Рауль Мир-Хайдаров
Двойник китайского императора
Часть I
Едва закрылась дверь за Махмудовым, хозяин кабинета нервно нажал ногой педаль сигнала, и тут же на пороге появился ухмыляющийся помощник.
— Что скалишься?.. — зло оборвал его секретарь обкома. — Налей скорее выпить — замучил, гад.
Помощник тенью скользнул за перегородку, где архитектор умело разместил комнату отдыха — там находился вместительный финский холодильник "Розенлеф".
Анвар Абидович вышел из-за стола и прошелся по просторному кабинету, обдумывая только что закончившийся разговор.
— Словно вагон цемента разгрузил, — сказал он мрачно и, разувшись, пробежал по длинной ковровой дорожке до входной двери и обратно несколько раз, потом бросился на красный ковер и долго энергично отжимался. Он гордился своей физической силой и, бывая в глубинке, охотно включался на праздниках в народную борьбу — кураш — и редко проигрывал: не растерял ловкости и сноровки, отличавших его смолоду. Отжавшись, он так и остался сидеть на ковре, только по-восточному удобно скрестил ноги; помощник поставил перед ним медный поднос с бокалом коньяка и тонко нарезанными лимонами — он понимал хозяина без слов. Выпив коньяк залпом, как водку, жадно закусил лимоном и сказал:
— Небось и ты издергался, все ждал: вот вбегу по звонку, а иноятовский зять на ковре ползает, слюни распустив, детей просит пожалеть…
Помощник, каким-то чутьем угадав желание хозяина, наливает бокал еще раз до краев, хотя ошибись — умоешься коньяком, да еще отматерит, скажет злобно: спаиваешь?
Анвар Абидович второй бокал пьет уже не торопясь, смакуя, — в чем-чем, а в коньяке он понимает толк и всякую дрянь не принимает, помнит о здоровье. Наверное, ему надоедает смотреть снизу вверх, и он приглашает помощника присесть рядом, приготовив и себе небольшую рюмку.
"Значит, понесло шефа на философию", — думает помощник тоскливо.
— Слез Махмудова сегодня не удалось увидеть ни тебе, ни мне. Крепкий мужик, побольше бы таких, а то уже неинтересно работать: не успеешь прикрикнуть — тут же в штаны наложат, дышать в кабинете нечем.
Осмелев после выпитого, помощник вставляет свое:
— Зачем мучились, изводили себя? Оформим дело, и концы в воду: и судья подходящий есть, и прокурор на примете, только и ждет, как бы вам угодить, а материалов у меня на всех припасено с десяток, на выбор, — и, довольный, громко смеется, обнажая полный рот крупных золотых зубов.
— Если бы я жил твоим умом, Юсуф, давно бы сам в тюрьме сидел, — говорит мирно хозяин кабинета и поднимается.
Помощник торопливо подает туфли, и, пока ловко завязывает хозяину шнурки, Анвар Абидович терпеливо объясняет ему:
— Если всех толковых пересажаем, кто же работать будет, область в передовые двигать, — с теми, за кого ты хлопочешь, дорогой мой Юсуф, коммунизма не построишь, век в развитом социализме прозябать придется.
Вернувшись за стол, он продолжает:
— А Махмудова не в тюрьму надо упечь, как ты предлагаешь, а к рукам умно прибрать следует. Хотя и трудное это дело, как я понял теперь, с характером, гордый человек. Тут ведь такая хитрая штука: нужно, чтобы он верой и правдой и нам служил, и государству. С обрезанными крыльями он мне не нужен, потому и не резон мне отбирать у него район. Да и народ, как я думаю, за него горой стоит.
Ты ведь знаешь: сам Акмаль Арипов не решается в открытую отнять у него какого-то жеребца, а за деньги тот не продает — подсылал аксайский хан подставных лиц. Большие деньги предлагал, а Махмудов ни в какую, говорит: не для утехи держу чистопородного скакуна, а для племенного конезавода, и, мол, цена ахалтекинцу — сто тысяч долларов. Акмаль уже год бесится, говорит: я ему пятьдесят тысяч наличными предлагаю, а он о ста тысячах для государства печется!
