Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Лавка забытых иллюзий [сборник] - Сергей Витальевич Литвинов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Приходилось ходить в кинотеатры традиционные и днем. Слава богу, уже в классе третьем меня беспрепятственно отпускали по всему городу, включая залы «Нептун» и «Россия», до которых требовалось ехать троллейбусом или автобусом.

Репертуар в советские времена менялся ни в какую ни в пятницу, и никаких предпремьерных показов по четвергам не было. Никто ни о каких сборах за первый уик-энд не думал. Да и слова такого — «уик-энд» — не существовало. Имелись простые советские выходные. А новые фильмы начинали идти с понедельника. Не действовали буржуазные штучки типа: «Релиз ожидается седьмого июля… Четырнадцатого июля…» Интрига сохранялась до последнего: что за фильм в каком кино пойдет. Как, разумеется, не имелось никаких POS-материалов: листовок с анонсами фильмов, флаеров и прочего. Поэтому гадать, что покажут и, главное, что достойно смотрения, приходилось до последнего.

Репертуар кино обычно печатался в газете «Новороссийский рабочий». По субботам там публиковали афишу на понедельник и далее. Однако порой газета об анонсе забывала. Или пропускала один из кинотеатров. Или отказывалась от рубрики кино вовсе. (Вот дураки-то! Самое важное и интересное они как раз не печатали!)

Оставалось рассчитывать лишь на рисованные афиши, что малевал неведомый новороссийский художник. Самое главное в них присутствовало: название фильма, место производства, исполнители главных ролей. Порой вместе с афишей рядом укрепляли плакат, из которого тоже можно было многое почерпнуть о грядущем репертуаре.

Сводную общегородскую афишу обновляли аккуратно, обычно по вечерам в воскресенье. Висела она неподалеку от нашего дома, на главной улице Советов, рядом с почтамтом. Я сбегал туда проходными дворами минут на десять без спроса — и вскоре уже имел представление, что мне предстояло увидеть на будущей неделе. Даже по нескольким словам анонса тренированный мозг советского мальчика мог влегкую определить, стоит идти в кино или нет. Да что анонс! Достаточно было места производства и актеров. Например, если фильм французский, а играет там Жан Маре или Луи де Фюнес — надо смотреть обязательно. Ежели кино сделано в Индии или на студии имени Довженко — просмотр исключался категорически. А вот если на «Мос-» или «Ленфильме» — возможны были варианты. «Когда расходится туман» или, к примеру, «Конец атамана» глядеть, скорее, судя по названиям, стоило. А вот «Кремлевские куранты» — вряд ли.

В особо удачную неделю в город привозили три-четыре новых фильма, которые в принципе годились к просмотру. И по вечерам в воскресенье — о, как вдохновенно я бежал домой, рассмотрев афиши! — я предвкушал: в понедельник пойду в «Москву», во вторник в «Нептун», в среду выберусь в «Украину», в четверг можно «Смену» посетить, там отчего-то «Свадьбу в Малиновке» по второму разу показывать взялись.

Поэтому мое детство — это вперемежку «Новые приключения неуловимых» и все три серии «Фантомаса», «Бриллиантовая рука» и «Разиня», «Красная палатка» и «Гонщики», «Жандарм и инопланетяне» и «Неуловимый Джо»…

Пояс с резинками

Один из тех предметов, по которому я не испытываю ни малейшей ностальгии, а только непреходящую радость от его кончины, это детский лифчик с резинками. На него крепились чулочки. Мало кто помнит, но в нашем детстве еще не существовало колготок. И лиф с резинками надевали не только на девочек, но и на мальчиков. Вот ужас-то был!

Мало того что мальчишке носить поясок с резинками было как-то унизительно, вдобавок проклятые застежки плохо мне поддавались. Вечно я с ними возился. А жуткие воспитательницы в авиагородковском детсаду еще и подгоняли меня, ругали — грымзы! Ничего я не помню уже про тех воспитательниц, а их издевательства с чулочками — в памяти остались.

И еще они заставляли за обедом съедать весь без остатка суп. А там плавала картошка, во-первых, крупно порезанная, а во-вторых, сладкая какая-то — мерзлая, что ли. И я на всю жизнь разлюбил картошку в супе. Мои близкие для меня до сих пор ее режут меленько. А уж если здоровый кусок картофеля в супе попадается, я его ложкой или вилкой обычно раздавливаю. Или вовсе оставляю.

