Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Из тринадцати жертв Воланда восемь связаны с чем-то средним между цирком и кабаре. Если задуматься, разительное противоречие с фигурой Воланда, заместителя Бога на земле!

Увести действие как можно дальше от настоящей власти, от хозяев Москвы, дергающих за ниточки своих кукол, – вот что было одной из основных цензурных задач Булгакова. И он увел – на привычный плацдарм официальной сатиры; чем цель мельче, тем безопасней…

Чтобы несоответствие между масштабами Воланда и места действия не бросалось в глаза, Булгаков построил сюжет так, что все контакты оказались случайными; дьявол соприкоснулся с Варьете – вот и люди, связанные с Варьете, попадают в беду… «Мастер» построен, как роман в пути, как серия встреч людей, случайно оказавшихся в одно время в одном месте, подвернувшихся друг другу по дороге. У них нет прошлого и почти нет будущего; сам Мастер не помнит своего прошлого – даже имени жены. Это выдержано и в «романе о Пилате» – из жизни Иешуа показан один-единственный эпизод, его встреча с Пилатом.

Но вернемся к скрытой сатире.

Обнаружив этот прием в третий раз, мы вправе с некоторой уверенностью считать, что подозрения о причинах расправы над служащими Варьете подтвердились. Это макросатира на необузданную свирепость, с которой неизбежно встретится чиновник, выпустивший на сцену «идеологически невыдержанную» группу лицедеев. Он будет растоптан неизбежно, хотя он ни в чем не виноват, хотя вся вина на бездельнике Лиходееве, посаженном в директорское кресло безголовым руководителем. Если чуть добавить фантазии, можно представить себе, что Воланд пародировал и то, как власти должны были поступить с Лиходеевым. Его как своего человека – безголового – вовремя отправляют на курорт, чтобы отвести беду.

И стала понятна история с Поплавским.

Она, правда, должна рассматриваться в связи с «квартирным вопросом» – но больно уж она иллюстративна, пустим ее в разбор сейчас. Поплавский ведь наказан якобы как выжига, за то, что желал нечистым способом переехать из Киева в Москву. Простите, что, однако, плохого в таком намерении? Михаил Афанасьевич Булгаков переехал из того же Киева в Москву по своим соображениям, желая быть ближе к большой литературе, и не видел в том ничего дурного! Почему гражданин должен прибегать к махинациям, чтобы жить там, где ему удобнее и лучше?

Потому, что власть и такой свободы не допускает, а для недопущения существуют милиция и паспортная система с обязательной «пропиской». Ее, эту конкретную лапу власти, изображают Бегемот и Азазелло. «Паспорт! – тявкнул кот и протянул пухлую лапу. – …Каким отделением выдан документ?» (616) – нормальное начало любого действия, производимого чином милиции. Ну, затем демоны хамят и измываются (что в милиции тоже бывает и бывало) и резюмируют: «…Потрудитесь уехать к месту жительства» – что совершенно уж типично в подобных случаях.

Не микросатира на выжиг, мечтающих «прописаться» в квартирах покойных племянников, а полновесная сатира на власть, попирающую свободу граждан и унижающую их достоинство.

Теперь, наконец-то, о хулиганстве. Зачем оно подпущено – хотя бы в истории, только что разобранной? Почему демоны не ограничились вежливым приказом – который, без сомнения, был бы выполнен, – а нахамили подчеркнуто дерзко и демонстративно: вывернули чемодан, съездили по шее курицей, спустили с лестницы?

Снова из охранных соображений, чтобы больше не приставал?

Нет, здесь опять сатира, причем огромная и страшная.

Не станем, однако, спешить.

Мы задали первый вопрос о хулиганстве, удивившись несоответствию между скрытым и явным обликом древнейшего из чертей, Азазелло. Потом отметили противоречия еще более разительные: рыцарь, принявший облик городского люмпена и хулигана; несовместимые понятия, символические образы молнии и бандитского ножа, молнии и общественной уборной; все охулиганивается, все принижается. Здесь можно помянуть М. М. Бахтина с его сквозной идеей амбивалентности, с его же идеей карнавального действа – все это, несомненно, присутствует и создает фон, общую тональность, наилучшим образом соответствует сатирической задаче. Еще Рабле так решал задачу сатиры, и его Панург был отъявленный хулиган.

Но Рабле не приходилось строить двойную сатиру, скрывая истинную ее цель. Рабле любил похохотать.

Великому юмористу Булгакову было не до смеха. Линия хулиганства «пережата», она сквозная; последнее, что делают дьяволы, уходя из Москвы, – свистят, как уличные. Не только они сами – все их порождения хулиганят: котенок дерет голову буфетчику, деньги кусают за палец, одежда исчезает в наименее удобную секунду.

Есть в романе замечательная сценка: «Паскудный воробушек припадал на левую лапку, явно кривлялся, волоча ее, работал синкопами, одним словом, – приплясывал фокстрот… как пьяный у стойки. Хамил, как умел, поглядывая на профессора нагло. …Сел на подаренную чернильницу, нагадил в нее (я не шучу), затем взлетел вверх, повис в воздухе, потом с размаху будто стальным клювом клюнул в стекло фотографии… разбил стекло вдребезги и затем уже улетел в окно» (631).

