прозрачный дом» близ Триумфальной арки

Известный читающим людям во всем мире русско-американский писатель Владимир Набоков написал в старости роман «Прозрачность предметов»: о том, как за видимыми нам, реальными, осязаемыми предметами проступает их прошлое, как бы уцелевшее в их памяти, – проступает на поверхности старого стола в номере швейцарской гостиницы, на стене горного шале, за статуэткой, выставленной в витрине сувенирной лавки… Так вот, глядя на стену или на балкон старинного городского дома, задумчивый и внимательный человек, бывавший здесь раньше или просто читавший что-то о жизни этого дома, видит иногда больше, чем торопливый прохожий, который и дома-то самого может не заметить. Для этого человека за солидной сегодняшней реальностью дома проступает другая, порой более интересная. А когда долго живешь в городе, в Москве, а потом в Париже, все больше закоулков города, и домов, и скверов становятся как бы прозрачными. Взять, скажем, этот вот дом № 8 на рю Сайгон, то бишь на Сайгонской улице. Улица эта лежит в двух шагах от площади Звезды, от плас Шарль-де-Голль-Этуаль. Только она, эта улица, уже за площадью, и проходит она параллельно не самим Елисейским Полям, а их продолжению, которое за площадью Звезды называется авеню Великой Армии. На рю Сайгон, как правило, не бывает туристов, и шум большой магистрали здесь почти не слышен. А уж дом № 8 на рю Сайгон и вовсе ничем не притягивает туристские толпы, старательно наводящие свои фото– и кинокамеры на Триумфальную арку, на Вечный огонь и барельеф «Марсельеза». Дом № 8 не выделяется ни размерами, ни архитектурой. Аккуратный такой дом начала века с кое-какими украшениями в стиле ар-нуво, вполне буржуазный и, я бы даже сказал, дорогой дом. В этом доме в самом начале недолгой своей парижской эмиграции жил с семьей – с женой Верой и шестилетним сыном Митей – русский эмигрантский писатель Владимир Набоков.

Семье писателя пришлось бежать из Берлина, когда к власти пришли нацисты, а во главе русской колонии встали русские фашисты генерал Бискунский и убийца отца писателя Сергей Таборицкий. В ожидании французских удостоверений Набоковы жили сперва на Лазурном Берегу, где Владимир Набоков завершил свой главный русский роман – «Дар». Осенью 1938 года документы были готовы, и Набоковы переехали в Париж. Кто-то из друзей снял им однокомнатную квартиру в доме № 8 на рю Сайгон. Раньше в квартире жил какой-то одинокий артист русского балета, и элегантная, даже, можно сказать, шикарная эта квартирка для одного человека была удобна. Набоковым квартира тоже понравилась – комната просторная, красивая, кухня тоже просторная, и даже ванная не тесная. Беда только в том, что комната одна, и, когда маленького Митю укладывали спать, родителям деться было некуда. Набоковы приспособились принимать гостей на кухне. У них часто бывали старшие друзья – литераторы Ходасевич и Алданов, два друга-эсера Фондаминский и Зензинов, поэтесса Алла Головина, сестра поэта Анатолия Штейгера. Бывала у них последняя любовь Бунина Галина Кузнецова, к тому времени, впрочем, бросившая Ивана Алексеевича ради певицы Марги Степун… В общем, был довольно устойчивый и не такой уж узкий круг друзей.

Набоков закончил по приезде в Париж новый рассказ, «Посещение музея», где была навязчивая тема возвращения на родину, в полуреальный, загадочный Петербург. Все, что описал в ту пору этот лучший из молодых писателей русской эмиграции, печаталось в самом престижном эмигрантском журнале – в «Современных записках». В конце ноября в «Последних новостях», самой популярной эмигрантской газете, появилось объявление о чтениях Владимира Сирина (под этим псевдонимом молодой Набоков был известен эмиграции) в Социальном музее: «Мюзе Сосьяль (билеты стоимостью в 5, 10 и 15 франков)». Не надо думать, что эти чтения и скудные гонорары могли обеспечить семью. «Париж па рищ», – повторял Набоков свой грустный каламбур: «Париж не богат». Здесь Набоков снова, как когда-то в юные годы в Берлине, стал искать учеников, искать заработка… И все-таки он ухитрялся еще писать. Когда уходили гости, когда стихал за окном город, в ванной комнате квартирки на рю Сайгон далеко за полночь горел свет. Установив чемодан на биде и положив стопку бумаги на чемодан, Набоков писал новый роман. Друзья знали, что он пишет по ночам на чемодане в ванной, и Фондаминский, с первой встречи полюбивший этого молодого писателя и неизменно опекавший его, с умилением называл Набокова орлом, запертым в ванной. «Представляете, – восклицал Фондаминский, – у этого гения нет даже письменного стола!» Но конечно, Фондаминский не знал, о чем сейчас пишет Набоков. Он, вероятно, не знал даже, что Набоков пишет свой роман не по-русски, а по-английски. Об этом знала старая знакомая Набокова, сестра его университетского друга, Люси Леон и знал муж Люси, опытный переводчик и редактор Поль Леон. На протяжении многих лет Поль Леон работал со своим другом Джеймсом Джойсом над романом Джойса «Поминки по Финнегану». Теперь Набоков регулярно приходил в гости к Люси и Полю и садился вместе с Люси за стол красного дерева, за которым Поль столько лет сидел с великим Джойсом. Набоков впервые писал по-английски, и, хотя первая няня в далекой русской усадьбе под Петербургом у него была англичанка, он все-таки не был до конца уверен в своем английском. Люси, которая была сильнее его в английском, говорила, утешая его, что ей почти нечего у него поправлять. Впрочем, странность этой затеи заключалась в другом. К 1938 году русский писатель-виртуоз Сирин-Набоков уже создал свой собственный, оригинальный русский стиль, достиг совершенства в родном языке, который послушно выражал его мысли, его чувства. Откуда же вдруг эта странная идея – засесть за английский роман? Набоков мог, как выяснилось, писать по-английски, мог он писать и по-французски. Он написал французский рассказ о старой гувернантке и эссе о Пушкине. Но отчего же сейчас, на вершине успеха, он вдруг перешел на английский? Разве у него не было потребности писать по-русски? И разве не был для него мучительным этот переход? Отчего, зачем?

Об этом этапе жизни Набокова, об этой полоске света под дверью ванной в квартирке на рю Сайгон написано много. Но ни одному биографу не удалось ответить на поставленные мною вопросы и не пришло в голову, что этот непонятный шаг может быть связан с какой-то тайной. Не пришло это в голову даже тем, кто и с самой тайной был вообще-то знаком. Мне это первому пришло в голову, и я готов щедро поделиться с вами своими догадками…

Работая в последние годы над биографией Набокова, я, конечно, тоже искал ответа на этот вопрос у знатоков-набоковедов. Они писали по этому поводу следующее: русская эмиграция умирала, вырождалась, печататься было негде, читать некому, а Набоков смотрел вперед, английский был перспективнее, чем русский. И вообще, он, наверное, переживал кризис, муки творчества. Объяснения эти меня не убедили. Муки писатель переживает перед всякой новой вещью. Что до аудитории, то романы Набокова и раньше выходили по-английски, и по-немецки, и никто не обратил на них внимания. Более того, даже поздние американские романы Набокова остались бы малоизвестными, если б не было знаменитого скандала с «Лолитой». Не будь скандала, Набоков закончил бы преподавание в США и ушел на пенсию таким же малоизвестным американским писателем, каким он был, скажем, до 1958 года. Конечно, в русской (эмигрантской) литературе он уже занял к тому времени особое место, но западному миру он был бы так же малоизвестен, как, скажем, Бунин, даже меньше известен, чем Бунин, который все же был нобелевский лауреат и академик. Ну а русскую эмиграцию в 1938 году хоронить было еще рано. Известность же в ней зрелого писателя Сирина-Набокова достигла тогда апогея. Лучшие эмигрантские журналы печатали все, что он писал, каждую его строку. Читатели ждали его публикаций. Критика рвала из рук новые номера «Современных записок». А он писал и романы, и рассказы, и стихи, и пьесы, и литературные эссе, он выступал с чтениями при полных залах… Так зачем же он все-таки написал роман по-английски. У меня, как первого русского биографа Набокова, есть на этот счет своя гипотеза.