Надо ж, какую мощную детскую травму может нанести обычный корнеплод!

По поводу чулочков с резинками — в них, думаю, фрейдист обязательно нашел бы первопричину неврозов или атавистического страха перед женщиной. И американский автор непременно на своего маньяка (следует короткий флешбэк, наплывом) нацепил бы такой поясок, и за кадром пустил бы громовой хохот мегеры-воспитательницы: «Ха-ха-ха! Ты не справляешься?! Не можешь совладать с несчастной застежкой?!»

Однако, слава богу, маньяком я вроде не стал, и единственная травма, которую нанесли мне проклятые чулочки, заключается, видимо, в том, что у меня ни разу в жизни не было ни малейшего желания применить пояс в эротических играх. До сих пор я ничего эротического в нем не нахожу.

Гадость такая. Застежки висят, болтаются в самом жалком виде, да еще расстегиваются!

Что еще я запомнил из детского сада в Авиагородке?

Немногое. Помню, как просил у родителей перед садиком надеть на меня «свитер и пиджак». Свитер и пиджак означали, что наступила весна. В свитере и пиджаке я чувствовал себя на прогулке в саду ловким, легким, быстрым — не то что в осточертевшем за зиму пальто. И когда наконец солнце начинало светить с самого утра по-весеннему, мама однажды давала мне добро и надевала на меня вожделенные свитер и пиджак.

И еще помню, что по пути к дому из сада, на детской площадке стоял фанерный самолет. К нему в кабину можно было залезть и немножко порулить им. И когда меня из садика забирал папа, мы туда с ним ходили, и он меня в кабину подсаживал. С мамой почему-то мы там не бывали. Или я не помню этого, или ей просто тяжело подсаживать меня было, или, может, она слишком домой торопилась: мужичков своих кормить.

Бутылки ситро

Рядом с нашим домом в городке работал магазин, где продавались поштучно пирожные — как правило, корзиночки с завитками разноцветного маргаринового крема — и ситро на розлив: продавщица в белом халате ключом откупоривала бутылку, бросала крышку в коробку и разливала восхитительно пузырящееся ситро в граненый стакан. О, это сладкое ситро со сладким же пирожным! Да еще с пузырчатыми пузырьками!

Вот и еще одна вещь, которую мы потеряли (если не считать редкие и не аутентичные ностальгические подделки): бутылки ситро с этикеткой, похожей на улыбочку. Они закупоривались мощными железными пробками, и в каждой из них внутри имелась еще и пробковая прокладка.

Железные пробки представляли немалую ценность для нас, мальчишек. Мы выпрашивали их у той белохалатной продавщицы в ближнем продмаге — она обычно царственно позволяла взять. Затем из каждой крышки мы удаляли пробковые прокладки, а ее острые края загибали при помощи камня вовнутрь, а потом сплющивали почти заподлицо. В итоге крышка превращалась в плоский кругляшок, одна сторона которого была гладкой, а другая — с ребристым кольцом внутри.

А затем мы в эти крышки играли. Замечательная была игра! Такая же по правилам, как расшибалочка (как я узнал потом). Только ставкой были не деньги, а крышечки. На деньги мы не играли. Во-первых, карманных средств просто ни у кого не имелось. А во-вторых, любой проходивший мимо взрослый нашу игру пресек бы: советские дети не играют с деньгами и на деньги! Да еще бы родителям или учителям нас сдал: люди тогда имели активную жизненную позицию, не проходили мимо недостатков и непорядка.

А с крышечками расшибалочка становилась мирной настольной, точнее, дворовой игрой.

Чернильница-непроливашка

Из школы авигородковской, хоть я там целых два класса проучился, я вовсе ничего не помню. Ни первого сентября, ни одноклассников, ни уроков, ни перемен.

Сохранилась в памяти пара эпизодов.

Один — отраженным светом, не сам по себе. Гораздо позже мне рассказала об этом булечка. Она, как и было заведено среди замечательного отряда советских бабушек, иногда приезжала к нам в Авиагородок из своего Новороссийска, чтобы посидеть со мной.