Это не просто описание дьявольского фокуса, это как бы эталонный перечень хулиганских поступков: кривлялся – приплясывал фокстрот – как пьяный у стойки – хамил – нагло – нагадил – разбил вдребезги…

Общая сводка, так сказать: дьявольский воробушек делает то, что обычно вытворяют прототипы булгаковских человеко-дьяволов, пьяные у стойки… Зачем Булгаков заставил его издеваться над профессором медицины Кузьминым, абсолютно ни в чем не повинным? Да он и изображается без насмешки – не мог Булгаков издеваться над ученым врачом… И к Варьете он непричастен, и никаких охранных действий над ним производить не требовалось – исчезли бы коровьевские червонцы, он бы подумал, что пациент очередной утащил (на что есть специальный намек: Кузьмин проверяет, не украдены ли пальто).

Так вот, я подозреваю, что «профессор Кузьмин» – как бы другое имя профессора Преображенского из «Собачьего сердца», которому в действительности нахамил и нагадил трактирный обитатель. (И профессору из «Роковых яиц», и из «Адама и Евы»…)

В «Собачьем сердце» – два сюжета, фантастический и сугубо реалистический. Фантастика: хирург превращает собаку в человека, вшивая в ее мозг человеческий гипофиз. Этот «человек с собачьим сердцем» становится копией мертвого донора, некоего Клима Чугункина, о котором известно лишь то, что занесено в историю болезни: «…25 лет, холост. …Судился 3 раза и оправдан: в первый раз благодаря недостатку улик, второй раз происхождение спасло, в третий раз – условно каторга на 15 лет. Кражи. Профессия – игра на балалайке по трактирам.

…Печень расширена (алкоголь). Причина смерти – удар ножом в сердце в пивной…» (с. 166).

Тут уж не фантастика. Знакомый мотив: нож, трактир, пивная… И еще одна тема, знакомая по «роману о Пилате», – судебная власть, которая судит не по букве закона, а по иным, в принципе противозаконным установлениям: каторга на 15 лет условно – это же насмешка над юриспруденцией! (Право, одна из лучших булгаковских острот!)

Такой вот человек формируется из бывшей собаки – и живет в квартире своего создателя. Гомункул, принявший «наследственную» фамилию Шариков, ведет себя с наглостью, свойственной подобным людям: хамит, бьет стекла – как и воробушек… Три разбитых стекла упомянуты в повести. Гадит – профессор напоминает ему, что надо аккуратней пользоваться уборной. Фокстрот не пляшет, зато играет на балалайке… Он еще не развернулся, безобразничает относительно умеренно, но жизнь в доме становится невыносимой и при этой хулиганской «умеренности»: у профессора Преображенского видны те же симптомы, что у профессора Кузьмина, – гипертонические приливы, расстроенные нервы.

Беда в том, что Преображенский не имеет физической возможности расстаться с Шариковым – «квартирный вопрос» не позволяет. Собственно, не будь проклятого «вопроса», не было бы и трагедии – поселить бывшего пса отдельно, и вся недолга… В «Собачьем сердце» абстракция «вопроса» персонифицирована в председателе домового комитета (домкома) Швондере.

Тут нужна справка. В 20-е годы домком был административным и отчасти полицейским органом с довольно большой сферой власти. Домком распоряжался жилым фондом и руководил домом как некоей коммуной. (Никанор Иванович из «Мастера» был председателем несколько иного домкома, не 20-х, а 30-х годов, когда городские власти окрепли и соответственно убавилось влияние домкомов.) Так вот, комитет пытается отобрать у профессора две комнаты из семи. Решение, заметим, великодушное – в те времена на одного человека полагалось не больше одной комнаты. Но коса находит на камень. Профессор лечит крупных государственных руководителей; квартира остается при хозяине, зато он наживает врага – председателя домкома Швондера.

И Швондер натравливает хулигана на профессора – такова смычка обоих сюжетов. Так Булгаков еще в 1925 году, за 15 лет до последней редакции «Мастера», описал процесс, о результате которого Воланд обмолвился четырьмя словами: «Квартирный вопрос… испортил их». Для современного читателя, в массе своей знакомого лишь с отзвуками жилищного кризиса, «Собачье сердце» – бесценный комментирующий материал к «Мастеру».

Швондер – стандартный микрофункционер 20-х годов; человек недалекий и абсолютно убежденный в том, что все установления начальства есть высшее благо. Это крошечный робот власти, но робот убежденный, что его до некоторой степени оправдывает[88]. Он оценивает людей не по нравственным критериям, а по классовой принадлежности. Вор, хулиган, пьяница оказался Швондеру ближе, чем профессор с его университетским образованием и безупречной трудовой жизнью. «Товарищ по классу» и «классовый враг»…

Ненавидя ученого, Швондер ставит на хулигана, и – чудо! – по рекомендации никому не известного председателя домкома этого хулигана делают администратором более важным, чем рекомендатель[89]. И все понимающий профессор Преображенский предсказывает: «…Швондер и есть самый главный дурак. Он не понимает, что Шариков для него более грозная опасность, чем для меня. Ну, сейчас он всячески старается натравить его на меня, не соображая, что если кто-нибудь в свою очередь натравит Шарикова на самого Швондера, то от него останутся только рожки да ножки» (с. 196).

