— Дальше!
— Я, государь, так рассудил, — продолжил Матвей. — Дружина тебя сопровождает малая, значит, выезд твой не парадный. В доме загородном, куда ты направлялся, дела тобой решаются негромкие, значит, и выезжал ты без огласки. А люди разбойные, что засаду сделали, не всю ночь стерегли, утром пришли — по росе следы оставили. Значит, их кто-то упредил о твоём выезде. А этот кто-то мог быть только из твоих близких, кому о выезде твоём было известно. Верно?
— Рассуждаешь верно, — задумчиво протянул Иван Васильевич и с интересом поглядел на Матвея. — А ну как не меня самого ждали? Может, обоз мой или что другое?
— Оно конечно, всяко может быть... Только вот ещё что возьми в рассуждение: ходит Селезнёв по полянке и людей твоих оглядывает, а ему кричат из-за кустовья: «Не нашёл Журавля?» Он в ответ: «Нет ещё!» Тут его твой человек ножом и пырнул...
— Ну и что?
— А то, государь, что новгородцы Журавлём тебя прозвали. Вот и понимай, кого они искали.
Задумался великий князь: «Надобно сыск строгий учинить — коли дерево потрясти, так гнилье первым падает. Только вот беда: промеж гнилья и добрые плоды могут случиться. И опять же у виноватого сто оговорок наперёд готовы, а невинный сразу и не знает, как себя защитить. Поди разберись тут верно». И, словно отвечая его мыслям, донёсся слабый голос отца Паисия:
— Не торопись, сын мой. Вспомни, что приказал рабам человек, у кого на поле явились плевелы: «Не выбирайте плевелы, ибо выдернете с ними и пшеницу. Оставьте расти то и другое до жатвы, а во время жатвы уберите прежде плевелы и сожгите их, а пшеницу уберите в житницу мою...»
— И я, святой отец, о том же помышляю. Да вот как нам время жатвы сей ускорить?! Ведь негоже у себя под боком врага иметь. Надо его, мыслю, быстрей укараулить...
— Дозволь мне, государь, ещё слово сказать, — осмелился Матвей, — есть у меня одна мысль.
— Говори.
— Пустим слушок, что Яшка Селезнёв в ваши руки живым попался: твой-де человек не до смерти его убил. Поместишь его в свой дом загородный якобы для лечения, а через малое время прикажешь тайно, как и давеча, перевезти его с малой охраной в пыточный дом. Мастера заплечных дел у тебя известные — из любого правду вытянут, — опасно им знающего человека в руки передавать, вот и попытаются злодеи его освободить. Тут-то ты их за руку и схватишь, а от руки и до головы доберёшься.
— Яшка-то и в самом деле убитый до смерти?
— Про то пока один Господь ведает. Ты же лекаря своего для пущей правды туда пошли, пусть лечит... А коли доверишь и помощь малую дашь, я тебе эту службу справлю — своих-то в такое дело совать тебе не с руки.
Иван Васильевич внимательно пригляделся:
— В прошлом годе ты с отцом Нилом ко мне приходил?
— Я, государь.
— Хвалил он тебя: расторопен и грамоте учен... Только грамота мне сейчас твоя ни к чему... На словах всё передавать будешь через Ваську моего, понял? Справишь дело — награжу, не справишь... Чего ухмыляешься?
— Да служба государская известна: или сам в награде, или голова на ограде!
— Ну-ну... И не болтай много... Погодь-ка! Почему это меня Журавлём новгородцы прозвали?
— Не ведаю, государь, — потупился Матвей.
— Не лукавь!
— Верно, за высоту твою, ноги длинные, нос...
— Ладно, ступай! Болтаешь много, говорю... Жу-ра-вель, — протянул Иван Васильевич, когда Матвей вышел. — Я для вас лютым волком обернусь! Сам, поди, видишь, отче, что в наше время без лютости не обойтись...
Но отец Паисий уже ничего не видел. Он лежал, вытянувшись на своём ложе, устремив вверх широко раскрытые незрячие глаза...
Глава 2
ЗАГОВОР
С какой доверчивостью лживой,
Как добродушно на пирах
Со старцами старик болтливый.
Жалеет он о прошлых днях,
Свободу славит с своевольным,
Поносит власти с недовольным,
С ожесточённым слёзы льёт,
С глупцом разумну речь ведёт!