— Однажды жду тебя из школы. Вот уже уроки кончились. Пятнадцать минут прошло. Двадцать. Полчаса. А тебя все нет. Ну, я собралась, бросилась в школу. Там говорят: а Сережик ушел вместе со всеми. Я кинулась прохожих расспрашивать — и вот мне дама одна говорит: мальчиков каких-то я видела в саду. Там у вас, в Авиагородке, был яблоневый сад заброшенный. Я прибегаю — ты действительно там. С мальчишками. Вы бабочек ловите. Портфели бросили! Да такие увлеченные! Я хотела было тебя поругать, да передумала — ребенок!

Самое замечательное в том рассказе: меня никто после уроков не встречал. Я, как и все одноклассники, добирался домой самостоятельно. А расстояние от школы до дома было немалое. Километра, наверно, полтора. И подобная автономность существовала не только в замкнутых условиях городка, где все свои. Когда я в третьем классе в Новороссийске учился, я тоже полгорода в одиночку прохаживал. И потом, в четвертом, в большем городе Ростове-на-Дону. И, уж конечно, тем более в пятом классе в Москве.

В первых классах в городке, если меня не приезжали пасти бабушки-дедушки с обеих линий, вообще было восхитительно. Я приходил из школы, соседка мне грела оставленный мамой обед (к газовой плите первоклассника самостоятельно все же не допускали), я ел и оказывался до вечера предоставлен сам себе. Из тех времен у меня осталось еще одно воспоминание. Я забрался под одеяло (зачем? Не знаю. Наверно, так было одновременно страшней и уютней) и читаю Жюля Верна. (А вы думали, многосерийные «Приключения Жилкина» — они откуда? Из книг тоже, творчески переработанных и дополненных.) И вот я читаю «Таинственный остров»: там, на острове, кроме колонистов, оказывается, еще кто-то есть. А в бухту тем временем входит под парусами загадочное и даже зловещее судно… И все это так ясно, так близко, прямо перед глазами, лучше и интересней, чем любое кино! Да что кино! Реальнее, чем любая реальность!

Книга могла быть лучше, чем фильм, а собственная фантазия еще лучше, чем книга, — это я тоже впервые понял в семи-, восьмилетнем возрасте.

Однако после школы я чаще, презрев, конечно, уроки школьные и музыкальные, бежал гулять. Помню другой эпизод: откуда-то взялась неподалеку от нашего дома куча песка. И мы с мальчишками взялись на ней играть в царя горы. И так было интересно карабкаться, биться, сталкивать и скатываться вниз, что я ощущал, барахтаясь в том песке, восторг, эйфорию. И вдруг увидел дедушку. Он жил вместе с бабушкой в Новороссийске и непонятно почему возник здесь. Потом оказалось, что был в Ростове в командировке и решил заглянуть к нам в Авиагородок. И помню: я и дедушке рад, я его очень любил, и знаю, что он мне каких-нибудь подарков привез, — и в то же время досадно отвлекаться от такой увлекательной игры на песчаной горе.

Немного иначе ту же историю рассказывал второй ее персонаж — мой дедушка Александр Матвеевич:

— Я приезжаю, а ты в куче земли барахтаешься. Весь грязный, как турок! Ну, я тебя домой привел, отмыл, переодел, чаем с пирожными напоил…

Иногда так же, буквально с улицы, забирали меня вдруг нагрянувшие родные с другой стороны, с папиной: дедушка Яша и бабушка Паша. Они так и существовали у меня в восприятии рифмованной парой: дедушка Яша и бабушка Паша; дед Яков Евстафьевич — кряжистый, с большим лицом и густыми длинными бровями — и бабушка Прасковья Ивановна, вечно бледная и молчаливая, к сожалению, очень рано умершая. Их я тоже любил, но немного дичился, потому что хуже знал. Но я радовался, когда они приезжали, хотя бы потому, что они обязательно меня угощали.