Французы, которых деньги давно уже волнуют куда больше, чем женщины, по привычке советуют за всякой тайной искать женщину – «шерше ля фам». Рецепт не универсальный; но в данном случае женщину действительно не грех было бы опознать…

Владимир Набоков с 1925 года жил в счастливом браке с Верой Евсеевной Слоним. Высокообразованная, влюбленная в него, работящая девушка из богатой в Петербурге, но разорившейся в Берлине еврейской семьи, Вера стала начинающему прозаику и поэту, потерявшему отца и оставшемуся вдруг в Берлине в одиночестве, лучшей из жен. Она верила в его талант, в его гений и готова была положить свою жизнь на алтарь своей любви и русской литературы. Это она зарабатывала на жизнь в Берлине, она после дня, проведенного на службе, перепечатывала все, что мужу удалось написать и выправить за день на своем диване, она подбадривала его, подстегивала его, не давала ни расслабиться, ни разлениться. У нее был безошибочный слух на слово, хотя сама она писать не могла и при его жизни никогда на это не решалась. Она, наконец, родила ему сына. В общем, это был счастливый брак, может быть, идеальный брак…

Но вот перед самым переездом семьи в Париж над этим браком нависла опасность. История эта была тайной. Знали о ней в Париже немногие. Об этом не знали враги и завистники Набокова, а у него, этого надменного аристократа-удачника, везунчика и к тому же задиры, не терпевшего соперников, – у него были и литературные враги, и завистники. И, надо сказать, довольно влиятельные, вроде критика Адамовича и поэта Георгия Иванова, а также чуть не всех поэтов «парижской ноты». Набоков ведь их тоже не щадил, часто бывал несправедлив к ним и жесток, о чем позднее даже сожалел…

Итак, что же это была за тайна? Расскажу о ней в двух словах. После набоковского литературного вечера в Париже в середине тридцатых его пригласили в один русский дом на чаепитие: подошла к нему после выступления мать очаровательной, одинокой молодой женщины Ирины Кокошкиной-Гуаданини, наговорила ему от дочкиного имени комплиментов его стихам (как против такого устоять поэту?) и позвала в гости. Ирина была и сама поэтесса, она была поклонница стихов и прозы Набокова. Набоков познакомился с Ириной, начался их роман…

Вернувшись из поездки домой в Берлин, Набоков вдруг отложил в сторону свою главную книгу («Дар») и написал томительный, горестный, влюбленный рассказ «Весна в Фиальте». Возможно, мне первому пришло в голову, о ком и о чем этот замечательный весенний рассказ, хотя писали о рассказе (замечательно писали) и до меня. Набоков с пронзительной грустью пишет там, что его герой не может найти счастья в любви к прелестной ветреной Нине (так Набоков и позже всегда называл Ирину в своей прозе). Герой знает, что это безнадежная, опасная любовь и надо гнать прочь мысли о ней. Однако Нина нейдет у него из головы. У них обоих – у героя и у писателя. Что делает обычно в таких случаях писатель? Он пытается разобраться во всем на бумаге и освободиться. Писателю не нужен психоаналитик (да Набоков и побоялся бы поделиться с кем-нибудь своей тайной), писателю нужен лист бумаги. Лирический герой рассказа объясняет (и себе, и читателю), что он живет в идеальном браке, что жизнь с Ниной была бы совершенно невозможна… Однако трудно, ах как трудно избавиться от этой сладкой муки! В конце концов автор убивает свою героиню, а потом, погрустив и, кажется, на время успокоившись, садится за работу над главным своим романом.

Но тут судьба готовит писателю новое испытание. Оставаться в нацистском Берлине, где к власти пришли убийцы его отца, становится для него опасно, и жена уговаривает его бежать в Париж. Там он встречает роковую Ирину, и все начинается снова.

Позднее Ирина тайно пишет ему письма в Прагу и на Лазурный Берег Франции, и он отвечает ей влюбленными письмами. Жена Набокова Вера узнает об этой переписке. Набоков терзается, в семье его разлад, но он неспособен на решительные действия… И тут Ирина вдруг приезжает в Канны, чтобы увезти его с собой. Она появилась утром, перед завтраком – на пляже, и писатель был испуган ее вторжением, ее решительностью. Смертельно испуган размерами катастрофы, которая грозит его браку, испуган неизбежным крахом его творческих занятий, ибо Ирина представляется ему менее надежным существом, чем Вера. Да и сама ведь Ирина едва-едва сводит концы с концами, зарабатывая на жизнь стрижкой собак. Вдобавок Набоков ревнует, ему все время чудятся действительные или мнимые ее ухажеры, толпы поклонников этой привлекательной и одинокой молодой женщины в ночном богемном Париже. Воображение удесятеряет его страхи. Набокову чудится собственная погибель… Он ведь был на самом деле человек робкий, как многие люди, наделенные богатым воображением. Человек гениальный, но робкий.

Набоков просит Ирину немедленно уехать из Канн и уходит с пляжа за женой, которая пришла звать их с сыном на завтрак…

Ирина исчезает. Ее больше нет поблизости. Теперь осталось восстанавливать мир в семье, замаливать грех и писать, писать… Но сомнения гложут писателя. Воспоминания о пережитом запретном счастье его не оставляют. Он пишет пьесу «Событие», в которой, на мой взгляд, главное – это страх, пережитый в то утро на пляже. Набоков завершает роман «Дар», и в последних его главах – нестерпимая нежность к Вере, искупление вины. А вскоре Набоков переезжает с семьей в Париж, где живет Ирина. Набоков не видит ее, но он не может отделаться от мыслей о ней. Он убеждает себя в том, что он принял в Каннах единственно возможное решение. Однако бесконечное повторение этого разумного вывода не спасает. Есть один способ спастись – чисто писательский. Набоков должен написать обо всем. И вот он пишет роман, герой его нового романа уходит от идеальной Клеры (Веры) к роковой Нине (Ирине) – и гибнет. Главное – идет прахом его творчество…

Итак, новый роман Набокова – это заклинание, это еще один акт самолечения, писательского колдовства, экзорсизма… В новом романе, который он решает написать, будут прочитываться все мельчайшие подробности недавно пережитой запретной любви, в нем будет весь ход рассуждений Набокова, все его только что пережитые страхи. Свидетелями его тайны станут лист бумаги, ночь, ванная комната, где стол-чемодан стоит на биде, дом № 8 на рю Сайгон… Но как потом отдать эту подробную, хоть и слегка зашифрованную, исповедь в русский журнал? Ведь каждую его строчку читают в эмиграции. А значит, все узнают. Все догадаются… Что скажут друзья? Как переживет это Вера? Однако и не написать он не может… И вот Набоков решает писать свой роман по-английски. Расчет его оказался точным. Роман был написан, даже напечатан, но, кажется, никто так и не прочел его в целой русской эмиграции – да кто ж станет искать английский роман, кто станет читать по-английски? К тому же, как вы знаете, русской эмиграции и всему миру скоро стало не до романов. На дворе стоял 1939 год. Началась новая мировая война…

Однако роман этот существует, он пережил все – войны, гибель миллионов, терзания молодого мужа, ненадежную, прелестную Ирину, самого робкого Набокова и даже верную, надежную Веру (она умерла последней). А что дом № 8 на рю Сайгон, и та просторная ванная комната, и ее стены? Они тоже всех пережили, немые свидетели парижской тайны, чужой муки – прозрачные стены чужого дома…

Останется время – загляните на рю Сайгон. А будет еще больше времени (скажите, куда мы с вами всегда спешим?) – почитайте по-английски этот роман. Или хотя бы прочтите его в русском переводе и скажите, прав я, набоковед-самоучка, или неправ…

Вокруг да около Елисейских Полей-3. Квартал Франциска I, авеню Монтень

Квартал Франциска I был создан королевским указом лишь в 1823 году. В те времена здесь еще были прибрежные огороды, козы, травка – тишь, благодать. Позднее создаваемые в этом квартале улицы потянулись к совсем еще молодым тогда Елисейским Полям, да и обустроен ведь был квартал стараниями «Компании Елисейских Полей». Думаю, что самое нам время побродить по этому роскошному кварталу, что лежит между Елисейскими Полями и Сеной.

И авеню Монтень, выходящая к знаменитому перекрестку Елисейских Полей Рон-Пуан, и авеню Марсо, выходящая к площади Этуаль, и авеню Георга V берут начало у прибрежной площади Альма. Название площади – русское, крымское, еще точнее – крымско-татарское: близ речки Альма французы и англичане нанесли жестокий удар русским во время Крымской войны. Об этой трагедии народов мало кто помнит ныне (разве что запущенное французское кладбище неподалеку от села Почтовое в Крыму), но зато популярная пресса всех стран посвятила тысячи строк недавней трагедии этих мест: в туннеле близ моста Альма погибли английская принцесса Диана и ее возлюбленный-египтянин, царствие им небесное.