Анвар Абидович просит налить боржоми и, выпив, продолжает:
— А я всякий раз подзуживаю Акмаля, говорю: а ты приди к нему со своими нукерами, как ты обычно поступаешь, и забери коня бесплатно. Нет, отвечает мне Арипов, не унести моим нукерам, да и мне самому ноги из района Махмудова. Больно народ его любит, уважает, Купыр-Пулатом называет, пойдет за ним в огонь и воду. А ты, Юсуф, предлагаешь посадить такого орла, говоришь, нашел продажных судью и прокурора. Нет, народ дразнить не стоит, он знает, кто чего стоит…
Видя, что помощник приуныл, Анвар Абидович говорит примирительно:
— Не расстраивайся, Юсуф, посмотрим, чья возьмет: я тут кое-что придумал, не отвертится Купыр-Пулат, будет ходить в пристяжных. Бумагам, что ты добыл на него, цены нет, дорогой мой. — И, заканчивая беседу, добавляет: — Давай выпьем еще по одной, поеду-ка я после обеда отдыхать в одно место… — Приятная мысль, видимо, пришла ему неожиданно, и он хитро улыбается; улыбается и помощник. — Умаял меня твой Купыр-Пулат, — говорит секретарь обкома и разливает на этот раз коньяк сам: чувствуется, поднялось настроение. Выпив, возвращается к прежнему разговору — видимо, он крепко занимает его. — Если выйдет по-моему, подарю я махмудовского жеребца Арипову, вот уж обрадуется аксайский хан.
— А если не получится? — вырывается невольно у помощника — он чувствует момент для коварных вопросов.
Вопрос не ставит хозяина кабинета в тупик. Закрывая сейф, он небрежно роняет:
— Вот тогда и сгодятся твои дружки — судьи и прокуроры…
И, довольные пониманием друг друга, они долго и громко смеются.
Помощник убирает поднос с остатками "Варцихи", бокалы и собирается уйти тайным ходом. Есть вход со двора, из сада, прямо в комнату отдыха — через него проводит он к Анвару Абидовичу людей, связь с которыми хозяин кабинета не хотел бы афишировать, ну и женщин, конечно. Но шеф останавливает его, словно читает мысли своего помощника, которого держит при себе уже лет двадцать, с тех пор, как стал в глухом районе секретарем райкома.
— Действительно Нурматов уехал в Ташкент на совещание? — спрашивает он нехотя.
— Я все проверил, Анвар Абидович, угадал ваше желание: он сейчас в прокуратуре республики на совещании по вопросу о случаях коррупции и взяточничества в органах милиции.
— Он что, делится там опытом? — И оба прыскают со смеху, и неуверенность шефа пропадает.
— Впрочем, если бы Нурматов был в Заркенте, разве он вам помеха, мешал когда-нибудь? — скабрезно улыбается помощник.
— Пошлый ты человек, Юсуф, — мягко журит хозяин. — Родственник он мне все-таки, и не забывай, кто я, — мораль, традиции блюсти следует.
Помощник, обходя красный ковер стороной, покидает кабинет, раздумывая, сказать ли ожидающим в приемной, что секретаря обкома после обеда не будет и лучше прийти завтра, но в последний момент передумывает и молча скрывается за тяжелой дубовой дверью с надраенной медной табличкой "Ю.С. Юнусов" — апартаменты у них с шефом напротив.
Анвар Абидович поднимает трубку прямого телефона: хоть и не положено по чину начальнику областного ОБХСС Нурматову иметь двузначный номер, а он распорядился установить, уравнял с членами бюро, двух зайцев убил сразу. Вроде возвысил свояка, поднял его авторитет, и для себя удобство: раньше Шарофат от безделья вечно на городском висела, не дозвонишься, а этот всегда свободен, пять аппаратов, один даже в ванной велел поставить — не любит он ждать. С другого конца провода тотчас слышится капризный голос Шарофат:
— Забыл свою козочку, заркентский эмир?