Была в моем детстве действительно раритетная вещь, которую я еще помню: чернильница-непроливайка. Кажется, наш год оказался последним, кто писал перьями из непроливашек. Уже во втором классе нам позволили писать чернильными авторучками, а к пятому началась совсем вольница: сняли запрет на шариковые ручки. Я даже помню, как спорили тогда взрослые. «Авторучки убьют хороший почерк!» — кричали ретрограды. «Долой каменный век! — восклицали в ответ прогрессисты. — Вы бы еще гусиным пером заставляли детей писать! Нельзя насильно сдерживать прогресс, тем более в образовании!»

В итоге оказалось, что, как всегда, победили прогрессисты, а правы оказались ретрограды. И впрямь ведь почерк у современных людей ухудшился катастрофически. У меня, который непроливайки, перья (и, следственно, чистописание) еще застал, он лучше, чем, к примеру, у жены, которая училась позже и их не узнала. А у родителей моих почерк получше моего. У отца вообще такой — хоть плакаты пиши или дипломы выписывай. И у булечки с дедом — тоже был красив.

Хотя, с другой стороны, а кому он, почерк, теперь нужен? Ведь мы даже номера телефонов записываем сразу в память мобильников и планшетников. И жалобы строчим не в соответствующую «Книгу», а отправляем по электронной почте.

Из первых двух классов в Авиагородке в итоге запомнилась мне только учительница. Помню, что была она строгая, сухонькая и казалась немолодой. И еще имя-отчество помню, довольно чудное: Муза Петровна. А больше — хоть убей.

(Вот и учи их, называется! Все-таки человек — неблагодарная скотина. Ребенок — особенно. Два года отдала мне Муза Петровна. Наставляла, воспитывала. Наверняка передала много хорошего. А я, свинья, ну ничегошеньки из этого не помню.)

Прошло сорок лет с тех пор, как я пошел в первый класс. И нас с сестрой и соавтором Аней издательство отправило в рекламную поездку в Ростов-на-Дону. И в одном из прямых эфиров на местном радио я упомянул, что учился здесь поблизости, в Авиагородке, и первую мою учительницу звали Музой Петровной. А потом мне уже в Москву на сайт приходит письмо: мол, моя бабушка, Муза Петровна Л-ва, действительно была учительницей начальных классов в Авиагородке, проработала больше сорока лет, сейчас на пенсии. Живет в Ростове, у нее четверо внуков. И — фотография, на которой худенькая, сухонькая женщина в окружении внуков. И я — представляете! — узнал ее! Но по-прежнему ни одной детали наших с ней уроков, разговоров, воспитательных бесед и прочего не вспомнил. Ни-че-го!

В очередной раз остается только вздохнуть по поводу несовершенства человеческой памяти. Я прожил в Авиагородке шесть лет. Пошел здесь в первый класс, отучился два года. А что в мозгу осталось? Какие-то бабочки, пояски, фанерный самолет, канделябры на пианино. Каналы с мыльной водой, зал Дома офицеров, афиша «Спартака». А ведь были у меня тогда другие радости, горести, болезни, люди, встречи, дружбы, эмоции! Я научился там писать, читать, считать, играть, шутить! И — где оно, минувшее?! Да полно, было ли оно, это все?!

Каботажка

Самым романтичным местом в городе Новороссийске была Каботажка. Сейчас неофициальный термин тот, кажется, забыт — одновременно с почти полным исчезновением в стране любых форм каботажного плавания.

Каботажкой мой дед, а вслед за ним и я, да и многие вокруг, называли участок набережной в Новороссийске, откуда отправлялись пассажирские суда. Там был пирс для катерков, а также длиннющий бетонный мол, где швартовались большие суда и «кометы». То был самый веселый в городе порт — пассажирский, в отличие от других портов, суровых, деловых, где у входа даже часовые с винтовками и в форме стояли: лесного, грузового и нефтеналивного. В шестидесятые и семидесятые почти каждое утро на Каботажку приходили пассажирские или круизные суда. Отсюда в свой последний путь ушел в последний день лета восемьдесят шестого года «Адмирал Нахимов», собственной гибелью как бы подводя черту под эпохой местных черноморских рейсов.

В конце шестидесятых о катастрофах — как?! они могут случаться у нас, в СССР?! — никто и помыслить не смел. С Каботажки отправлялись катера, что увозили отдыхающих на пляж на Косу, а работяг — в грузовой порт. Ходили они и в Кабардинку, и даже в Геленджик, и, в это совсем уж трудно поверить, между Новороссийском и Архипо-Осиповкой, курортным поселком в девяноста километрах, курсировал катерок. Он шлепал пять часов в одну сторону, но дисциплинированно — ежедневно, если не было шторма, отправлялся в путь.