И пошёл гулять слух по Москве, с каждым часом ширясь и обрастая новыми подробностями, словно снежный ком по первому липкому снегу покатился. В торговых рядах и на пятачках, где малый торг вершится, в церквах, корчмах и иных местах, где народу бывать случается, судили и рядили о нападении на великокняжескую дружину. Шамкали беззубые старухи, утирая слезливые глаза, стрекотали молодухи, перекатывая под глазами свои румяные яблоки, степенно подсчитывали урон мохнатые купцы, зубоскалили бражники.
В государевой корчме, построенной возле каменных палат купца Таракана, шум-брань и народу невпроворот. Счастливчики за столами устроились, прочие на ногах толкутся. На столах кружки, черепки, луковичная и чесночная шелуха, жирные доски к локтям липнут. Едят мало: щи да студень — излишняя трата, их и дома поесть можно; тут главное — выпить, а закусить и рукавом негрешно или общую луковицу понюхать, что над столом подвешена. Выпив, слушай, что говорят, или сам, чего знаешь, выкладывай.
Чёрный, словно грач, купчишка весь день в корчме — налит зельем, набит новостями.
— Ехал нынче утром великий обоз с добром новгородским. Налетели тут разбойники и всё пограбили.
— Что пограбили-то?
«Грач» словно ждал этого вопроса и с радостью перечисляет:
— Сребро и злато, лалы и другие каменья, жемчуг и саженье всякое, соболя и шёлковая рухлядь, вина медовые и фряжские, брашна скусная, ягоды дурманные, птицы царские, кони быстрые — многось чего!
В тёмном и душном смраде эти слова переливаются, сверкают, дразнят, вызывают зависть.
— Погуляют теперь молодчики!
— Да не шибко-то! — умеряет восторги «грач». — Главного разбойничка споймали и в пыточный дом повезли, а тама не разгуляешься. Через него и до дружков-приятелей доберутся.
— А может, и не скажет ничаво.
— Ещё как скажет! У Хованского, слышь, новый пыточник объявился из басурман. Наши-то кнутом бьют, на дыбу тянут, огнём жгут, словом, всяко изощряются. А тот, слышь, просто работает: вспорет брюхо и начинает кишки на руку наматывать. Поначалу терпишь, а потом видишь, что мало их в тебе остаётся, и всё выкладываешь — жить-то охота.
— И живут?
— Если по делу что сказал, он всё твоё добро обратно запихивает, чего ж не жить?
— А вдруг не так запихнёт?
— Бывает. Один, слышь, до сей поры через пупок дух пущает, однако живёт.
Корчма взрывается гоготом.
— Врёшь ты всё! — доносится с другого угла. — Не было никакого обоза, доподлинно знаю. Одни Князевы дружинники, с десяток, не боле.
— А кто ж их порешил?
— Вроде новгородские в отместку.
— Вовсе н-не от Н-н-нова г-города, — нетерпеливо стучит ближняя кружка, — а от К-к-к...
Помогают:
— Казани?
— Крыма?
Бедолага машет головой:
— К-к-казимира. Сто лыцарей — и все в ж-железах.
— Зачем же крулю польскому на княжеских людей идтить?
— П-п-п... — снова стучит кружка.
И снова помогают:
— Попугать, что ли?
— Полон взять?
Наконец справился:
— П-плесните медку, с-скажу.
— Тьфу ты! — плюются мужики и даже обижаются.
— Не, братва, этот разбой без татарвы не обошёлся, — вплетается в гам новый голос. — У меня шуряк в Лопасне ям держит, так сказывает, что их недавно в наши места тучей налетело. Татарве же разбои учинить и кровь крестьянскую пролить — что нам водицы испить.
— Это верно, — вздыхают мужики, — недавно опять Коломну пограбили и великий полон взяли. Никак не найдут наши князья управы на басурман.
— Да им-то что? Денежки собрали и откупились, а вся истома нам достаётся...