Анвар Абидович говорит ласковые, нежные слова, у него и голос изменился сразу, но тут же неожиданно переходит на прозу жизни, спрашивает, есть ли в доме обед, и, получив ответ, обещает быть через час. Положив трубку, он связывается по внутреннему телефону с обкомовским поваром и заказывает обед; знает, что через полчаса все будет аккуратно уложено в машине — выездное обслуживание шефа для того не внове.
Помощник с утра, еще до прихода Махмудова, принес кипу бумаг на подпись, а он не успел утвердить и половину и в оставшиеся полчаса, пока внизу лихорадочно пакуют в корзины обед, хочет покончить хоть с этим делом. Он вяло пробегает глазами одну бумагу, вторую, но сосредоточиться не удается, а цену своей подписи он знает, оттого и отодвигает красную папку в сторону. Слишком утомительным, нервным оказалось и для него единоборство с секретарем райкома Махмудовым.
Осенью, накануне массовой уборки хлопка, вызвали Пулата Муминовича Махмудова в область на пленум. Дело обычное, ежегодное, и Пулат Муминович никак не думал, что после этой поездки в Заркент у него начнется иной отсчет жизни. После заседания его разыскал помощник первого секретаря обкома и просил не уезжать, а утром явиться на прием. О чем предстоит разговор, какие цифры следует, как обычно в таких случаях, подготовить, тот не сказал, неопределенно пожал плечами и удалился. Но и тут Пулат Муминович не подумал, что разговор будет касаться его лично — со дня на день он ждал торговую делегацию из Турции, собиравшуюся закупить крупную партию каракулевых овцематок. Вызов он связывал с купцами из Стамбула, знал слабость первого лица в области — любил тот приезды иностранных гостей, не избегал возможности пообщаться с прибывшими в Заркент по туристическим визам знаменитостями, а уж встречать официально, как хозяин, бизнесменов из-за рубежа, когда предвидел большую прессу, и даже зарубежную, с обязательной фотографией, где он на переднем плане показывал какое-нибудь передовое хозяйство, тут уж тщеславный коротышка Тилляходжаев, которого за глаза называли Наполеоном, все дела отодвигал в сторону.
Пулат Муминович даже обрадовался персональному вызову: дело в том, что уже с год в сельхозотделе обкома партии лежала его подробная докладная с выкладками, цифрами, расчетами, вырезками из газет, журналов, снимками о том, что он намерен вместо одного нерентабельного хлопкового хозяйства создать племенной конезавод, чтобы как с высокоэлитными каракулевыми овцами и с каракулем выйти на мировой рынок и с чистокровными скакунами. Однажды в Москве Махмудов случайно попал на аукцион и удивился, как охотно покупали породистых коней и какие астрономические суммы за них платили. Рассчитывал он на поддержку в обкоме, потому что ни копейки не просил у государства — деньги у него имелись свои; нашел он и специалистов, знающих толк в коневодстве, и на свой страх и риск уже имел небольшую конеферму с сотней лошадей, среди которых выделялся один ахалтекинский скакун, жеребец Абрек и арабских кровей, тонконогая дымчатая, в яблоках, кобыла Цыганка. Начинать пришлось бы не на пустом месте.
Не скидывал он со счетов и тщеславия первого, а поэтому указал среди прочего, в каких странах и городах ежегодно проходят аукционы: красавец конь — не овца, с ним не грех попасть на обложку популярного журнала, сопровождая своих лошадей на торги.
Весь вечер секретарь райкома проверял домашние выкладки, доводы, расчеты, готовился к разговору о конезаводе, даже разузнал, что друг Тилляходжаева, директор известного на всю страну агрообъединения, дважды Герой Социалистического Труда Акмаль Арипов, большой любитель чистокровных скакунов и что у него в головном хозяйстве в Аксае в личной конюшне есть редкой красоты лошади, чья родословная известна специалистам и лошадникам всего света.