«Кометы» уносились с Каботажки в тот же Геленджик, Кабардинку, Туапсе, Керчь и Сочи. Пассажирские теплоходы обычно швартовались по утрам. Они курсировали по всему побережью, и раз в день-два отправлялись либо в сторону Одессы, либо в направлении Батуми. А еще, примерно раз в неделю, заходили в порт совсем уж большие и элегантные круизные лайнеры: «Адмирал Нахимов», «Шота Руставели» и «Тарас Шевченко».

Как следствие, Каботажка была интереснейшим местом в городе. Особенно летом. Люди по трапам сходили и поднимались. Суета, отдыхающие, гулянье. Музыка, смех, воздушные шарики.

Мой дед летом и осенью отправлялся туда на прогулку едва ли не ежедневно. Иногда они шли вместе с булечкой. Она брала его под ручку — и топали.

Звали и меня, конечно, — но зачем мне чинные хождения со старичками? Я с гораздо большей охотой оставался дома или, еще лучше, во дворе с друзьями. Когда пенсионеры уходили, я гораздо лучше себя чувствовал и во дворе, и в квартире — постоянного надзора нет, можно чем-нибудь недозволенным заняться. К примеру, слазить с друзьями на чердак, а то и на крышу. Или рассмотреть дедов портсигар, где он держал (сам не курил) сигареты для гостей, и понюхать их.

А дед пусть гуляет на Каботажке, ха-ха! Кстати, я всю жизнь до самого последнего времени думал, что это название происходит от слова каботаж[3] (а как иначе?!), которое, в свою очередь, как сообщает Википедия, восходит к испанскому «кабо», то есть мыс.

Однако недавно, побывав в Стамбуле, я узнал, что там есть набережная, и целый жилой район, и станция метро, что называются Каботаш! При том, что этимология турецкого Каботаша совершенно иная. Слово произошло, сообщают путеводители, от турецких слов «Каба» — камень и «Таш» — грубый.

Поразительная история! Оказывается, ровно на противоположной стороне Черного моря, в бывшем Константинополе — Царьграде, имеется своя Каботажка — точнее, КаботаШка!

Дед мой ни в каком Стамбуле, как и все советские люди, ни разу не был — откуда же он взял это название? Почему именовал пристань именно Каботажкой (или Кабаташ-кой) — а не пирсом, молом, набережной или морвокзалом, как все вокруг? Увы, теперь уже и не спросишь — некого спрашивать.

Я до сих пор считаю портовые города самыми красивыми на Земле. Когда родители решили, что в третьем классе я буду учиться в Новороссийске, у бабушки с дедушкой, я обрадовался. Там было море и уютный двор. Там не нужно шататься после школы одному — бабушка вышла на пенсию и могла покормить внучка и приголубить. А главное, я любил бабушку и дедушку.

Тогда я даже себе не признавался, но я их любил, пожалуй, сильнее мамы с папой. Сейчас я думаю, а что здесь такого, все говорят, что внуков бабушки-дедушки любят больше, чем собственных детей. Немудрено, что и внуки отвечают «грэнд-парентсам» взаимностью.

Точнее сказать, я любил бабушку и дедушку не так, как родителей. Иначе — как-то безоглядней и одновременно тоньше и уверенней, чем родителей.

Любовь ко мне родителей была более требовательной. Я должен был многое делать для того, чтобы ее оправдывать. Мне полагалось ходить в школу, хорошо учиться, не лениться, заниматься музыкой, читать книги. Однако бабушка с дедушкой любили меня (я чувствовал), каким бы я ни был, и продолжали бы любить, что бы я ни делал и как бы себя ни вел. Их любовь не требовалось подтверждать ежедневными достижениями. И от этого мне было с ними легче, проще и спокойнее.