В окрестностях площади Альма стоит нынче несколько разного достоинства памятников – например, памятник польскому поэту и борцу за свободу Польши Адаму Мицкевичу работы известного скульптора Антуана Бурделя, аллегорическая фигура Сены и подаренная Нью-Йорком копия пламени с факела все той же нью-йоркской статуи Свободы работы Бартольди, за которую Нью-Йорк уже однажды отдаривал Париж…

Обратимся к кварталу, уходящему в сторону от Елисейских Полей. Королевский указ, принятый в 1823 году, не давал еще гарантий его энергичной застройки. Виктор Гюго, живший тут в 1833 году (в доме № 9 по улице Жана Гужона), писал о пустынном, «заброшенном городе Франциска I». Предприимчивый полковник Брак, который занимался обустройством этого нового района, придумал рекламный трюк: из прелестного городка Море-сюр-Луанг, что на краю леса Фонтенбло, он перенес сюда красивый ренессансный дом XVI века, который называли домом Франциска I и который должен был стать символом нового поселения. Историки утверждали, что именно в этом доме происходили некогда интимные встречи короля-рыцаря с герцогиней д’Этамп. Как и перенос мнимых останков Абеляра и Элоизы на Пер-Лашез, перенос гнездышка романтических королевских свиданий должен был оживить интерес будущих обитателей квартала, его застройку и заселение.

Поначалу дело шло туго, но в годы Второй империи на здешних улицах, все как есть получивших культурные названия (Гужон был, как известно, скульптор, а Монтень и вовсе философ), выросли роскошные дворцы-отели. Впрочем, и до того, как улицы эти получили свои интеллигентные названия, они не оставались безымянными. Скажем, нынешняя авеню Монтень и прилегающие променады еще в XVII веке получили галантное название: Аллеи Вздохов, а позднее даже – Аллеи Вдовушек.

Дело в том, что не старые и вполне привлекательные вдовуши, которым в нудный период траура не полагалось выезжать и развлекаться прилюдно, заводили именно в этих укромных местах приятные знакомства и развлекались, как могли (может, и не в ущерб своему кошельку). Отчего именно аллее небезутешных вдов предприниматель присвоил позднее имя великого Монтеня, сказать не берусь. Может, он помнил слова философа о том, что «хороших женщин не так много, не тринадцать на дюжину, а хороших жен среди них и того меньше». Но может, он сроду не видел книг Мишеля Монтеня, зато обладал «деловой сметкой» и вкусом. Многих из шикарных зданий, украшавших в ту пору авеню Монтень, ныне нет более (исчезли с лица земли отель Валевски и вилла принца Наполеона), но многие старинные дома еще радуют глаз и бередят воспоминания. Скажем, дом № 45. Здесь раньше была психлечебница доктора Ле, у которого лечился знаменитый поэт Жерар де Нерваль, чьи поэтические «вторжения в жизнь сна» так волновали современников. Когда старый Гёте прочел перевод своего «Фауста», сделанный де Нервалем, он воскликнул, что отныне он будет читать Гёте только по-французски. Заметив однажды, что друг его де Нерваль прогуливает в Пале-Руайяль омара на синей ленточке, Теофиль Готье посоветовал ему обратиться к психиатру. С тех пор и доктор Ле, и доктор Бланш долго и безуспешно лечили поэта…

Нынешние дом № 51 и дом № 53 стоят на месте былого сада Мабий, где в эпоху Реставрации папаша Мабий устраивал свои знаменитые балы. Заплатив полфранка за вход, всякий половозрелый энтузиаст мог свести знакомство с танцующими или отдыхающими дамами всех сортов, достоинств и уровней. После смерти папаши Мабия его сыновья освежили декорации популярного сада: они поставили газовые рожки для освещения аллей, соорудили киоск в китайском стиле и установили вырезанные из цинка и лихо раскрашенные искусственные пальмы. С 1844 года балы гремели снова. Играли прославленные оркестры Полидо и Оливье Метра, в толпе наметанный глаз парижанина мог опознать светских львов и самых знаменитых денди Парижа. Можно было встретить здесь фотографа Надара, писателей Теофиля Готье и Эжена Сю, поэта Шарля Бодлера. Блистали красотой (аж до самых времен Парижской коммуны) всем известные бальные королевы – Помаре, Могадор, Бриди, Шикар; ах, где вы нынче, милые дамы?

На месте нынешнего дома № 17 жил в собственном особняке почтенный седой барон-эльзасец. Свою русскую супругу Екатерину он захоронил чуть не полсотни лет тому назад у себя на родине, в Сульце, а сам дожил в Париже до 83 лет и часто по вечерам ездил в коляске на площадь Конкорд, близ которой в угловом доме на улице Буасси-д’Англас размещался Императорский клуб. Один очень грамотный француз (его звали Поль Эрвье) записал в своем дневнике, что «всякий раз, видя, как этот высокий старец с великолепной выправкой в неизменном одиночестве пересекает комнаты клуба, он говорил себе: “Вот человек, который убил Пушкина, а Пушкин дал ему то же бессмертие, что сгоревший храм в Эфесе дал своему губителю”».

Ну да, вы угадали, старого барона звали Жорж-Шарль Геккерен д’Антес (или Дантес)… Да и вообще, русскими воспоминаниями авеню Монтень не бедна. В 1911–1913 годах усилиями архитекторов Ван де Вельде и братьев Перре на авеню был построен новый театр. Скульптор Антуан Бурдель тоже приложил руку к его оформлению. Но именно русские вписали первую и, вероятно, самую яркую страницу в историю этого незаурядного парижского театра – Театра Елисейских Полей (авеню Монтень, № 13). Первый сезон театра был посвящен русскому балету Дягилева. На первом спектакле парижане увидели уже знакомую им «Жар-птицу», а через несколько дней, 29 мая 1913 года, был показан балет Стравинского «Весна священная» в костюмах и декорациях Николая Рериха и в постановке великого танцовщика, короля балета и любимца Дягилева Вацлава Нижинского. Остановившись нынче на тротуаре перед Театром Елисейских Полей, иные вспоминают, что именно здесь опускались на колени дамы в роскошных туалетах, когда из театра выходил после спектакля сам Нижинский…

Что до премьеры 29 мая 1913 года, то она имела бешеный успех – успех скандала (скорей всего, Дягилев именно на это и рассчитывал): Париж, видевший все на свете, такого еще не видел. Парижский театр в тот жаркий вечер парижского мая содрогался от свиста, криков, улюлюканья, заглушавших оркестр. Потом в зале начались драки. Чуть позднее на сцене среди всех этих древнеславянских декораций вдруг появился в цилиндре и с тростью сам Дягилев, который гневно крикнул парижским зрителям, что они невежды, не понимающие великого творения века. И Париж, похоже, радостно согласился с этим обвинением.