В назначенное время Пулат Муминович появился в обкоме, и помощник тотчас доложил о нем, но в кабинет попал не скоро. О такой привычке первого секретаря он уже знал, слышал, что иных тот держал у себя в "предбаннике" и по пять часов. Давал понять, что не жалует приглашенного, хотя, помариновав в приемной, принимал любезно — вроде не знал об утомительных часах ожидания назначенной самим же аудиенции. Видимо, в средневековых трактатах начитался о ханских церемониях — те обычно любили покуражиться над просителями и подчиненными.
Принял он Пулата Муминовича перед самым обедом. Встретил холодно, не подал руки и даже традиционного восточного расспроса о здоровье, житье-бытье и детях не устроил, хотя они с ним виделись давно. Усадил он Махмудова в отдалении за стол штрафников, как называли между собой секретари сельских райкомов это место, но Пулат Муминович успел увидеть на столе папку со своим личным делом — скорее всего, хозяин роскошного кабинета специально положил ее на виду. И Махмудов понял, что пригласил его не ради разговора о турецкой делегации или о конезаводе, к которому он основательно приготовился.
Даже мелькнула мысль: вот он, час расплаты, за нерешительность и беспринципность.
Пулат Муминович, конечно, знал о странностях и причудах характера первого — такое быстро становится достоянием подчиненных. Знал он и о гигантомании Тилляходжаева: все его проекты, предложения поражали размахом, широтой, щедростью капиталовложений. Но если бы они не отрывались от реальности, от нужд людей и могли когда-нибудь претвориться в жизнь.
Один из молодых инструкторов обкома однажды сказал о своем новом партийном руководителе:
— Манилов, строящий прожекты, лежа на диване, и опирающийся все-таки на свои личные средства, — наивное и безобидное дитя; но маниловы, получившие безраздельную власть и вовлекающие в свои бесплодные фантазии миллионы людей и государственные финансы, — это монстры, новые чудовища парадоксального времени.
Убийственная характеристика дошла до ушей первого — братья по партии постарались, и через полгода в одной из служебных командировок внутри области неосмотрительного человека арестовали — подложили деньги, якобы взятку, в номер, нашелся и лжесвидетель.
В кабинете прежнего секретаря обкома Пулат Муминович бывал часто, многим своим начинаниям получил "добро" и поддержку, но сейчас он его не узнавал.
Размах отразился и тут: апартаменты увеличили за счет двух соседних комнат, но все равно, наверное, не получилось, как того хотел хозяин, чтобы шли к нему по красной ковровой дорожке долго-долго, чувствуя дистанцию.
Поражал размерами и стол, несуразность которого бросалась в глаза не из-за его величины, а из-за пропорций, — он оказался невероятно низким. Персональный дизайнер с мебельной фабрики учел наполеоновский рост владельца кабинета и его маршальские замашки. Оттого и примыкавший к письменному длинный стол для совещаний тоже выглядел карликовым. Кабинет отремонтировали недавно, и Пулат Муминович представил, каково будет просиживать за такими столами на уродливо низких стульях на долгих совещаниях-разносах, что любил устраивать первый.
Говорили, что он чуть ли не патологически не выносил рослых людей, впрочем, это не относилось к прекрасному полу, и потому круто пошли в гору малорослые руководители. По-видимому, он не сомневался, что со временем за специально заказанными столами появятся только подобные ему люди.
Не оттого ли он посадил Пулата Муминовича в отдалении, чтобы не чувствовать его явного физического превосходства. Махмудов как-то читал книгу о делопроизводстве на Западе, как там комплектуются руководящие кадры в отраслях, и обратил внимание, что претенденту с явно выраженными физическими недостатками вряд ли доверят высокий пост, судьбу людей, коллектива, потому что собственный комплекс ущербности в какой-то момент может отразиться на отношениях с подчиненными, а значит, и на деле. Сейчас Пулат Муминович видел, как ему казалось, классический пример, подтверждающий эту концепцию.