Это – предсказание страшного конца функционеров революции.

В обществе, разрушенном войнами, революциями, террором, этом невероятно мобильном – по российским понятиям – обществе не осталось традиционных фильтров на пути к власти. Оно стремительно бюрократизировалось по совершенно объективной причине – вся экономика перешла в ведение государства и потребовала для управления целой армии чиновников. Теми же факторами был вызван свирепый жилищный кризис в Москве: масса народу ехала в столицу. Ехала по причинам психологическим, ибо личностные связи, привязывавшие людей к месту, были обрублены революцией. И по причинам социальным – власть в провинции принадлежала совсем уж случайным людям, жить под нею было просто опасно. Наконец, в новой столице формировался центральный бюрократический аппарат, и московских функционеров не хватало. Особенно много ехало евреев – революция сделала презираемых изгоев людьми, сняла «черту оседлости», открыла путь в запретные до того столицы – отсюда еврей Швондер.

Но мы говорили о формировании новых структур власти. Важнейшим критерием было социальное происхождение: «наверх» пропускались люди, которые до революции считались наименее пригодными для исполнения власти – социальные низы, – и, напротив, люди из бывших верхов отфильтровывались. (Поэтому особо котировались евреи – они до революции были людьми, не допускаемыми к власти.) Перестал действовать такой важнейший критерий формирования бюрократии[90], как образовательный ценз, ибо среди кандидатов почти не было образованных людей. Не работал фильтр общественного мнения, репутации – общественные группы только складывались. Иными словами, оказались утраченными здоровые критерии формирования бюрократической структуры: принадлежность к привилегированному слою (дающая чувство ответственности), образование (гарантирующее компетентность) и репутация (гарантирующая нравственное поведение).

Разумеется, здесь набросана самая приблизительная картина, на деле все было много сложней. Не следует также полагать, что дореволюционная власть была хорошей – она была плохой, как всякая бюрократия, построенная на принципе сословных привилегий, что унаследовала послереволюционная система, сменившая лишь начало отсчета.

В этом все дело. Форма асоциального поведения, именуемая хулиганством, свойственна по преимуществу низам общества. Но именно из низов рекрутировались функционеры новой власти. Среди них неизбежно оказывались Шариковы; они карабкались на вершины власти, становились ее сутью, оставляли от своих коллег рожки да ножки: в драке хулиган активнее, чем порядочный человек…

Об этом и говорится: «Боже мой, я только теперь начинаю понимать, что может выйти из этого Шарикова» (с. 196). И, хоть это не авторская речь, мне слышится голос самого Булгакова.

В рассказах 20-х годов есть еще Рокк («Роковые яйца») – такой же благонамеренный дурак, как Швондер. Кальсонер в «Дьяволиаде» уже не таков – он отнюдь не бескорыстен. В «Мастере» остались беспринципные администраторы: хитрец Берлиоз, пьяница и хулиган Лиходеев, безголовый Прохор. Прямолинейные, тупо-убежденные швондеры уже съедены, власть стала дурной, хулиганской.

Зачирикали воробушки с железными клювами.

Свита Воланда пародирует эту новую власть, власть шариковых, ни в грош не ставящих человеческую жизнь и достоинство; дурную, хулиганскую власть.

Небольшое отступление. То, что мы знаем теперь о методе Булгакова, заставляет сделать одно предположение. Он должен был, пусть самым отдаленным намеком, дать сжатую формулу, характеризующую государственную ситуацию. Подумав это, я вернулся к «кружку по изучению Лермонтова», который плачущая барышня назвала первым, перечисляя кружки, организованные заведующим «облегченными развлечениями» (609). Почему вдруг Лермонтов? Реально ли это? Расспросив людей, причастных к пропаганде литературы в 30-е годы, я узнал, что Лермонтов и вправду почитался пропагандистами. Его изучали широко, но специфически. Рекомендовалось читать бунтарскую поэму «Мцыри», но особенно, как абсолютную хрестоматийную ценность, – «Смерть Поэта», запрещенную при жизни Лермонтова. Конечно же, «кружок» должен был первым долгом заняться этим стихотворением, тем более в 1937 году, когда отмечалось столетие со дня смерти Пушкина.

Так вот, в «Мастере» дается хоть и сатирическое, но исчерпывающее объяснение такому пиетету – в мысленной речи Рюхина: «…Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие…» (489). Дантес-Геккерен – белогвардеец; то есть Пушкин – свой, а Лермонтов, столь яростно обличавший Дантеса, – почти что большевик… Тем более что он обличал и царский двор, а этим наша пропаганда всегда занималась с упоением.

Да, но как он обличал!..

Вы, жадною толпой стоящие у трона,Свободы, Гения и Славы палачи!Таитесь вы под сению закона,Пред вами суд и правда – всё молчи!..Но есть и божий суд, наперсники разврата!Есть грозный суд: он ждет;Он не доступен звону злата,И мысли и дела он знает наперед[91].