Русская слава этого театра шумела и после начала российских бед и эмиграции. В 1922 и 1923 годах на этой сцене с триумфом гастролировал Московский Художественный театр, показавший здесь «Вишневый сад», «На дне», «Братьев Карамазовых». В том же 1923 году московский Камерный театр Таирова показал здесь «Федру», а еще чуть позднее здесь прошел первый концерт Сергея Прокофьева, имевший огромный успех. Через год Прокофьев представил здесь свои романсы на стихи Бальмонта, Гиппиус и Верлена. А еще пять лет спустя показал здесь свой первый спектакль новый русский эмигрантский театр – Русская частная опера в Париже. Ее создал для любимой жены очередной муж блистательной певицы Марии Кузнецовой, дочери одесского художника Миколы Кузнецова (его лицо без труда отыщете на полотнах Репина). Новый муж красавицы Марии, племянник французского композитора, миллионер Альфред Массне не впустую потратил деньги. В Русской опере Кузнецовой спектакли ставили Евреинов, Санин, Фокин, декорации и эскизы костюмов создавали Коровин и Билибин, у Кузнецовой были замечательные дирижеры, певцы и танцовщики. Надо сказать, что парижский и мировой успех дягилевского балета подготовил в Париже почву для побед не только блистательному русскому театру, но и русской моде в сфере одежды и развлечений. Это пришлось кстати изгнанникам, которые стали объявляться в 20-е годы в этом давно знакомом им городе, однако в незнакомой для них роли – в роли нищих, беспаспортных эмигрантов. На авеню Монтень (в доме № 7) открылось в те годы ателье моды «Китмир» (о его рождении, как и о прочих русских ателье, подробно рассказал в своей книге «Красота в изгнании» историк моды А. Васильев). Кузина последнего русского императора великая княгиня Мария Павловна вместе с молодым мужем князем Путятиным, оказавшись в Париже, начала зарабатывать на жизнь, вышивая бисером для Коко Шанель, а позднее и сама открыла на авеню Монтень ателье «Китмир», где вместе с ней трудились ее свекровь княгиня Путятина и ее муж (оказавшийся способным бухгалтером). Русские дома моды продолжали начатое гастролями Дягилева мирное русское завоевание Парижа. Через много лет после того, как завершили свое существование в Париже и русские моды, и русские театры, авеню Монтень была снова завоевана магазинами готового платья и высокой моды (и высоких цен, конечно). Дома моды довольно дружно перебрались из I округа Парижа в VIII. В бывшем отеле Бозелли разместился магазин фирмы «Кристиан Диор». Поселились здесь магазины фирм «Карон» (духи) и «Дженни холдинг». Основатель последней синьор Джиромбелли известен как открыватель таких стилистов, как Джанни Версаче, Монтана, Дольче, Габанна. На авеню Монтень заправляла его супруга Донателла Джиромбелли. Здесь же рядом увидишь обувь фирмы «Харель», лиможский фарфор в магазине «Порто» – в общем, есть где отвести душу богатому постояльцу отеля «Георг V» (того самого, где живали «битлы»).

Что касается продолжения театральных традиций, то Театр Елисейских Полей еще, на счастье, цел. В нем три зала, причем Большой зал может разместить один 2000 зрителей. Есть еще зал комедии (655 мест) и экспериментальная студия. Дело за экспериментами. Зато неподалеку от театра теперь разместилось знаменитое зрелищное учреждение «Бешеная лошадь» («Crazy Horse»). Это женское шоу, и очень хочется назвать милых его участниц «лошадками», но справедливость требует, чтобы были учтены их размеры, их длинноногость и крупноформатность. Длинноногости в наш фетишистский век, кажется, придают особое значение. Еще законодатель любовной моды Маяковский в стихах «из Парижа о сущности любви» жаловался, что «не хватает длинноногих» (за эту жалобу он был жестоко наказан коротконогими сестрами Брик-Триоле). Люди богатые бредят ныне длинноногими манекенщицами, и весь мир точно забыл, что женщина должна быть просто «нежной и удивительной».

Я совершенно случайно попал на спектакль «Крейзи Хорс» и должен непременно поделиться впечатлениями от знакомства с их современным (и весьма дорогостоящим) спектаклем. Случилось так, что я ждал встречи со своими петербургскими издателями, которым я должен был отдать рукопись, а они как раз в тот вечер вознамерились посетить спектакль бешеных дам-лошадок. Издатели опаздывали, и мое долгое ожидание в вестибюле стало беспокоить администрацию шоу. Вышла администраторша с кокетливым бантом, и я объяснил ей испуганным шепотом, что к ним должны прийти два очень важных гостя из России. «Кто это? – спросила она, переходя на тот же испуганный шепот. – Миллионеры? КГБ? Министры?» – «Вроде того», – сказал я еще более испуганно. Тут появились мои петербургские издатели, и они не обманули ожиданий девушки с бантом: у них были заказанные по телефону билеты на кресла первого ряда. Девушка сказала, что лично мне не нужен билет и я, как лицо сопровождающее, могу встать у бара. Какой-то служитель тут же предложил мне стакан воды ценой в мою тогдашнюю шестимесячную пенсию, но я гордо отказался. Длинноногие девушки целый час маршировали в каком-то художественном освещении; ложились на особый лежак у края эстрады и очень высоко поднимали ноги. У каждой из них был какой-нибудь пошлый псевдоним (Волга-Матушка Московская, Лав-амур Любовна и так далее), но ноги у них были настоящие и очень большие. Ноги эти нависали над первым рядом, так что издатели мои, я думаю, натерпелись страху в своем первом ряду – ведь, если бы эти лошади оказались и впрямь «крейзи», они могли бы начать брыкаться и лягаться, мало ли что бывает… На счастье, дамы-лошади были нисколечко не бешеные, они были очень обходительные и вполне буржуазные, так что все обошлось благополучно. И скандалов, как некогда на «Весне священной», никто не устраивал. Иные нынче времена на авеню Монтень!

Как я уже упомянул, на престижной улице Монтеня свили гнездо разнообразные бюро французского телевидения и радио, а в доме 2 с давних времен разместилась телестудия Второго (государственного, как и Третий и еще какие-то) канала французского телевидения. Телевидение во Франции, на мой вкус, довольно скучное и робкое, но когда-то Второй канал готовил неплохое «ток-шоу» «Апостроф» (уступающее, конечно, по уровню московской ночной «Школе злословия» – кстати, и в свободной Франции все острые передачи тоже показывают после полуночи, для немногих).

В студии на рю Монтень записали однажды по весне беседу с «новой русской писательницей», вернее, новой парижской звездой – Ниной Николаевной Берберовой. Это была поразительная история, вполне на уровне новейшего телевидения. Звезде было в пору ее визита в студию на рю Монтень 88 лет. Четверть века, самые цветущие годы жизни она прожила в Париже, в гуще пореволюционной русской эмиграции – была женой Владислава Ходасевича, а потом арт-дилера и художника Николая Макеева, влюблялась в женщин, опиралась на мужчин и дружила с ними, сотрудничала в знаменитой эмигрантской газете, мечтала о славе, завидовала богатым, состояла в коммунистической ячейке, была злой и красивой… Испортила отношения со многими в эмиграции, написав однажды в письме из оккупированного Парижа чистейшую правду: выжить при немцах можно. Если ты, конечно, не еврей… Они с новым мужем жили прилично: торговля картинами шла при немцах как никогда. Но после войны беглецы вернулись в Париж, и ей пришлось худо. Вдобавок она отбила у мужа любовницу, и они разошлись…

Она уехала в США, нашла там преподавательское место в университете, а в старости, уйдя на пенсию, села за мемуары. Вдохновили ее подцензурные мемуары Ильи Эренбурга. Вот ведь можно написать хотя бы полуправду, хотя бы четвертьправду, и будет успех. А она свидетельница великой эпохи, другие свидетели и обидчики поумирали, она напишет что хочет… Она написала прекрасную мемуарную книжку («Курсив мой»), выпустила ее по-английски, потом по-русски… Ну да, она свела счеты со всеми, кто ее недооценил когда-то, кто был известнее, удачливее или просто богаче, кто погиб на войне… Успех пока не приходил. Во Франции о ней никто и слыхом не слыхивал.

Книга только-только стала добираться в Россию. Давали друг другу на ночь почитать. И тут в Россию пришло вольное книгопечатание. Мемуары появились в многотиражном журнале. Это был прорыв. Книга была талантлива, а русский читатель хотел услышать про эмиграцию. И конечно, он не мог судить издали о том, с кем сводит счеты обиженная Нина… И все же книга дошла до читателя. Это была победа.

А тут случилось второе чудо. Французская переводчица наткнулась на сборник рассказов, который Нина Берберова издала после войны (скорей всего, за свой счет) в дышавшем на ладан русском издательстве «ИМКА-пресс». Переводчица перевела один рассказ и отдала в так же дышавшее на ладан провинциальное издательство «Акт-сюд». Мечтая выжить, издательство выпустило серию тонких карманных книжечек с расплывчатым грифом «Роман». Как раз к сезону отпусков. Чтоб было о чем поговорить, вернувшись из отпуска. «Я тут на пляже прочитал русский роман…» – «Войну и мир?» – «Нет, нет… “Аккомпаниаторша”… Какая-то Нина… Бр… Др… Знаешь, как у них, у русских… А что, неплохо!»

Произошло чудо, называемное «бестселлером». Издательство «Акт-сюд» было спасено. Издательство перевело все, что когда-нибудь писала Нина Берберова. Нине было в ту пору 87 лет. С тех пор выросли поколения французов, считающих Нину Берберову главной русской писательницей. Снобы оговаривают, что после Толстого, Достоевского, Чехова и Солженицына… – А кто такой Бунин? – Справьтесь у Нины…

Ей было 88 лет, когда она, автор никем не замеченной книжечки, изданной в 1949 году в Париже, пришла в студию на рю Монтень. Она была к тому времени во Франции русской литературной знаменитостью номер один. Она съездила и в Россию, которую не видела семьдесят лет… Она доживала последнее пятилетие в Америке в лучах своей мировой славы…

Урок для пишущих. Надо писать на века. Или дожить хотя бы до 90 лет.