А любовь к родителям была какая-то яркая, страстная, трепетная. Помню — чуть ли не тогда же, летом, когда меня намеревались перевести учиться в Новороссийск, — я проводил каникулы, как всегда, у бабушки с дедушкой. Потом в отпуск приехали родители, и это, конечно, было восхитительно. С ними отдыхать оказалось намного интереснее. Начать с того, что мы могли завиться — как тогда это называлось с легкой руки деда — на пляж на Косу, или в Кабардинку, или в Южную Озерейку. Купались там весь день напролет. Папа учил меня плавать с маской. У него было подводное ружье, которое стреляло гарпуном-трезубцем с помощью резиновой ленты. Он в маске, с ластами и трубкой уплывал в море минут на сорок — охотился. Мама брала с собой еду: помидоры, хлеб и сваренные вкрутую яйца. Мы перекусывали на пляже и иногда даже позволяли себе купить шашлычки, которые жарились и продавались тут же на деревянных мини-шампурах. Папа учил меня нырять, а еще мы с ним ходили в небольшие походы — проще говоря, лазили по окрестностям.

Отдых с родителями не имел ничего общего с чинными походами на пляж, которые совершали со мной обычно бабушка и дедушка. Начать с того, что старички не купались сами: на горпляже им, видите ли, было грязно, а на Косу ездить далеко. Шашлычков и даже пирожков они не покупали, квасом из бочки меня не поили: дорого, антисанитария, к тому же дома ждет прекрасный обед. А главное, с бабушкой или дедушкой я воспринимал себя как поднадзорный, которого вывели на прогулку за хорошее поведение. С родителями я как будто бы развлекался со своей ровней. Да и дед с булечкой вздохнули облегченно: я перестал приставать к ним, чтобы меня отвели на пляж. (Одному ходить на море категорически возбранялось.)

Когда мы втроем с мамой и папой выходили из дому и направлялись на ту самую Каботажку, чтобы сесть на катер и поехать на пляж, старички выходили на балкон и трогательно махали нам вслед. Как я понимаю сейчас, они испытывали большое облегчение оттого, что наконец-то остались одни. А когда мы возвращались под вечер, выспавшийся и заметно повеселевший дед неизменно спрашивал меня, сколько я заплывов совершил, то есть искупался. И я гордо ему рапортовал: «Семь!.. Восемь!.. Девять!..» — а дедуля делано восхищался или ужасался.

Спустя двадцать лет я приеду в Новороссийск уже в другой роли — родителя. И точно так же, как когда-то мои папа и мама, мы станем отправляться с женой и сыном на пляж — а дед с булечкой будут махать нам с балкона. И вечером совсем старенький дед так же, как тогда — меня, будет спрашивать моего сына, сколько раз тот заплывал. А мне снова — так всегда бывает, когда тебе хорошо — станет казаться, что время идет слишком быстро и отпуска не хватает.

В тот раз с родителями наш совместный отдых очень быстро подошел к концу. И вот они уже должны уезжать. Отпуск у них продолжался — только проводить они его дальше собирались одни: в пансионате со своими взрослыми друзьями. И — без меня. Правда, планировалось, что я тоже приеду к ним в Сочи вместе с булечкой на пароходе. Но когда это еще будет! Только через неделю. А пока мы с родителями расставались.

Они намеревались отплыть из Новороссийска в Сочи с той самой Каботажки на «комете». Судно на подводных крыльях отправлялось рано утром, и провожать родителей я не пошел — простились в квартире. Никогда я еще не испытывал такой горечи от расставания, как в тот раз. Боже, как же я не хотел, чтобы они уезжали! Как же мне с ними было хорошо!

Когда родители ушли (а до Каботажки от нашего дома было минут пятнадцать ходьбы), бабушка с дедушкой улеглись досыпать, хотели и меня уложить, но я предпочел болтаться по квартире. Было очень скучно, тоскливо и горько. Я попытался забыться с книгой — не удалось, или книга оказалась неинтересною.

И вдруг звонок в дверь. Я бегу открывать — вернулись мама и папа. Что, опоздали на «комету»? Нет — оказывается, в море шторм и отплытие задержали до двух часов дня. Какая же была радость: снова встретиться с уехавшими было безвозвратно родителями! Как хорошо было с ними балагурить, опять отправиться на прогулку и даже в магазин! Хотя и саднила червоточинка от того, что это общение внеплановое, почти украденное, и оно опять скоро кончится. И как же я мечтал, чтобы шторм разбушевался не на шутку и мама с папой остались бы со мной еще на полдня, а потом на день, и на два… Кажется, впоследствии, даже в эпоху самых сильных любовных увлечений, не бывало у меня столь сильной жажды отодвинуть предначертанное расставанье.