На другом конце строения за глухой перегородкой гуляла чистая питейная половина. Близился Михайлов[2] день, когда по заведённому обычаю начинали отходить из Москвы торговые караваны на осеннюю ярмарку в Орду. Накануне собирались здесь купецкие артели для того, чтобы взять непременный посошок в дальнюю дорогу, а заодно и новых товарищей испытать: как пьют да как расплачиваются. Шли в Орду обычно по воде. Москва-река изукрашивалась на несколько дней разноцветьем парусов и неторопливо уносила суда, набитые хлебом, льном, кожей, меховой рухлядью и кузнечными поделками. У Коломны она передавала их своей старшей, коварной сестрице Оке. Та кружила купцов по извивам, ротозеев сажала на мели и топила в стремнинах, а умелых быстро доносила до матушки-Волги. Отсюда, если не перехватят по пути разбойные ватаги волжских ушкуйников, можно было уж прямиком добраться до Орды. Удачливые поспевали как раз к Покрову[3], когда открывалась ярмарка. Так и говорили: коли ласков Покров, даст прибыток под кров.
Торговые люди и в веселье о деле не забывают: похваляются своим товаром да купеческой смёткой. Те, кто меха везут, прихватили образчики для приценки. В Москве знатоков немало, но великокняжескому денежнику особая вера. Он, итальянец Жан Батиста дела Вольпе, а по-простому Иван Фрязин, не только государевы деньги чеканит, но и счастливый глаз имеет. Поднесут к нему образчик: «Погляди-тко, Ван Ваныч!» Тот встряхнёт шкурку, подует, на свет глянет. Коли в сторону отложит — плохи дела, коли к себе заберёт да деньгой звякнет — жди удачи. Спорить не смеют. Однажды кто-то заикнулся, так Фрязин тотчас бросил ему шкурку назад. А на следующий день купец со всем своим товаром в реке потонул. С той поры молчат купчишки, во что обрядит Фрязин, то и принимают, лишь смотрят украдкой, сколько насыпал, а друг с дружкой равняются. Радуются, как дети, у кого хоть на грош больше, и отсылают к столу итальянца дорогие заморские вина.
Вот, крепко зажав в ладонь полученные деньги, отошёл от него очередной приценщик. Княжеский приказчик Федька Лебедев дёрнул счастливца за полу кафтана:
— Ну-ка, покажь!
На потной ладони блеснули три серебряные монеты.
— Тьфу! — ругнулся Федька. — Недорого твой соболёк пошёл. Дурит вас фрыга, а вы, ровно щенята малые, только повизгиваете.
Купец отдёрнул ладонь и укорил:
— Сам ты дурень. Зачин не ценой богат, а покупщиком — знать надоть.
— Кто дурень, ещё поглядеть будем, — встал на защиту своего артельного товарища Митька Чёрный. — Федька вчера драного кота за два рубля продал, а ты за соболя три алтына поимел — и доволен...
— Врё-ёшь! — послышались голоса, любопытные придвинулись ближе — Федька „был известен Москве своими проделками — и попросили: — Расскажи.
Митька промочил горло и начал:
— Дело было вот как. Жил с ним по соседству мужик одинокий, помер он третьего дня, а перед смертью наказал Федьке дом свой продать и всё, что с него возьмёт, убогим раздать — по соседской душе молиться. Федька пообещал — грех умирающему отказать — и крест ему в том поцеловал. Но как помер сосед, стал думать: что толку добро на ветер пущать? Однако ж волю последнюю не исполнить и крестоцелование нарушить — ещё больший грех! Как тут быть? И вот что он удумал: пустил в соседский дом кота и пригласил покупщика...
Митька взял мочёное яблоко и вкусно хрустнул, брызнув по сторонам ядрёным соком.
— Ну? — поторопили его слушатели.
— Да... Видит покупщик, хорош товар, и спрашивает: «Сколь хочешь за дом?» Федька отвечает: «Два гроша». Удивился покупщик: «Продаёшь ты али глумишься?» — «Истинно отдаю за два гроша, — отвечает Федька, — только без кота дом не продам, понеже решил отдать их купно и в едино время». — «А что за кота возьмёшь?» — «Два рубля, не меньше». Покупщик размыслил: «Аще кот и дорог, но за-ради дома купить можно». И купил. Федька, как поклялся, всё, что за дом выручил, убогим раздал, а что за кота своего взял — здеся просиживает и дурь вашу высматривает...
— Ай, ловко! — восхитились купцы. — Тебе, Федя, с этаким умом не тута, а за государевым столом сиживать.
— А что? — важно надулся Федька. — И тама посидим. Завтрева как раз наша артельная братва в дом великого князя приглашена...