Те, кого не утомили витрины и правобережная роскошь «отелей», могут еще с полчаса побродить по авеню Георга V (по-здешнему он Жорж Сенк) с двумя его знаменитыми международными отелями (в домах № 31 и № 35), поставляющими клиентуру для самых дорогих здешних магазинов и ресторанов, полюбоваться дворцами в стиле Людовика XV (дома № 11, 13, 15), где ведут свою непыльную работу сотрудники иностранных посольств, а также более поздними солидными строениями, где разместились банки, богатые фирмы, штаб-квартиры промышленников, а также радио– и телекомпании. На улицах, прилегающих к элегантной, мирной площади Франциска I, и на самой площади наряду с отелями в стиле Людовика XV (вроде отеля Клермон-Тоннер, где разместился самый что ни на есть Пьер Карден) можно увидеть фонтан работы знаменитого Давиу: белеет мрамор, плещет струя, утекает время нашей бесценной жизни…

Вокруг да около Елисейских Полей-4. Рю Колизе, Боэси, Берри

И что-то в тумане дрожало, рябило,

И хором бояре гудели на сцене…

И было приятно, что все это было

Не где-то в Торжке, а в Париже, на Сене.

(Из «Вечеринки» Дона Аминадо)

Если идти по правой стороне Елисейских Полей в сторону Триумфальной арки, то не слишком знаменитая улица Колизея (rue Colisée) попадется вам почти сразу же после «клумбы» Рон-Пуан. Театр-колизей тут действительно существовал когда-то, с 1671 до 1780 года. В нем показывали спектакли, устраивали всякие праздничные представления, но в 1780 году колизей этот разломали, а название пристало к улице, и ни один мэр его отчего-то не поменял на более партийно-выгодное (во Франции это делают повсеместно, меняя то Голля на Тореза, то Дзержинского на мать Терезу и обратно). Земли эти, как и те, по которым пролегли нынче престижные авеню Матиньон, Елисейские Поля и улица Фобур-Сент-Оноре, принадлежали некогда графу д’Артуа, но с тех пор много воды утекло в Сене.

Нас, как вы, наверное, заметили, наряду с прочими занимают события XX века, а в нем – жизнь нищего и блистательного «русского Парижа». С этой (пусть даже несколько специфической) точки зрения малозаметная Колизеевская улица не так уж и скучна. Ее близость к Елисейским Полям определила ее привлекательность для тех русских изгнанников, кто, не поддавшись унынию, вступил в борьбу за существование. В первую очередь это были женщины, причем женщины-аристократки, те самые «принцессы на горошине» (по-русски «принцесса» – это «княгиня»), которых В.И. Ульянов (Ленин) в своей партийной статье «О партийной литературе» назвал «скучающими героинями». Они и впрямь оказались героинями, а скучать в Париже этим обнищавшим дамам (в отличие, скажем, от возлюбленной самого Ленина Инессы Арманд) было некогда. Оказалось, что нежные их ручки приспособлены для шитья, вышивания и стирки, а в голове у них есть устройство, необходимое для ведения «дел»: они оказались деловыми дамами, или, как нынче выражаются, «бизнесвумен».

В 1924 году в доме № 5 по улице Колизея открылся русский (точнее, может, русско-грузинский) дом моды «Имеди». Открыла его графиня Анна Ильинична Воронцова-Дашкова, урожденная княгиня Чавчавадзе. Надо сказать, это был не единственный «грузинский» дом моды в Париже: в полукилометре от рю Колизе, на рю Вашингтон, открылся дом моды Нины Шервашидзе, урожденной Мхеидзе (в доме № 32). Трудно даже сказать, кто больше сделал для тогдашнего парижского увлечения «грузинской модой» – красавицы княгини, шившие в своих ателье вечерние платья, или красавцы джигиты, плясавшие по вечерам в русских ресторанах (их в этом углу было множество – и на Елисейских Полях, и на авеню Ваграм, и на Буасси-д’Англас) и сводившие с ума дочек американских миллионеров. Так или иначе, и русское, и грузинское было в моде в ту межвоенную эпоху, в «золотой век» русской колонии в Париже. Муж деловой графини Анны Ильиничны Воронцовой-Дашковой был, кстати сказать, в «старое доброе время» наместником императора Николая II на Кавказе, и осведомленный французский обозреватель писал по поводу ателье «Имеди» и его хозяйки: «Трудно впасть в преувеличение, говоря о мужестве, с которым дамы из высшего русского общества, изгнанные со своей родины революцией, принялись за работу».

На той же рю Колизе существовало в ту пору ателье портнихи Никитиной (прославленной балерине Алисе Никитиной она приходилась родной теткой), а чуть дальше по Елисейским Полям, на улице Пьера Шаррона, открылся русский дом моды «Анна Сергеева». На самих Елисейских Полях, как извещал русский альманах под редакцией князя В. А. Оболенского, творил портной Калина. Кстати, уже в ту пору русские имена служили знаком высокого вкуса и качества. И по сю пору французские, польские, испанские, румынские продавцы, рестораторы, галеристы дают своим заведениям придуманные ими русские имена.

На рю Колизе можно увидеть место, ставшее свидетелем кровавых русских драм времен эмиграции. На третьем этаже дома № 29 по рю Колизе размещался с 1930 года штаб Русского общевоинского союза (РОВС). Известно, что после успешно проведенной в ноябре 1920 года эвакуации уцелевшего состава Белой армии ее командование предприняло немало усилий, чтобы удержать эту армию от упадка и разложения в трудных условиях «Галлиполийского сидения» и зимовки на острове Лемнос. Стараясь воспрепятствовать распылению армии, генерал Врангель перевез ее в Болгарию и Сербию, куда и сам перебрался в 1922 году вместе со своим штабом. С тем чтобы сохранить кадры этой армии в эмигрантских условиях, в конце 1924 года генерал Врангель отдал приказ о создании Русского общевоинского союза. Врангель писал тогда, что этот союз – настоящая армия, «насчитывающая 40 000 человек, имеющая гибкую структуру, но подчиненная строгой дисциплине, ставящая себе целью беспощадную борьбу с коммунистической властью, закабалившей Россию, и возлагающая надежду на русский народ, который единственный и имеет право решать, какую ему выбрать форму правления в стране». Осенью 1927 года генерал Врангель переехал в Бельгию, где внезапно тяжело заболел и весной 1928 года скончался, едва миновав рубеж сорокалетия. Как и оба его преемника во главе РОВС, он скончался «при невыясненных обстоятельствах». Зная о том, что РОВС занимал главное место «в разработке» ГПУ, об этих «обстоятельствах» можно догадываться.

В 1930 году созданный генералом Врангелем РОВС обосновался на парижской рю Колизе. Префектура зарегистрировала новую организацию под председательством генерала Шатилова, а фактическим ее руководителем стал боевой генерал Александр Кутепов. Подчиненные Кутепова днем стояли у станков на заводе «Рено», крутили баранку такси, подметали улицы, были официантами, но по вечерам они снова становились военно-служащими, занимались военной подготовкой – жили своей привычной жизнью. Имея под началом такую армию, боевой генерал-корниловец Кутепов рвался в бой против большевиков. Ему оставались лишь подпольная борьба и тайные акции, но на поприще тайной войны ему было, конечно, не переиграть сильнейшую советскую разведку и тайную полицию, любимое детище коммунизма. Советская разведка играла с Кутеповым, как кот с мышью. Все героические и бессмысленные диверсии Кутепова на русской территории были инспирированы ГПУ, а РОВС и его верхушка были инфильтрованы советскими агентами. Организация была особенно уязвима для агентов, ибо интриги и борьба за власть никогда не прекращались в этом крошечном военном штабе, кишащем генералами-честолюбцами.

И Врангель и Деникин предупреждали Кутепова против безнадежной и кровавой игры в терроризм, но генерал был упрям. В 1930 году он был похищен в центре Парижа по дороге на воскресную службу в церковь галлиполийцев. Русская эмиграция выражала тогда соболезнование жене пропавшего героя Лидии Кутеповой.