Странный вышел разговор, если длинный, путаный монолог Наполеона можно было бы так назвать; он даже рта не дал раскрыть Пулату Муминовичу. Махмудов, слушая человека, от которого зависела его судьба, вдруг невольно вспомнил Муссолини из того трофейного документального фильма, что видел в Москве студентом. Казалось, что общего между бесноватым дуче и маленьким круглым человеком с пухлыми руками, сидевшим за полированным столом-аэродромом? И тут он понял, что люди в толпе или такие, как он, одиночки моментально попадали под гипноз власти и силы. Эти гнетущие чары ничего, кроме страха и послушания, не внушали, а флюиды страха, излучаемые из тысяч душ, глаз, сердец, поразительным образом питали, множили силу "избранника народа".
Может, параллель с дуче возникла оттого, что первый сидел с тщательно выбритой головой. В хлопковую уборку, по жаре, он мотался по глубинкам области, и его чисто мусульманская манера не могла не броситься в глаза людям: о том, что внешняя атрибутика играет огромную роль, действует на массы, он, конечно, хорошо знал. Говорили, что в сельских районах на вечерние застолья с окрестными председателями он любил приглашать аксакалов и, когда ужин заканчивался, первым, как бы по привычке, по внутреннему убеждению, делал мусульманский жест "оминь", что невероятно подкупало, трогало до слез ветхих стариков, и росли, множились легенды о верности первого мусульманским традициям, его набожности.
Хотя Пулат Муминович точно знал от близких людей, что религия ему чужда, не имел он веры в душе. И вот теперь бритая голова перед очередной поездкой в глубинку вместе с "оминь" наверняка произведет впечатление на народ.
Испытывал ли страх Пулат Муминович? Пожалуй, хотя внешне это вряд ли проявилось — Махмудов владел собой. То, что он ощущал, не имело четкого определения, но все-таки очень походило на страх, если он и не хотел признаваться себе в этом. Многие ныне испытывали панический ужас при персональном вызове в обком. Пулат Муминович, конечно, не думал, что при его тесте Иноятове в этих стенах царила партийная демократия, единодушие, согласие и любовь и не было случаев самоуправства, но тогда было ясно, что поощрялось, что порицалось, и меньше оказывалось двусмысленности. И позже, при преемнике Иноятова, они ходили сюда с волнением на разносы, но без животного страха за жизнь — страх пришел с этим маленьким, ловким и проворным человечком: вот его действия, поступки, мысли всегда оказывались непредсказуемыми и для многих кончались крахом, крушением судьбы. С его приходом Пулат Муминович ощутил, что в области один хозяин, диктатор, и что Ташкент и Москва ему не указ, и не оттого, что далеки от его владений, а по каким-то новым созревшим обстоятельствам, не совсем понятным ему, на годы застрявшему в глубинке.
Когда Махмудов пришел к подобной мысли, он невольно глянул на карту страны, висевшую у него в кабинете, и подумал, что такой огромной страной правят не выборные органы, не Совмин, не ЦК, не Госплан, а человек триста секретарей обкомов. Люди, имеющие реальную власть, знакомые между собой, автоматически являющиеся депутатами Верховного Совета страны, членами ЦК и в Москве, и у себя в республиках, а если внимательно подсчитать их представительство — еще в десятках всяких органов. Занимают они ключевые посты пожизненно, как его тесть Иноятов, умерший, так сказать, на боевом посту, и его преемник, тоже скончавшийся в служебном кабинете по причине преклонного возраста. Такая власть, наверное, никакому влиятельному масонскому ордену не снилась…
Говорят, однажды к Тилляходжаеву на прием пришел депутат Верховного Совета с каким-то требованием и, видя, что его не очень внимательно слушают, сказал несколько раз настойчиво: я — депутат!