— Ох и врать ты здоров! — смеются вокруг. — Как встретишь самого, так привет от нас передавай...
Позже, когда разошлись насмешники, к их столу сам Фрязин пожаловал. Угостил своим фряжским вином и спросил про приглашение.
— Вот те крест, не вру! — широко перекрестился Федька. — Наш артельный голова с боярышней Морозовой дело торговое имеет, вот она и наказала приехать, зане сама тама обретается.
Фрязин всплеснул от радости руками и воскликнул:
— Тебья сам Божий господино ко мне послал! Тама теперь и мой друг Просини. Передавай ему маленький письмецо для привета.
Он полез в привязной кошель и загремел серебром.
— Ишь, — сказал Федька, увидев перед собой несколько монет, — поболе, чем за соболя, отвалил. Ладно уж, давай свой привет...
Неподалёку от государской корчмы, в самом начале Великой улицы, стояли богатые хоромы князя Оболенского-Лыки. Хозяин тяжко маялся после вчерашней гульбы, голова его трещала и должна была вот-вот развалиться на куски, как старый, прогнивший дощаник. Услужливый дворский ещё с утра поставил к постели кадку с огуречным рассолом, но испытанное зелье не помогало, от него только пуще мутнели глаза да глуше плескалось в обширном княжеском чреве. Страдало тело, маялась душа, в голове мелькали разные лица, обрывки разговоров, картины вчерашнего невесёлого застолья. Всё это переплелось, как нити в спутанной пряже. Князь тряс головою, напрягался мыслью, пытаясь восстановить вчерашнее, но дальше начала спутки она не шла, всё опять и опять возвращалось к обиде, полученной от великого князя.
Издавна повелось на Руси род свой в чести держать и ревностно следить, чтобы отчеству своему нигде порухи не было. Ныне, после недавней смерти отца, сделался Лыко старейшиной всему роду, а это значит — и по службе, и за столом должен сидеть выше прочих Оболенских. И вот вчера на большом пиру его, Лыку, как говорили тогда, посел двоюродный брат Стрига. Посел с одобрения великого князя, который держит Стригу в большой чести за воеводскую службу. Не смог снести обиды Лыко и выплеснул свой упрёк государю: «Не по старине дело ведёшь! Ты князя Стригу за его службу можешь всяко жаловать: и поместьем, и деньгами, — но посадить выше своего отчества не волен»[4].
А великий князь ответил ему с усмешкой: «Зато волен я за свой стол приглашать кого хочу. Если ж место тебе не нравится, то ступай с Богом». И ушёл князь Лыко, огневался и ушёл, а придя домой, приказал устроить у себя такой стол, чтоб был получше великокняжеского.
Дворский постарался на славу. Рядом с бледно-розовой лососиной с капельками прозрачного жира на разрезе, заливной осетриной, украшенной зеленью и раками, икрою разных сортов, янтарною ухою и рыжиками, рдеющими под сугробами сметаны; горбилась на серебряных блюдах разная мясная ядь: зайцы в лапше и поросята с гречневой кашей, рябчики со сливами и индейки, начиненные белым хлебом, печёнкой и мускатными орехами, журавли с пряным зельем и жаворонки с луком, тетёрки с шафраном и перепела с чесночной подливкой. Меж блюдами потели облицованными боками кувшины с мёдом, пивом и заморским вином, ласкали глаз диковинные фрукты.
В тот же вечер потекли к нему утешители, родом разные, а масти одной: из обиженных. Стали они выплакиваться друг дружке да великого князя осуживать.
Боярин Кошкин опрокинул в себя полувёдерный кубок и сказал, будто булькнул:
— Баба красна новиною, а Русь — стариною. Переиначь наши обычаи — и конец русскому племени. Поняли теперя, каков главный Иванов грех?
— Это ты... не того... — подал голос Дионисий, ризничий митрополита. Говорил он медленно, потому что между словами степенное жевание производил. — Задумал Иван... церквунашу пограбить... Нила Майкова слухает... на монастырские земли... руку налагает... Вот каков... главный грех...
— Да-а, жадностью его Господь-от сверх меры оделил, — вздохнул бывший стольник Полуектов, отставленный от двора после неожиданной смерти великой княгини. — Верите ли-от, послам ордынским баранов выдавал на пищу, а шкуры-от назад велел стребовать. Смехота!