Наиболее теплым вниманием окружили бедняжку помощник Кутепова герой-корниловец генерал Скоблин и его жена (Кутепов был посаженым отцом на их свадьбе в Галлиполи), прославленная эстрадная певица-патриотка (ее коронным номером, вызывавшим рыдания в зале, была песня «Замело тебя снегом, Россия…») Надежда Плевицкая. В эмиграции считали, что Плевицкая держит мужа под каблуком (его даже называли за глаза «генерал Плевицкий»: она была старше его и более знаменита, имела солидный брачный опыт и зарабатывала больше)… Но в общем это была колоритная пара: недаром лет десять спустя лучший эмигрантский писатель Владимир Набоков написал об этой паре рассказ (по-английски). Однако ни в 20-е, ни в 30-е, ни позже не раскрыта была вся правда об этой роковой шансонетке, некогда пленявшей своим пением двор и самого царя. Известно, что среди многочисленных ее мужей и возлюбленных был и устрашающий одесский коммунист товарищ Шульга (не исключено, что уже тогда, в Одессе, эта голосистая патриотка была завербована). Советская пресса сообщила, что Плевицкая и ее муж были завербованы ГПУ в 1930 году, получили кодовые клички Фермер и Фермерша, а также оклады в долларах (денег им всегда катастрофически не хватало). Похищение Кутепова было, вероятно, одной из первых операций молодого карьериста-генерала и его жены-певицы.

В промежутке между 1930 и 1937 годами в доме № 29 по рю Колизе шла бесконечная борьба за власть. Скоблина многие подозревали в предательстве, но он цепко держался за свой пост и сумел обыграть назначенного руководителем РОВС боевого генерала Е.К. Миллера. Миллер пытался свернуть подпольную работу, в которой напрасно гибли его люди, но он встретил противодействие генерала Шатилова и тайное противодействие Скоблина. Кстати, Скоблин не раз соблазнял старика Деникина поездкой в своем автомобиле, но Деникин ему не доверял и в машину не садился. В конце концов, сомнения закрались и в душу генерала Миллера. Отправляясь 22 сентября 1937 года на какое-то тайное свидание, генерал Миллер оставил своему заместителю записку: «Свидание устроено по инициативе Скоблина. Может быть, это ловушка, на всякий случай оставляю эту записку». Старик заместитель вспомнил о записке поздно вечером, когда на рю Колизе привезли найденного в отеле генерала Скоблина. Прочитав записку, бестолковые старики генералы собирались спросить Скоблина, что бы все это могло значить, но обнаружили, что тот уже ушел. Они побежали за ним на улицу, но там никого не было.

Позднее стало известно, что над штабом РОВС, в том же доме № 29, была квартира знаменитого промышленника Сергея Третьякова (из тех самых Третьяковых), тоже завербованного ГПУ (труднее, кажется, было бы найти в ту пору еще не завербованных). Из квартиры Третьякова агентам Москвы легко было наблюдать за белыми «подпольщиками», там, вероятно, Скоблин и спрятался от неспешной погони. Скоблин исчез бесследно и только недавно было напечатано в Москве его письмо из России, куда он бежал, так же, как письма Миллера, который находился в заключении, а потом был расстрелян.

А бедная певица Плевицкая была арестована французами, и в Париже состоялся шумный процесс. Певица, конечно, отрицала все. Но перед самой войной, сидя в тюрьме города Ренна, она вдруг призналась в своей вине русскому священнику и комиссару французской полиции. Ее показания подтверждают, кстати, беллетристическую версию Набокова: всем двигало бесовское тщеславие Скоблина. Вскоре певица умерла в этой женской тюрьме, а после ее смерти немцы пришли в Ренн и велели извлечь труп Плевицкой из могилы: видимо, хотели убедиться, своей ли она умерла смертью. Есть предположение, что супруги работали и на советскую, и на немецкую разведки.

Следуя по той же правой стороне Елисейских Полей в сторону Триумфальной арки, мы минут через пять выйдем на улицу Боэси. Друг Монтеня Этьен де Ла Боэси писал сонеты и доказывал (еще в XVI веке), что тиран оттого и всемогущ, что народ угодлив, услужлив и всегда готов к рабскому повиновению. Что же до улицы Боэси, то она в золотую пору между войнами считалась одной из самых элегантных улиц столицы. Так что, вернувшись из свадебного путешествия, процветающий художник Пабло Пикассо водворился на седьмом и восьмом этажах дома № 23 по улице Боэси. Это было в 1918 году. Молодую, прелестную супругу художника звали Ольга Хохлова, она была дочерью русского полковника и танцевала у Дягилева. В 1921 году Ольга родила сына Поля. Пикассо вдохновенно писал беременную супругу, а потом и младенца. И только еще через 14 лет Ольга ушла от страстного испанца, обиженная его связью с юной манекенщицей Марией-Терезой. Пикассо был среди жильцов этого дома не единственной знаменитостью. В доме жили Жан Кокто, композитор Эрик Сати, подруга Дягилева и жена художника Мися Серт, граф де Бомон и прочие звезды Парижа.

После рю Боэси вы увидите на той же стороне Елисейских Полей рю Берри. На ней на месте нынешнего дома № 12 в XIX веке стояла православная церковь Святых Петра и Павла, основанная по указу императора Александра I вскоре после русской победы. В 1845–1846 годах в эту церковь часто приходил Гоголь. Стоял, молился. В апреле 1857 года Иван Тургенев услышал здесь такую интеллигентную проповедь отца Иосифа Васильева, что стал умолять священника учить катехизису его доченьку Полинетт.

В том же 1857 году в этой церкви поэт Афанасий Фет венчался с сестрой Боткина Марией. Тургенев был шафером жениха, а Фет, чтобы не разоряться на свадебный костюм, венчался в уланской форме, которая, как он признавал позднее, выглядела несколько нелепо под веночком из искусственных цветов (шафер Тургенев едва удержался от смеха). Тот же Тургенев был, напротив, весьма растроган проповедью отца Иосифа во время службы, посвященной отмене крепостного права в России. Служба состоялась 24 марта 1861 года, слова священника и долгожданная новость растрогали Тургенева до слез, да и стоявший перед ним старый Николай Тургенев (друг Жуковского) едва сдерживал слезы. Потом все обменивались рукопожатиями и растроганно говорили о государе-освободителе (воспитаннике Жуковского): «Да ниспошлет ему Господь здоровья и силы, чтобы продолжить начатое!» Шесть лет спустя царь-освободитель приехал в Париж из Петербурга, где террористы уже охотились за ним и травили его, как зверя, а в Париже он чуть не был застрелен в Булонском лесу террористом-поляком… Поди угоди, поди угадай.

Напомню, что иконостас из посольской церкви Святых Петра и Павла установлен нынче в крипте Александро-Невского собора на рю Дарю.

С 1925-го по 1935-й в доме № 38 на той же рю Берри размещался антикварный магазин нового изгнанника – князя Ивана Куракина и чайная «Боярский терем», которую князь держал вместе с другим беженцем, московским городским головой Вадимом Шебекой. Потолки и стены в чайной были расписаны беженцем Иваном Билибиным.

В доме № 20 по рю Берри три последних десятилетия XIX века (и до самого 1904 года) дочь Жерома Бонапарта принцесса Матильда принимала всех, кто блистал в тогдашнем Париже на ниве политики, литературы, искусства. Имя им – легион. Салон – дело серьезное, и значение салонов в жизни французской столицы не следует недооценивать.

Следуя по той же стороне Елисейских Полей к станции метро «Георг V», можно увидеть справа Вашингтонскую улицу (рю Вашингтон). Как мы уже говорили, здесь размещался русско-грузинский дом моды (Нины Шервашидзе), а по правой стороне улицы, на полпути к авеню Фридланд и бульвару Осман, любитель тишины может обнаружить вдруг приют спокойствия – лужайку, окруженную деревьями и домами середины XIX века. Это городок Одио. Раньше тут и впрямь стоял наполеоновских времен дом ювелира Жана-Батиста Одио. Он был мастер своего дела, оставил великолепные работы, но настоящую славу принесли ему шпага и скипетр, изготовленные им для Наполеона Бонапарта (все, что связано с именем этого тщеславного узурпатора, несет на себе отблеск славы, которой столь неистово жаждет сердце и малых, и больших народов, что они готовы платить за нее ценою любых жертв и унижений. «Мы за ценой не постоим»).