В конце концов хозяину кабинета надоело слушать настырного посетителя, и он на его глазах порвал жалобу и спокойно сказал:
— Ты избранник народа, потому что я так хотел. А теперь иди, не мешай работать и считай, что мандата у тебя больше нет, а в следующем созыве депутатом станет другой бригадир, раз не хватает ума воспользоваться упавшим с неба счастьем.
Так оно и случилось.
И все-таки что-то общее между дуче и хозяином кабинета было, хотя вряд ли тот держал апеннинского диктатора за образец — находились примеры куда ближе. Но говорил он, лицедействуя и так же низко опустив и набычив тяжелую голову, порой заговаривался, переходил то на шепот, то на крик, то сверлил взглядом, испепеляя собеседника, то невольно надолго упирал взгляд в стол, бормотал что-то отвлеченное, не имеющее вроде отношения к делу и вдруг оборачивавшееся неожиданной гранью, чтобы придать предыдущей фразе или всей мысли зловещее звучание.
Нет, не прост был новый секретарь обкома, не прост, и в сумбуре его речи, если быть внимательным, сосредоточенным, не потерять от испуга и волнения контроль, можно было четко уловить странную последовательность мышления, паразитирующую на страхе сидящего перед ним человека. Пожалуй, манера внешне бессвязной речи, предполагавшей множество толкований, оттенков, легко позволявшая развить, если надо, диаметрально противоположную идею или, при случае, потом вовсе отказаться от сказанного, невинно утверждая, что его не так поняли, сближала дуче и хлопкового Наполеона.
Как бы ни был неприятен Тилляходжаев Махмудову, он не мог не отметить зловещего таланта первого, с каждой минутой речи пропадало ощущение его заурядности, ущербности, позерства, хотя чувствовались и игра, и режиссура, забывался и смешной стол-аэродром, и карликовые стулья и не бросался уже в глаза наполеоновский рост. Видимо, он все это знал, чувствовал и потому всегда долго говорил, уверенный, что он своим бесовством задавит любого гиганта, в чьих глазах уловит скрытую усмешку по отношению к себе.
Одним из таких "усмехающихся" он считал Пулата Муминовича, зятя бывшего хозяина перестроенного кабинета, руководителя самого крепкого района в области. Хотя Иноятов никогда Тилляходжаеву ничего плохого не сделал, даже наоборот, когда-то рекомендовал в партию, ему очень хотелось увидеть мужа его дочери на кроваво-красном ковре жалким и растерянным, молящим о пощаде. Многие большие люди ползали тут на коленях, и ни одного он не спешил удержать от постыдного для мужчины поступка, более того, тайно нажимал ногой под столом на сигнал вызова, и в кабинет всегда без предупреждения входил помощник, а он уж знал, что жалкая сцена должна стать достоянием общественности. Холуй понимал своего хозяина без слов.
Впрочем, окончательно уничтожить, растоптать Махмудова Тилляходжаев цели не ставил — слишком большим авторитетом тот пользовался у народа, да и хозяйства у него на загляденье. Не всякому верному человеку, целившемуся на его район, удалось бы так умело вести дело, а ведь кроме слов, прожектов нужны были иногда результаты, товар лицом — нет, не резон хозяину кабинета перекрыть до конца кислород гордому Махмудову. Хотелось лишь воспользоваться счастливо выпавшей удачей и заставить того гнуться, лебезить, просить пощады и в конце концов пристегнуть к свите верноподданных людей, и еще: чтобы всю жизнь чувствовал себя обязанным его великодушию. Материал, которым он случайно разжился, на Махмудова, если им умно распорядиться, вполне достаточен, чтобы поставить на судьбе Пулата Муминовича крест.