Однако чудес по просьбам восьмилетних мальчиков не бывает. А молиться я тогда еще не умел. А даже если б умел… В два часа дня шторм на море стал стихать, и родители уехали.

Дальше все произойдет, как планировалось, и через неделю мы поедем в Сочи с бабушкой и снова встретимся с мамой и папой, и я стану ходить с ними на море и в кино. Но все уже будет немножко не то: и оттого, что окажется рядом булечка, и будут присутствовать друзья родителей с девочкой на пару лет меня старше… Все останется хорошо, но — иначе. И когда мне снова придется с ними расставаться, разлука тоже будет язвить — но меньше.

Наверное, любое сильное чувство ты можешь испытывать только один раз в жизни — самый первый. Все остальные разы — уже клоны, повторения.

Мы с бабушкой вернемся из Сочи на теплоходе «Грузия», и дед будет встречать нас на Каботажке, помахивая с пристани снятой с головы соломенной шляпой…

…Сейчас, четверть века спустя после гибели «Нахимова», на морвокзале в Новороссийске царит запустенье. Хоть и стоит здесь на вечном приколе военное судно, и там, внутри, теплится какая-то жизнь, да и гуляющие иногда встречаются, и рыбаки — но с прежней радостной Каботажкой нынешнюю не сравнить.

Галстук пионерский

Для кого-то пионерский галстук — «треугольный лоскут с длиной основания 100 см, красно-оранжевого цвета, изготовленный, как правило, из ацетатного шелка» (Википедия). Для кого-то он — частица красного знамени, три конца которого символизируют единство партии, комсомола и пионерии. Для меня, как и для многих людей моего поколения, — он часть нашей прежней жизни, та часть, с которой мы расстались без жалости, но с ностальгией.

Итак, в пионеры меня с первого захода не приняли. Вот была трагедия!

Меня наказали, и за дело. Началось с того, что учительница впаяла мне двойку.

Учительница была уже другая. Ее звали Любовь Петровна, а фамилию я, как и в случае с Музой Петровной из Авиагородка, забыл.

В третий класс я пошел в Новороссийске у бабушки с дедом. Учился — хорошо. Даже четверку считал для себя плохой отметкой. А тут вдруг случилась двойка! Главное, не помню сейчас, за что конкретно я получил «банан». Однако тогда мне совершенно точно казалось, что оценка — несправедлива. Думаю, и впрямь училка в тот раз погорячилась.

Чувство обиды оказалось настолько сильным, что после уроков я двойку в своем дневнике стер. Мною не расчет, как сейчас помню, двигал. И не страх наказания. Я не хотел замести следы преступления. Я хотел вымарать из дневника (и из своего сердца!) незаслуженное оскорбление. Поэтому неуд я удалял вгорячах, причем КЛЮЧОМ НА БЕЧЕВКЕ. В результате в дневнике образовалась практически сквозная дыра.

Разумеется, дырка в моем дневнике не осталась не замеченной и учительницей, и бабушкой с дедушкой. При том, что булечка только удивленно развела руками: «Зачем ты это сделал, Сереженька?» Однако со стороны педагога последовала суровая кара — причем по идеологической линии.

Идеологические кары вообще были самым распространенным рычагом воздействия на советских граждан. Если не самым действенным. Но это я понял гораздо позже. Угроза лишения партбилета дамокловым мечом висела над каждым членом передового отряда советского народа. Проработка на партсобрании с последующими санкциями являлась для советских тружеников гораздо более грозной, чем экономические санкции.

Вот и в моем случае учительница взялась воздействовать на меня идеологией.

Близилась годовщина основания комсомола (если кто не помнит, 29 октября), и лучших октябрят в тот день должны были в торжественной обстановке принять в пионеры. Разумеется, я числился среди передовиков, тем паче что в них ходила половина класса. И вот меня в наказание (не за «пару», а за надругательство над дневником) из классного авангарда вывели.