Вокруг да около Елисейских Полей-5. Дом на улице Мариньян

Загадочный дом № 25 по улице Мариньян и таинственный старик, который жил в нем аж до самого 1925 года, не могут не заинтересовать всякого русского, гуляющего по Елисейским Полям. Дом этот здесь рядом, за углом, на узкой улице Мариньян, – дом, в котором жил Онегин… Как, тот самый Онегин? Пушкинский? Какое он имеет отношение?..

Так вот, Онегин, который жил в этом доме, был, без сомненья, пушкинский и, бесспорно, «имел отношение». Он был однофамилец того, которого любила юная Татьяна, но однофамильцем его он стал неслучайно. Жил он таинственно, от соседей имел свои тайны, таился от грабителей (время, впрочем, было тихое, нынче он вряд ли уцелел бы). Ненавидел жильца, жившего в доме напротив и имевшего фамилию д’Антес, весь их род ненавидел, до седых волос и лысин. И собственных тайн у него было много – например, тайна его рождения…

Новорожденным младенцем будущий Онегин найден был в Царскосельском парке. За давностью лет и отсутствием точных свидетельств не можем указать вам точное место, куда был подброшен подкидыш. Сам он любил шутить в старости, что его нашли под памятником Пушкину, и те, кто не знал, что самое первое прошение об установлении памятника великому поэту подано было только в 1855 году и что подкидыша Онегина нашли на десять лет раньше, – те принимали шутливое утверждение всерьез, доставляя этим удовольствие старику. На самом деле великого поэта Пушкина, несмотря на все уважение к его мужскому шарму и небезупречную семейную репутацию, никто в этой посмертной шалости все же подозревать не стал, но зато смутно намекали на какую-то бедную гувернантку, которая в родовых муках покинула наш свет, а также на некую царственную особу. Считали, что гипотезу о причастности царственной особы подтверждала и заинтересованность в судьбе сиротки, какую проявили добрейший поэт Василий Андреевич Жуковский, а в более позднее время – его семейство. При этом указывали на несколько обстоятельств из жизни самого Жуковского.

Во-первых, был он сам незаконнорожденным, хотя всему семейству помещика Бунина и всей дворне доподлинно было известно, от кого родила глазастого бутуза Васеньку привезенная в подарок барину с русско-турецкой войны юная рабыня-турчанка Сальха. И хотя обласкан был в последующем своем существовании у самых вершин императорского двора поэт и учитель Василий Андреевич Жуковский, рану незаконнорожденности мог он вполне нести в душе. После рождения Васеньки бедный дворянин Андрей Жуковский должен был дать имя младенцу: точно так поступили с подкинутым младенцем Сашей через полвека с лишним в Царском Селе – придворная дама по фамилии Отто дала подкидышу свою фамилию. У нее он и жил в детстве, у нее воспитывался. Была она, скорей всего, немка, оттого и с отчеством не мудрили, а окрестили его Александром Федоровичем. В тот самый год, когда подкидыш Отто был найден в Царскосельском парке (1845 г.), у поэта Жуковского и его молоденькой жены-немки родился в Германии сынок Павел; и воспитанник поэта сам великий князь-наследник Александр, десять лет спустя ставший русским императором, согласился быть крестным отцом младенца. Не исключено, что отцом упомянутого выше подкидыша и мог быть упомянутый выше царственный воспитанник Жуковского.

Мальчики-одногодки, крестник императора Паша Жуковский и подкидыш Саша Отто, учились в одной гимназии и были лучшими друзьями. Окончив гимназию и университет (таинственный «некто» продолжал посылать ему пенсию, впрочем, весьма скромную), Саша Отто путешествовал по России, а двадцати четырех лет от роду впервые попал за границу, проехал Швейцарию и Германию, где познакомился с Тургеневым, потом побывал во Франции, жил в Англии и чуть не уехал в Америку. Чем он займется в жизни, решить он пока что не мог – видно, пенсия помогала ему и без работы сводить концы с концами. Мог он и подрабатывать репетиторством, гувернерством, еще чем… Однако он не слишком был уверен в себе, Саша Отто, и долго не мог найти своего пути. Наблюдательный Тургенев заметил это еще при первой встрече, проникся к бедному юноше сочувствием, им заинтересовался. Тургеневу он напомнил молодого Белинского, и всякий, кто встречал описания нескладного, неловкого, прыщавого, обидчивого Белинского (времен, скажем, его влюбленности в одну из сестер Михаила Бакунина), поймет, что хотел сказать Тургенев, сравнивая Отто с Белинским. Сохранилось письмо Тургенева к молодому Саше Отто, написанное вскоре после их знакомства.

«Своею наружностью, – писал Тургенев, – и некоторыми чертами характера Вы мне напоминаете Белинского, но тот был молодец, пока болезнь его не сломила. Самолюбив он был так же, как Вы; но он не истреблял самого себя – а главное: он никогда не беспокоился о том, что о нем подумают, так ли его поймут и т. д. Вот этой-то безоглядочности я желал бы Вам побольше. И не говорите Вы мне, что это в Вашем положении невозможно, что Вы сызмала поставлены криво и неловко; человек образованный, самостоятельный, внутренне свободный – по этому самому – находится в тысячу раз более выгодном, менее ложном положении, чем человек с нормально устроенной обстановкой – и с темной или спутанной головой. Правда, для того, чтобы легче сносить жизнь, весьма хорошо иметь игрушку, которая бы забавляла, дар, талант. Белинский имел эту игрушку, а у Вас ее, быть может, нет; но зато у Вас есть возможность деятельности общественной, хоть и низменной, но полезной, и понимание ее, и примирение с нею; этого у Белинского не было».

Не правда ли, поразительное письмо? Увидел добрейший Тургенев еще одного неустроенного юношу, мятущегося и, как теперь говорят, «закомплексованного», и – к столу, писать ему, лечить, помогать, искать спасения… Тургенев увидел в нем страсть к служению, амбиции, но не знал еще, куда они будут приложены и когда.

Конечно, новый характер, этот молодой Отто, он и для литературы не пропал даром – у писателя каждое лыко в строку. Всеми признано, что Нежданов, герой тургеневской «Нови», многим разжился от Саши Отто. Снимите с полки роман Тургенева – и многое поймете в былом обитателе парижской улицы Мариньян…

С 1882 года Александр Отто навсегда поселился во Франции. В 1882–1883 годах был он литературным секретарем и библиотекарем у не столько старого (62 года всего ему было), сколько совсем уже больного Тургенева. Последние тургеневские письма написаны рукой 38-летнего Отто, Тургенев только ставил свою подпись. Надо сказать, что и сам тургеневский секретарь не любил подписываться фамилией Отто. Фамилия казалась ему нерусской, чужой, да она и была чужой. И поскольку самым близким для себя человеком А. Ф. Отто считал покойного А. С. Пушкина, то он и подписывался с молодых лет пушкинской фамилией – Онегин. Уже в 60-е годы начал он собирать книги Пушкина и о Пушкине, пушкинские портреты… Он даже подал на высочайшее имя прошение о замене фамилии Отто на фамилию Онегин, но дело это было сложное, и ответ из Петербурга долго не приходил. А все же, ко всеобщему удивлению, ответ пришел в конце концов положительный (в 1890 году): может, вознагражден он был за ненавязчивость свою и странность просьбы, а может, был это знак отцовского великодушия, проявленного тайно, Александр Отто был, наверное, последним, кто ухаживал за больным Тургеневым, кто закрыл ему глаза. 10 сентября 1883 года Александр Отто послал письмо в Германию лучшему своему другу Павлу Жуковскому:

«Я получил твою, милый друг, телеграмму по поводу нашего общего горя… Теперь то, что было Тургеневым, лежит в склепе русской церкви и через несколько дней повезется в Петербург, где положится около Белинского, по его желанию. Он хотел, чтобы его положили “у ног Пушкина”, но боялся, что назовут это “претензией”».

Между тем, надо признать, в этом желании Тургенева не было «претензии», а было лишь преклонение перед тургеневским «идолом», перед его «учителем» и «недосягаемым образцом» – Пушкиным. Молодой Отто разделял этот восторг. Мир его замыкался между благородным Тургеневым, добрым покровителем и защитником Пушкина Жуковским, самим гением Пушкиным. Но был он уже не только почитатель и изучатель, а был он в 38 лет существом особого рода – был он «коллекционер». Об этом свидетельствует письмо, написанное после смерти Тургенева (11 сентября 1883 года) – к тому же Павлу Жуковскому:

«Прошу тебя, милый, как бы ничтожно оно ни казалось. Мне это будет нужно. Также и портреты, особенно давнишние… Господи, какое горе!.. Вообще, что можешь, то и собирай… Помоги, друг».