Если бы Тилляходжаев не посвятил свою жизнь партийной карьере, из него, наверное, мог получиться писатель, весьма оригинально мыслящий, а главное, не ординарно излагающий мысли, восточный Кафка, так сказать. Почти час он говорил наедине с Махмудовым, ходил словесными кругами (из кресла он почти никогда не вставал, знал, в чем сила его), поднимая и снижая тональность разговора, нагнетая страх и оставляя порою заметную щель — лазейку для жертвы. Что удивительно — он несколько раз брал в руки личное дело Пулата Муминовича, даже демонстративно листал его, делая там какие-то пометки толстым синим карандашом, на сталинский манер, но ни разу не сказал конкретно, в чем обвиняется секретарь райкома. Не сказал ни слова о его отце, расстрелянном как враг народа, ни о том, что он фактически живет по чужим документам и скрыл от партии свое социальное происхождение, хотя знал, кто он, чей сын. Ни словом не вспомнил о золоте, о садовнике Хамракуле-ака, о его бывшем тесте Иноятове, поддерживавшем его в начале партийной карьеры.
Но трудно было сумбурную, эмоциональную речь назвать бессмысленной, хотя, как упоминалось, он не ставил прямо в укор ни один поступок, ни один факт, и даже намеки, от которых холодела душа и становилось не по себе, казались абстрактными. Он делал вид, что держит под рентгеном всю прошлую жизнь Пулата Муминовича, и пытался внушить мысль о своем всесилии, о том, что в его возможностях проанализировать до мелочей каждый прожитый день Махмудова, — словом, бесовщина какая-то — тяжело устоять под таким напором…
Впрочем, изнемогал, сохранял из последних сил волю не только Пулат Муминович — устал кружить, набрасывать сети с разными ячейками на собеседника и сам властолюбивый хозяин кабинета, устал и держать ногу на звонке под столом, потому что много раз ему казалось: вот сейчас Махмудов должен сорваться с места и упасть на зловеще знаменитый красный ковер или хотя бы начать молить о пощаде.
Но всякий раз, когда Наполеон, казалось, праздновал победу, ибо никто прежде не выдерживал его умело выстроенных психологических атак, невозмутимый Махмудов хранил молчание, ждал, хотел узнать, в чем же его обвиняют.
"Крепкий орешек", — подумал секретарь обкома и решил на всякий случай напугать основательно. Давая понять, что аудиенция окончена, на прощание сказал:
— Надеюсь, вы поняли вину перед партией, и я со всей свойственной мне принципиальностью считаю, что вам в ней не место. Однако такой вопрос я один не решаю, но уверен: бюро обкома не только поддержит мое предложение, но и пойдет дальше — возбудит против вас уголовное дело. Чтобы впредь другим было неповадно пачкать чистоту рядов партии, в ней нет места протекционизму, в ней все равны — ни родство, ни влиятельные связи, ни старые заслуги не спасут.
Когда Пулат Муминович, не попрощавшись, молча уходил из кабинета, у самой двери его еще раз достал голос Тилляходжаева:
— И будьте добры, не покидайте Заркент в ближайшие два дня — я не собираюсь откладывать ваш вопрос в долгий ящик.
Он откидывает голову на высокую спинку кресла, закрывает глаза и мягко массирует надбровные дуги — такую гимнастику лица посоветовал ему один ученый человек. Нарождающаяся головная боль быстро проходит. То ли действительно массаж подействовал, то ли оттого, что вспомнил Шарофат.
— Шарофат… — говорит он вслух, нараспев, и лицо его расплывается в довольной улыбке. — Цветок мой прекрасный, самое дорогое мое сокровище, — шепчет он страстно и довольно-таки громко, забывая, что находится на службе. Мысли о Шарофат, о предстоящем свидании уносят его из обкомовского кабинета.
Шарофат — младшая сестра его жены, она моложе Халимы на восемь лет. Женился Наполеон, по восточным понятиям, поздно, почти в тридцать, — бился за место под солнцем, то есть за кресло. Самый видный жених в районе — это о нем, и выбор имел ханский — каждая семья мечтала породниться с Тилляходжаевыми. Коммунизм, социализм или еще какая форма государственности была или будет — не имеет значения: люди в округе знали и знают — Тилляходжаевы всегда Тилляходжаевы, белая кость, роднись с ними — не пропадешь. Оттого, несмотря на свой неказистый рост, он взял красавицу из красавиц Халиму Касымову. "Такая пери раз в сто лет в округе рождается", — говорили аксакалы, занимающие красный угол в чайхане. Какие орлы убивались по ней в округе да и в Ташкенте, где она училась!