В итоге приняли в ряды пионерской организации позже, уже после осенних каникул, без всякой торжественности. Приняли в компании троечников, хулиганов и всяких умственно отсталых, которые не могли даже вызубрить наизусть клятву пионеров Советского Союза.

Таким образом, свой пионерский галстук я по-настоящему выстрадал. Тем слаще было ощущать его на своей шее.

Наша средняя школа номер пять, довольно древнее здание, стояла на самом берегу моря. Теперь школа снесена, и на ее месте построен многоэтажный жилой дом — как положено, элитный, с окнами на воду.

Мы могли наблюдать в окно класса, как входят в бухту пароходы и «кометы», как снуют рейсовые катера и буксиры. Парты, стоявшие в ряду у окна, считались привилегированными. Оттуда особо мечтательных или провинившихся пересаживали в наказание во второй и даже третий ряд, далекий от морского пейзажа. Как пересадили и меня после надругательства над дневником.

Но я сейчас не об этом. Наш дом, в котором жили дедушка с бабушкой, тоже находился на берегу бухты, однако довольно далеко от школы (особенно если мерить город по моим тогдашним меркам восьмилетнего). От школы до дома идти было прилично. Наверное, минут двадцать. Притом мне запрещалось ходить напрямик по набережной и по Каботажке. Набережная и Каботажка считались не слишком подходящим местом для самостоятельных прогулок. Причину взрослые объясняли просто: «Там же по вечерам полно шпаны, вдруг кто-нибудь к тебе пристанет?!»

Предосторожность, возможно, нелишняя — а может, и нет, если учесть, что занимались мы даже не во вторую, а в третью смену.

Сейчас я понимаю, что третья смена означала, что в Советском Союзе в те времена, когда дети провозглашались «единственным привилегированным классом», элементарно не хватало школьных зданий.

Ракет хватало, а школ нет.

Итак, начинали мы заниматься где-то в полчетвертого — четыре дня, а заканчивали в полвосьмого — восемь вечера. И в ноябре я шел домой уже в кромешной темноте.

При этом, надо заметить, никого из нашего класса — девяти-десятилетних — взрослые после занятий не встречали. Стыдно было, если тебя вдруг после уроков родители или бабушки караулят. Мы сами против этого протестовали.

Хотя практически каждому из нас до дома было шагать и шагать. Новороссийск в те времена был трех-, максимум четырехэтажным. Чаще жили в частном секторе — в своих домах с палисадником. Поэтому по горам вокруг Цемесской бухты город расползался далеко и высоко.

Я жил, считай, в самом центре — однако даже мне требовалось пройти больше километра, семь или восемь кварталов. И никто из моих друзей-однокашников рядом со мной не проживал. Поэтому и на уроки, и после них я всегда ходил один.

Итак, ноябрьским вечером мне на шею наконец повязали выстраданный мною пионерский галстук. Потом последовала торжественная линейка (далеко не такая торжественная, какой удостоились наши чистые, незапятнанные однокашники 29 октября). И, наконец, нас распустили по домам.

Я выбежал из школы. С моря начинал задувать норд-ост (как звали свирепый здешний ветер местные) или борá (как красиво именовали его в литературе и обычно обзывали приезжие). Курточку я, разумеется, распахнул настежь. Я хотел, чтобы все видели: идет не малыш-октябренок, а взрослый мальчик, пионер.

Красиво повязанный галстук словно грел мне шею своими алыми языками. Гордость переполняла душу.

Однако на темных улицах практически не встречалось прохожих. Вечер, девятый час, норд-ост: кому охота шляться по городу! Я никому не мог продемонстрировать ни свой новый галстук, ни свой изменившийся статус. Вот расстройство!

И тогда я решил слегка изменить маршрут. Нет, я не стал выходить на Каботажку, которой меня основательно запугали, где от холодного ветра, того и гляди, пришлось бы куртешку застегивать. Я пошел другим курсом: еще дальше от моря, на параллельную, главную улицу города, под названием Советов. Здесь покуда работали магазины — центральный продовольственный и табачная лавка. Народ спешил на девятичасовой сеанс в кинотеатр «Москва», шумел ресторан «Бригантина». Кроме того, тут кое-где даже горели фонари, и галстук мой был более заметен.



Поделиться книгой:

На главную
Назад