Это восьмистишье удивительно точно соответствует и реальности 30-х годов ХХ века; и трон был – прочный, как николаевский… Не менее точно оно описывает роль Воланда – насколько мы успели в ней разобраться. Еще деталь: в старых публикациях печаталось не «грозный суд», а «грозный судия». Воланд есть именно грозный судия, взявший на себя Божий суд, презирающий «звон злата», столь дорогой закулисным властителям булгаковской Москвы.

* * *

Мы пришли к ситуации, очень неприятной для аналитика. На предыдущих страницах было проявлено отношение Булгакова к сталинизму. Стала понятна цель, но остался вопрос о средствах. Признав компаньонов Воланда дьяволо-людьми, мы признали их право на собственную психологию. Их действия должны быть внутренне оправданы, и определением «сатира» здесь не обойтись. Ладно, демоны изображают хулиганов, передразнивая власть; но зачем они это делают? Хотят ее чему-то научить, эту власть? Вряд ли: хоровое пение в жалком «филиале» ничему не научит ЦК ВКП(б). И поджог Дома литераторов не изменит литературных дел, и участь Римского не отвадит других администраторов от служения дурной власти…

Если отвлечься от общей задачи Булгакова и рассматривать изолированный мирок романа, а в нем квазиобщественную деятельность чертей, то деятельность оказывается бессмысленной. Грозный судия показал себя один лишь раз, при суде над Берлиозом, а затем удалился в таинственное молчание (с этим мы должны будем разобраться непременно). А свита занялась деятельностью бессмысленной – но психологически объяснимой, ибо людям в высшей степени свойственны поступки, не имеющие внешней практической цели. Коровьев – человек, он носит человеческий титул: рыцарь. И он же – главный шут, заводила, регент Воландова маленького хора.

Так вот, не есть ли его глумливый хохот – человеческий смех бессилия? Не высмеивает ли он, как всякий шут, как сам Булгаков, то, чего изменить не в состоянии?

О Воланде говорится: «Всесилен! Всесилен!» – на деле же он очень далек от всемогущества… Казнить редактора, свести с ума поэта – такие номера земная власть проделывает постоянно. Отправить на курорт от беды подальше – сам человек может «с собой так устроить». Единственное невозможное, что Воланд творит, – устраивает Мастера и Маргариту в ином, загробном мире, не здесь, не на земле. Воланд и свита могут убить, поджечь, изглумиться, но повернуть всю земную жизнь не может никто.

Бессилие мистических сил в романе всеохватывающе: Бог вообще не имеет отношения к земным делам; сатана обречен земле, но исправить ее не может[92]. Будучи первоначален, как Бог, он может спокойно взирать на людскую скверну, может улыбаться.

Но человеко-демоны, состоящие на его службе, спокойствия лишены, они на земле – среди своих и, будучи бессильны их исправить, глумятся.

Так «человеко-боги», ангелы в традиционных христианских легендах, плачут о человеческих бедах и ничтожестве.

Эта теологическая парадигма имеет прямое отношение к этике Булгакова: если дьявол не генерирует земное зло, если даже дьяволу зло противно, то виноват в зле человек. Знаменитый казус о свободе воли и о божественном соизволении Булгаков решает однозначно: «сам человек и управляет»; решает с гротесковым преувеличением: не через Бога, но через дьявола.

Человеко-черти, видимо, есть самые подходящие образы для пародии на человеческую скверну: по методу сближения. Далеко не безразлично, кто шаржирует; представьте себе, что это делают не глумливые черти, а плачущие ангелы, – тональность произведения станет иной. В «Мастере» обе стороны взаимно окрашивают друг друга. Миляга Бегемот становится пугающим в мундире для хулиганских трюков – в грязном пиджаке, с примусом под мышкой. И власть в нашем ощущении становится еще более отталкивающей из-за того, что ее передразнивают дьяволы. Когда палачи выстраивают шаржи на палачей, выходит даже не удвоение, а возведение в степень… Не теологический, а образный, метафорический поворот: власть эта – дьявольская.

В этом фокусе сходятся все намеки: власть выпускает чертовы деньги, обращающиеся в резаную бумагу; она, подобно черту, похищает людей из их домов; ей закладывают головы; ее функционеры измываются над людьми – или, подобно вурдалакам, загоняют людей в гроб. Таков «иной дьявол», присутствие которого мы заподозрили достаточно давно.

Но я отвлекся от очень важной мысли о человечности булгаковских демонов. Человечность всегда трогательна, и она, собственно, есть единственный настоящий предмет описания для литератора. В пандемониуме «Мастера» более всех человечны, конечно же, Коровьев и Бегемот, и все их совместные трюки окрашены вполне земным негодованием. Они самостоятельно, под снисходительным взором мессира, ведут свою безнадежную войну, искореняя человеческую скверну там, где она им встречается, – в Варьете, у «Грибоедова», в Торгсине. Здесь они вроде даже не служат своему господину – о поджоге «Грибоедова» Воланд не знает, – это их война. Так и хочется сказать: с ветряными мельницами воюют длинный тощий рыцарь и его коротышка-спутник, толстяк… Сражаются против зла, на вечном пути, как Дон-Кихот и Санчо Панса. Поэтому, может быть, Коровьев-рыцарь и упоминает Дон-Кихота, когда они стоят, подобно героям Сервантеса, у входа в трактир и смотрят на едоков…

Мы ненадолго расстаемся с ними. Настало время перейти к следующему виду зла, отмеченному самим мессиром, – «квартирному вопросу». Но прежде позволю себе отступление, которое, по сути, отступлением не является, а продолжает тему этой главы.