Только два курса университета успела закончить Халима — больше просвещенный и облеченный властью муж не позволил, считая, что для жены и двух курсов много.
В кого пошли три дочери рядового бухгалтера Касымова из райсобеса — великая тайна природы, потому что и отец, и мать ни красотой, ни статью особо не отличались, а девочки у них — глаз не отвести!
И старшая сестра Халимы — Дилором, когда училась в Ташкенте, вышла замуж за хорошего человека и жила теперь в столице — муж ее крупным ученым стал.
Дом Тилляходжаевых, куда привел молодую жену Анвар Абидович, конечно, разительно отличался от дома скромного собесовского бухгалтера Касымова — иной уровень, иные возможности. Родня тут — святое дело, отношением к ней и проверяется человек, в родне он черпает силу и поддержку, родня и есть основной клан, на который делает опору восточный человек. И неудивительно, что младшая сестренка Халимы, красивая и смышленая Шарофат, считай, дни и ночи пропадала у Тилляходжаевых и быстро стала любимицей в доме; родители Анвара Абидовича сокрушались, что у них нет в семье еще одного сына — уж очень нравилась им Шарофат.
А когда пошли у Халимы один за одним дети, Шарофат оказалась в доме просто бесценной. Позже, когда Шарофат сердилась, она не раз говорила Анвару Абидовичу: ваши дети у меня на руках выросли. Впрочем, так оно и было.
В восьмом классе Шарофат догнала ростом и комплекцией старшую сестру — сказывалась акселерация и в жарких краях. Не раз, приходя домой, Анвар Абидович заставал Шарофат у зеркала в нарядах жены.
— Нравится? — говорила она, нисколько не смущаясь, и не менее изящно, чем манекенщицы, которых она видела только с экрана телевизора, демонстрировала перед ним платье или костюм.
Делала она это зачастую кокетливо и слишком смело для восточной девушки. Наряды действительно оказывались ей к лицу, и носила она их увереннее, элегантнее, чем жена, и Анвар Абидович, не кривя душой, признавался:
— Нравится, восхитительно!
Больше чем игру милые шалости Шарофат у зеркала он не воспринимал. Однажды, училась она тогда уже в девятом классе, приехал Анвар Абидович на обед домой; Халима находилась в роддоме. Шарофат вбежала в летнюю кухню в белом платье сестры, которое Анвар Абидович привез в прошлом году из Греции. Пройдясь перед ним, словно по подиуму выставочного зала, Шарофат спросила:
— Ну как, буду я первой красавицей на школьном балу?
И тут Анвар Абидович впервые увидел в ней взрослую девушку, очень похожую на свою жену, но уже отличавшуюся иной красотой, — время и условия в доме наложили на нее свой отпечаток. Есть в ней что-то европейское, изящное, отметил он тогда про себя, а вслух вполне искренне сказал:
— Конечно, Шарофат, ты сегодня как лебедь белая.
— Спасибо, Анвар-ака, — обрадовалась Шарофат, — мне очень хочется нравиться вам, — и, неожиданно подбежав, поцеловала его.
Уходя, она на миг остановилась в дверях и сказала возбужденно:
— Как повезло моей сестре, что вы взяли ее в жены!
Тилляходжаевы часто принимали гостей, и тут сноровка, аккуратность, такт, вкус Шарофат оказались кстати.
— Что бы мы без тебя делали, — не раз искренне говорил ей Анвар Абидович, видя, как она ловко сервирует стол, командует приглашенными в дом поварами, обслугой.
После ухода гостей Анвар Абидович часто шутя говорил:
— Шарофат, опять Ахмад-ака спрашивал, когда сватов присылать?