Странное, взволнованное, поразительное письмо! Умер близкий, почитаемый человек – «Господи, какое горе!», – но известно уже и спасение от смерти, от его смерти, от своей собственной и всех близких – собирательство, коллекционерство. Так, может, оно и придает смысл жизни?

И круг интересов коллекционера уже очерчен – русские писатели. Они не живут долго, Тургеневу шестьдесят три – долгожитель. Как их удержать в памяти? И самому как жить в этом неустойчивом, убегающем из-под ног мире? Собирать «все связанное»… Зов в письме другу почти что отчаянный – «Помоги, друг». Как мог добряк Павел, сын добряка Василия Андреевича, на такой призыв не откликнуться? Конечно, он откликнулся – да еще как! Отклик его перевернул все течение жизни Александра Отто, наметил прямую, неизменную линию его жизни чуть не на полвека, до гробовой доски, да и после смерти все, что осталось нам от Отто-Онегина, что лежит в основе его памяти, – все это идет из того 1883 года, проистекает из щедрого, царственного, человечного жеста Павла Жуковского, достойного сына щедрого и человечного Василия Жуковского.

Откликнувшись на вопль души друга отроческих лет, Павел Жуковский прислал ему в подарок целое собрание хранившихся у его отца рукописей… Пушкина: 75 рукописей Пушкина, среди которых были рукописи пяти законченных, но никогда за истекшие со смерти поэта полвека не печатавшихся стихотворений, черновых вариантов великих поэм, никому не знакомых кусков пушкинской прозы и еще и еще – бумаги с пометами посмертного жандармского обыска в квартире Пушкина и без помет… Все это Жуковский завещал своему пятилетнему сыну, а добряк сын (отнюдь не самый богатый в России человек) подарил другу школьных лет Саше.

Так возник на парижской улице Мариньян Пушкинский музей, тягаться с которым мог только Пушкинский Дом, Институт русской литературы в Петербурге-Ленинграде. Через год-два Павел Жуковский вручил школьному другу еще один бесценный подарок – оставленные отцом бумаги, имевшие отношение к последним дням жизни, к дуэли и смерти Пушкина, к посмертному изданию его сочинений, к делам опеки над детьми и имуществом Пушкина. Вряд ли какой ни то иностранец, проходивший по улице Мариньян в конце восьмидесятых годов прошлого века, смог бы оценить всю огромность клада, вот так, запросто, сложенного в частном собрании месье Онегина в доме № 25. И вряд ли кто из русских не затрепетал бы, узнав о тайных, никому еще не знакомых записях, которые сделал (для себя, на память) потрясенный Жуковский в роковые для всей России дни гибели Пушкина, записях о последних земных делах Пушкина.

«Встал весело в 8 часов, после чаю много писал – часу до 11-го. С 11 обед. – Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни. Потом увидел в окно Данзаса, в дверях встретил радостно. Взошли в кабинет, запер дверь. – Через несколько минут послал за пистолетами…»

В 1879 году Павел Жуковский продал часть отцовской библиотеки только что учрежденному Томскому университету. (Мне однажды довелось провести полдня у полок этого собрания, и я даже наткнулся случайно на карандаш, заложенный в книгу Жуковским больше ста лет тому назад.)

Оставшиеся же у Павла 600 томов отцовской библиотеки – книги с автографами и прижизненные издания – щедрый сын Жуковского тоже отдал Саше. Нетрудно представить, чьи там были автографы и пометки, на листах этих книг (Гоголя, Дельвига, Баратынского, Языкова, самого Жуковского…). А еще были автографы и Гёте, и Байрона, и Шумана, и Мицкевича…

Незадолго до своей смерти Павел начал передавать другу Саше и личный архив отца – письма, дневники, черновики. Павел знал, что Онегин все будет беречь пуще жизни, во всем разберется.

У Онегина собрался, таким образом, настоящий музей Жуковского, а в добавленье к нему и музей Тургенева: письма, записки, книги с автографами…

Конечно, последующие чуть ли не полвека своей некороткой жизни провел Онегин в трудах собирательства, пополнения коллекции (собирал все, что касалось Пушкина, вплоть до спичечных коробков и конфетных оберток), хранения вверенного ему сокровища, в хлопотах о будущем своей коллекции, о достойном, грамотном и солидном издании неизданного.

Он жил все в той же квартире на рю Мариньян, где из-за полок, шкафов да ящиков немного оставалось места для него самого. Да много ли ему было надо? Он даже из пенсии своей ухитрялся деньги откладывать на черный день.

Русские (и даже французы) в этот таинственный уголок Парижа забредали не раз. Иные замирали при виде клочка бумаги со словами, набросанными пушкинской рукой, ощущали здесь незримое присутствие самого Пушкина, что и запечатлел, скажем, в своей альбомной записи Анатоль Франс или в своих стихах поэт Вячеслав Иванов:

…И верь, не раз в сию обительОн сам таинственно слетал,С кем ты, поклонник, ты, хранитель,Себя на вечность сочетал.И чует гость благоговейный,Как будто здесь едва затихПоследний отзвук сладковейный,Последний недопетый стих…

Серьезные ученые, вроде Сакулина или Щеголева, благодарили Онегина за бесценную консультацию. Иные, вроде Вересаева или Брюсова, жаловались на старика, что не спешит он передать все свои тайны и сокровища ему, посетителю, или «народу».

Молоденький студент-юрист, позднее ставший видным театроведом, А. Дерман посетил в Париже в 1911 году онегинский музей и потом рассказывал, как этот угрюмый Плюшкин долго разглядывал его через железную решетку, прежде чем пустить в свою неказистую квартиру.

«Когда я, войдя, представился и затем спросил у выжидательно глядевшего на меня хозяина, с какого места начинается собственно музей, он ответил, указав пальцем на простую железную койку в углу:

– Вот кровать, на которой я сплю, – это не музей, а прочее – всё музей».

«Как ни был я молод тогда и неопытен, – пишет Дерман, – мне сразу стало ясно, что передо мной сидит очень, в сущности, одинокий человек. По виду он был горд, речь его дышала независимостью, в осанке его сквозило даже нечто надменное. Но сквозь все это пробивалось какое-то застарелое и едкое чувство неоплаченной обиды. С уверенностью я не знаю до сих пор, в чем она заключалась, но проявлялась она, так сказать, универсально. В частности, Онегин, пo-видимому, чувствовал себя обойденным как знаток творчества Пушкина».

Русские журналисты и до и после революции немало злобствовали по поводу алчного парижского Плюшкина, которому академия обещает пенсию. Ученые, напротив, умели ценить парижского отшельника. Академик М. Алексеев писал об Онегине:

«Взамен родины, взамен семьи, которой у него не было, он создал себе в самом центре Парижа свой особый мир, мир русской литературы во главе с Пушкиным…»

В этом мире были прекрасные женщины – Машенька Протасова-Мойер, Наталья Гончарова-Пушкина-Ланская, Александра Гончарова-Фризенгоф, Александра Россет-Смирнова и Александра Арапова… Они не были для него призраками минувшего: он жил среди них до самого 1925 года, когда окончательно присоединился к их сонму восьмидесяти лет от роду. В последние полтора десятка лет его жизни до него доходили иногда вести, что он давно умер. При случае он их опровергал. В 1910-м на собрании эмигрантов в Париже академик М. М. Ковалевский упомянул как-то, что прототипом тургеневского Нежданова был некий Отто-Онегин. После доклада Онегин подошел к докладчику с толковыми поправками и дополнениями. Потом представился. Академик был изумлен:

– Батенька! А я-то думал, вы давно померли!

Конечно, и он умер в конце концов: 25 марта 1925 года, не дожив ни до почестей, ни до выставок, ему посвященных, ни до благодарных слов неторопливой на похвалы родины. Когда вскрыли его завещание, оказалось, что он завещал России и Пушкинскому Дому не только все свое имущество, но и весь свой капитал – сэкономленные им 600 000 франков. Себя он велел похоронить подешевле, по «шестому разряду», тело сжечь, а пепел не сохранять. В загробное будущее и дальнейшую свою судьбу не верил. Вот и напрасно…

Фобур-Сент-Оноре

О, Господи, из глубины метроЯ о себе взывать к тебе не буду.Саша Черный


Поделиться книгой:

На главную
Назад