23. Отступление:

О профессорах и социуме

Одна наука чиста, ибо она отвлеченна; она не имеет дела с людьми, ей чужды задачи пропаганды.

Э. Ренан. «Жизнь Иисуса»

Если читатель помнит, в предыдущей главе я назвал профессора Преображенского «носителем абсолютной истины». Этот термин надо расшифровать потому, что некоторые булгаковеды придерживаются иного мнения о профессорах Персикове и Преображенском, считая их объектом сатиры, т. е. заблуждающимися персонажами, а не выразителями истинной авторской мысли, ради которой сатира была написана. Мне это кажется ошибкой – разумеется, добросовестной. Она обусловлена привычкой литературоведов к прямолинейной компаративистике, к тому, что всем своим творчеством отвергал Булгаков, переворачивая любой сюжет, который он использовал. Другая причина – попытка взять булгаковский текст с налета, без расшифровки полускрытых высказываний[93].

Попытаемся разобраться. Критики усматривают в «Роковых яйцах» и «Собачьем сердце» сюжетное сходство с «Пищей богов» и «Островом доктора Моро» Г. Уэллса; сравнивают «Собачье сердце» с «Франкенштейном» М. Шелли. Сходство несомненное, но из него делается ложный вывод, якобы Персиков и Преображенский, эти новые демиурги, покараны собственными же творениями. (О «Пище богов», в которой возмездия нет и на которую Булгаков сам ссылается, критики на этот случай забывают.) На деле же герои Булгакова не мнят себя демиургами, как делали их коллеги в эпоху научной эйфории, в XIX веке. Они не пытаются сознательно «вылепить гомункулов», подобно героям М. Шелли и Г. Уэллса; они не имеют никакой цели, лежащей вне чистой науки. В терминологии Т. Куна, они – «нормальные ученые», занятые разгадкой головоломок, подброшенных им природой. Персиков находит свой «луч» ненамеренно; он озабочен только его исследованием; катастрофический результат его открытия обусловлен вмешательством дурного общества. Процесс показан последовательно и развернуто, в нем участвуют все социальные слои: сначала малограмотные журналисты насильственно вырывают у профессора секрет; затем появляется типичный – тоже малограмотный – функционер Рокк; завершает дело кто-то «сверху», по-видимому из Кремля. Непосредственный толчок трагедии дают чиновники, занятые импортными операциями, – вместо куриных яиц Рокк получает змеиные (чуть дальше я приведу комментарий Булгакова – слова Преображенского). Наконец, убивает Персикова не Франкенштейн, а представитель самой массовой социальной страты, простонародья, «низенький человек на обезьяньих кривых ногах». Убивает, так сказать, классично, по российскому погромному методу: вместо настоящих виновников находит козла отпущения. Все это резко подчеркивается тем, что профессор выделен из дурного социума. Даже не выделен – противопоставлен. Ученость и мастерство противостоят безграмотности и разгильдяйству; скромность – модной шумихе; научная осторожность – тупой самоуверенности. Образ Персикова, одинокого чудака-профессора, только кажется традиционным; добавив к смешному традиционному герою коллективного антигероя, Булгаков вознес первого на пьедестал; из объекта насмешки, хотя бы и деликатной и уважительной, превратил в идеального героя. О своем глубочайшем почтении к таким людям он и сам говорит последней фразой повести: «…Что-то особенное кроме знания, чем обладал в мире только один человек – покойный профессор Владимир Ипатьевич Персиков».

Объектом осуждения и насмешки стал социум.

Сейчас же после «Роковых яиц» было написано «Собачье сердце», где тема в булгаковской манере вывернулась наизнанку: сменилась общественная ориентированность главного героя. Сохранился профессиональный облик ученого: профессору Преображенскому даны те же компетентность, мастерство, талант, абсолютная преданность работе. И одиночество сохранилось как некий признак мастерства. Зато отношение к обществу сменено целиком. Он обществом не пренебрегает; он его изучил – как природу, и ловко пользуется этим знанием. Ловкость акцентируется: ее замечает даже пес Шарик. Проницательность профессора удивительна – в прошлой главе я приводил его суждения. Интересно, что среди его высказываний есть и осмысление предыдущей булгаковской повести, трагедии Рокка-организатора: «Это никому не удастся, доктор, и тем более – людям, которые, вообще отстав в развитии от европейцев лет на 200, до сих пор еще не совсем уверенно застегивают свои собственные штаны!» (с. 144, 145).

Преображенский не подчиняется безвольно обществу, он ведет игру с позиций знания и в конечном итоге выигрывает. Но счастливый конец кажется натянутым. (Здесь нет места для разбора, замечу лишь, что эпилог отпадает от основного текста.) Фактически побеждает Шариков – суперобщественная в контексте повести личность. Социум победить нельзя, даже зная его вдоль и поперек, – таков истинный смысл вещи, как бы спрятанный от самого автора; думаю, что в те годы Булгаков еще пытался не доверять собственной проницательности… Иными словами, история Преображенского тождественна истории Персикова: соприкосновение ученого с обществом чревато неизбежным монстром на обезьяних кривых ногах.

Ссылаются на то, что Преображенский винит себя за насилие над природой. Ну, это наивно. Если бы не «квартирный вопрос», никакой трагедии бы не было – а «вопрос»-то не природный, общественный… Дело не в ложном направлении исследований, не в цвете персиковского «луча»; творец обречен заранее – едва он соприкоснется с обществом, шариковы его затравят. Так что вины ученого здесь нет никакой. Разговоры профессора о его вине обусловлены научной добросовестностью, его истинной ахиллесовой пятой в обществе, где власть имеет не Знание, а наихудшая форма невежества.

Через пять лет Булгаков создал еще один образ ученого-естественника, гибрид из двух предыдущих, причем такой, что любые разговоры о его вине просто невозможны. Это профессор Ефросимов из пьесы «Адам и Ева». Психологически он «большой ребенок», как и Персиков – замкнутый, неуклюжий, отгороженный от повседневных дел; но в то же время, он способен к точной оценке макросоциальных явлений не меньше, если не больше, чем Преображенский. В высказываниях Ефросимова отчетливо прослеживается булгаковское отношение все к тем же проблемам – но уже в модификации 1931 года.

В «Адаме и Еве» тема еще раз вывернута наизнанку. Если в ранних вещах общество обрушивалось на творца, то здесь творец сам восстает против общества, причем не только своего, российского. В мире, одержимом идеей химической войны, он изобретает средство абсолютной защиты, чтобы война стала невозможной. Столкновения Ефросимова с макросоциумом не происходит; мир гибнет буквально за минуты до этого столкновения, но писатель совершенно отчетливо дает понять, чем оно должно было закончиться: панацея Ефросимова стала бы оружием, щитом, дополняющим химический меч. То есть не помогли бы лучшие намерения творца, его гениальная изобретательность: дурное общество в принципе непобедимо.

При невнимательном чтении «Адама и Евы» может показаться, что гибель несет в себе любой социум, и коммунистический, и капиталистический. Такой аспект целиком не исключается. Однако же признаки дурного, «дьявольского» общества, окружающего и преследующего Ефросимова, принадлежат к тому же специфически национальному кругу. Полицейский произвол, доносительство, конформизм, торжествующее хулиганство, обязательное хоровое пение – вот что несет гибель и творцу, и всему миру.

И все это демонстрируется либо самим профессором, либо при его помощи как персонажа-демонстратора.

Тема мудреца, противопоставленного послереволюционной России, организует и последний роман Булгакова. Мудрый и высокообразованный Мастер есть инвариант тех героев, которых мы перечислили. Он одинок, чудаковат, не вписывается в социальную среду, и так далее. Он изобретает свою собственную панацею, долженствующую указать обществу на причину бед и открыть путь к спасению, – «роман о Пилате». И разумеется, общество его губит. В «Мастере и Маргарите» Булгаков вдобавок сделал то, что нельзя выполнить в маленьких повестях и пьесе: снабдил центрального героя-мудреца поддерживающими персонажами. Бездомный, познав истину, становится профессором-историком; профессор же Стравинский, психиатр, есть единственный периферийный персонаж, показанный с абсолютным уважением. Его клиника – островок человечности в хулиганском море Москвы. Стравинский нашел панацею; он по мере сил исправляет зло, причиненное дьявольскими силами. Возможно, он выражает общественную антиидею: с социумом нельзя бороться, можно лишь залечивать раны, которые он наносит людям.

Мне кажется, я имею основания утверждать, что профессора служат носителями булгаковской истины в конечной инстанции.

24. «Квартирный вопрос»

К московскому жилищному кризису Булгаков обращался десятки раз. Он написал отдельное эссе «Московские квартиры» и затрагивал эту тему везде, где позволял реквизит. «Собачье сердце» построено на кризисе; в «Дьяволиаде» упоминается коммунальная квартира; в «Театральном романе» – жалкая комнатушка Максудова и еще два беглых наблюдения. «Роковые яйца»: «В 1919 году у профессора отняли из 5 комнат 3. Тогда он заявил Марье Степановне: – Если они не прекратят эти безобразия, Марья Степановна, я уеду за границу».

Уже в начале 20-х годов Булгаков понимал, что жилищный кризис – «безобразие». Но в тот момент писатель считал безобразие временным и надеялся, что через самое короткое время оно кончится. «…Ожил профессор Персиков в 1926 году, когда соединенная американо-русская компания выстроила… в центре Москвы 15 пятнадцатиэтажных домов, а на окраинах 300 рабочих коттеджей, каждый из 8 квартир, раз и навсегда прикончив тот страшный и смешной жилищный кризис, который так терзал москвичей в годы 1919–1925»[94].

«Страшный и смешной»… Спустя 15 лет, когда Булгаков писал «Мастера», его скромный план постройки шести-семи тысяч квартир был давно перекрыт, но терзания москвичей продолжались, и это через 20 лет после начала кризиса!

Достаточный срок, чтобы испортить людей, как и сказал Воланд. Смешно было лишь вначале, когда бедствие казалось преходящим. В какой-то момент стало страшно. «Маргарита Николаевна никогда не прикасалась к примусу. Маргарита Николаевна не знала ужасов житья в совместной квартире» (632) – это уже в «Мастере».

Не надо считать «ужасы» преувеличением. Даже те сравнительно немногие люди, которые обитали душа в душу с соседями по коммунальной квартире, жили неестественно, хотя бы они сами ничего дурного не замечали. А плохие отношения под собственным кровом воистину ужасны. Вспомним карикатурное изображение «коммуналки» в «Золотом теленке» Ильфа и Петрова – поротого розгами Васисуалия Лоханкина. Пороли его за рассеянность, он не гасил свет в уборной. Булгаков повторяет сюжет с полнейшей серьезностью, без тени сатирического нажима: «Свет надо тушить за собой в уборной… а то мы на выселение на вас подадим!» (651). Все-таки на «вы», вежливо… Булгаков на то и был писатель Божьей милостью, чтобы чувствовать за людей уродливость жизни в общей квартире; на то и мыслитель, чтобы понять, до какой степени жители Москвы испорчены «квартирным вопросом», даже те, кто не хамят друг другу в открытую. «Обе вы хороши…» – заметила по этому поводу Маргарита (и погасила вежливым склочницам примусы). На Мастера написали донос, желая «переехать в его комнаты», – крайнее проявление «испорченности», и заметим: Воланд никак практически не покарал доносчика Алоизия Могарыча! Диагноз уже поставлен: «квартирный вопрос испортил их…», чего теперь с них спрашивать?

В «Мастере» жилищный кризис не просто упоминается; это лейтмотив. Первая картина – квартира в переулке у Остоженки, с ванной комнатой, где ванна «в черных страшных пятнах от сбитой эмали» и почему-то нет электрического освещения. (Комментарий – в «Собачьем сердце»: «Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее» (с. 142).) Там же «на плите в полумраке стояло безмолвно около десятка потухших примусов. Один лунный луч, просочившись сквозь пыльное, годами не вытираемое окно…» (468). Опять примус, знаменитый примус, орущий и воняющий керосином прибор – в столице, почему-то лишенной газовых и электрических кухонь. «Около десятка» – значит, никак не менее пяти семей жили в квартире… Картина! Да, и еще деталь – из-за вынужденных контактов между семьями раздолье развратникам – Бездомный сунулся в ванную и «голая гражданка, вся в мыле» приняла его за соседа-любовника. Еще рисунок с натуры: в МАССОЛИТе длиннейшая очередь, начинающаяся «уже внизу в швейцарской», в комнату с надписью на двери: «Квартирный вопрос», «в которую ежесекундно ломился народ».

Следующая картина – через 20 страниц, глава «Нехорошая квартира». В ней реальнейший «квартирный вопрос» соединяется с не менее реальными «исчезновениями» и все вместе мистифицируется; здесь есть и второй тип исчезновений – связанный с «квартирным вопросом»: «директор Варьете, используя свои бесчисленные знакомства, ухитрился» добыть комнату своей бывшей жене – поэтому она и смогла исчезнуть… И на фоне всего этого Воланд, как заурядный квартирный склочник тех лет, «подает на выселение» Лиходеева: «…Так что кое-кто из нас здесь лишний в квартире. И мне кажется, что этот лишний – именно вы!» (499).

Замечательно, что Коровьев тут же это «выселение» обосновывает на стандартном языке квартирной склоки: «жутко свинячат», «пьянствуют», «начальству втирают очки» – пусть так, но почему из дому-то выселять? Нисколько не лучше, чем пресловутый свет в уборной…

Полная энциклопедия квартирных страстей дается еще через главу, эдак неприметно, скороговоркой, в одном длинном периоде. Едва успел погибнуть Берлиоз, как к Босому начали звонить по телефону, а затем и лично являться с заявлениями, в которых содержались претензии на жилплощадь покойного. Заявлений было «тридцать две штуки». «В них заключались мольбы, угрозы, кляузы, доносы… указания на несносную тесноту и невозможность жить в одной квартире с бандитами… два обещания покончить жизнь самоубийством и одно признание в тайной беременности» (510). Не надо улыбаться, читатель. Сатира сатирой, но все здесь истинно – в чем свидетель каждый москвич, помнящий ситуацию до 1960 года. Истинно и то, что доносы из-за жилья были явлением не исключительным.

Еще заметка: выиграв сто тысяч, главный герой «бросил свою комнату на Мясницкой… – Уу, проклятая дыра! – прорычал гость» (555). И затем горделивое описание жалкой квартирки в подвале: одна комната «совсем малюсенькая», зато другая – «громадная комната, четырнадцать метров», и почему-то особо упоминается водопровод… Таково качество хорошего жилища во время кризиса!

Еще картинка: киевский экономист Поплавский получает телеграмму о гибели племянника-москвича. Идет авторская ремарка: «Телеграмма потрясла Максимилиана Андреевича. …Нужно было суметь унаследовать квартиру племянника на Садовой» (613). Такие ситуации потрясают людей и сегодня.

Последнее – шутовской рассказ Коровьева о «пятом измерении» (666), о человеке, без конца обменивавшем квартиры, чтобы получить пятикомнатную, и угодившем то ли в ссылку, то ли в тюрьму за махинации с жильем. (Напомню, что по булгаковскому счету для интеллигентного человека 5 комнат – совсем не много. У профессора Персикова было как раз столько, а у профессора Преображенского – семь, и все они были, по Булгакову, нужны. Неизвестный махинатор пострадал, таким образом, невинно.)

Очень интересна история с Лиходеевым, только что нами упомянутая: сам сатана выступает в роли гаера, пародирующего обычное поведение людей.

25. Пятое измерение.

Иван Карамазов

Был «важнейший вопрос»: изменились ли эти горожане «внутренне»? Главное здесь – последнее слово; его смысл выделен и контекстом («автобусы, телефоны и прочая аппаратура»), и синтаксическим ударением. Изменились ли люди, войдя в социалистическое общество? – вот о чем спросил Воланд. Коровьев поставил опыт и получил ответ, тоже важнейший, – людей испортили. Как именно жилищный кризис их портит, мы только что видели, но есть еще философское осмысление. Его дает Коровьев – в форме шутовской параболы.

Королева прибывает на «весенний бал полнолуния», и Коровьев ведет ее по гигантским, еще темным покоям. «Где это все помещается?» – спрашивает Маргарита. «Самое несложное из всего! – ответил он. – Тем, кто хорошо знаком с пятым измерением, ничего не стоит раздвинуть помещение до желательных пределов» (666), затем идет байка. Причем двойная: сначала о «квартирном вопросе», потом об «исчезновении» махинатора.

Слова «пятое измерение» повторяются еще четырежды. Привычное сочетание – шутовская болтовня содержит серьезнейшую отсылку; методологически надо ожидать именно серьезнейшей – пятикратное повторение оборота-метки в «Мастере» встречается не часто. Итак…

Это «Братья Карамазовы»; знаменитая философская беседа Ивана с Алешей. Говорит Иван: «…Если Бог есть и если он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал он ее по евклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трех измерениях пространства»[95].

Мы уже обращались к величайшей из книг Достоевского. Была проведена параллель между спором о Боге в преамбуле «Мастера» и глумливою речью черта-приживала о материальных доказательствах «того света», о доказанном черте и недоказанном Боге и о том, что в черта верить не ретроградно (глава 8). Проводилась параллель со «свидетелем» (как черт Ивана Карамазова, так и Воланд присутствовали при гибели Иисуса), а также параллель между сумасшествием Бездомного и приступом безумия, охватившим Ивана Карамазова на суде. На поверхности был до сих пор черт. Старшего из братьев Карамазовых вроде и не было; он появился лишь сейчас, в словах Коровьева. Но карамазовский черт есть порождение больного мозга, «кошмар Ивана Федоровича» – так он и называется. Его глумливая болтовня – искаженное отражение мыслей реального персонажа. На литературоведческом жаргоне он именуется двойником Ивана; иными словами, мысли черта можно с известными коррективами считать мыслями Ивана.

Таким образом, мы не начинаем, а продолжаем цепь отсылок к мучительным вопросам Ивана Карамазова о страшной несправедливости жизни; вопросам, приведшим его – уже в болезненном бреду – к мысли о том, что черт «доказан», а Бог – нет. Это выражает главное содержание Иванова «бунта»: дьявол свое участие в земных делах проявляет, а Бог – нет. И слова о «трех измерениях» есть, собственно, философский оборот, суждение о таком, предавшем людей, Боге.

Но внутри разговора Ивана с Алешей слова о Боге, земле и трех измерениях пространства, только лишь и доступных для человеческого ума, есть всего лишь «суждение первое» – как сказал бы философ.

Второе суждение: «Между тем находились… геометры и философы», считавшие, что Вселенная создана в большем числе измерений.

Силлогизм: если это так, то вопрос о существовании Бога Иван Карамазов не имеет права решать и никому не советует. «Все это вопросы совершенно несвойственные уму, созданному с понятием лишь о трех измерениях» (с. 295). То есть когда сам Бог ограничил наше понимание следствий, где нам рассуждать о причине, о бытии Бога?

Вывод: раз так, если мы не можем судить об источниках бытия и даже о существовании Бога, мы не можем через Бога и его соизволение оправдывать мерзость, творящуюся в «Божьем мире».

Отсюда Иван Карамазов делает личный вывод: «…В окончательном результате я мира этого божьего – не принимаю, и хоть знаю, что он существует, да не допускаю его вовсе. …Пусть даже параллельные линии сойдутся и я это сам увижу: увижу и скажу, что сошлись, а все-таки не приму» (с. 295–296).

Для теологии Булгакова крайне важны два последних вывода; надеюсь, это уже понятно читателю. Зато самое первое суждение: «Если Бог есть…» нуждается в комментарии: почему Иван Карамазов так жестоко скрепляет существование Бога и геометрические свойства Вселенной?



Поделиться книгой:

На главную
Назад