Пять школьников стояли перед Петровичем, занимающим привычное место в парке. Тут его можно было найти почти всегда. А особенно, когда выходной день, когда погода теплая, как сейчас. Ранняя осень — это тебе не ранняя весна. Это почти лето. Ранней осенью есть всякие овощи и фрукты. И пиво на скамейке в парке пьется лучше ранней осенью, а никак не ранней весной. Но, конечно, не с детьми.
Петрович не то, что не любил детей. У него самого дети были. Мальчик. И еще мальчик. Они уже выросли и разъехались из маленького городка. Учеба, работа… С родителями можно поговорить и по телефону.
Но вот незнакомые дети, чужие… Как-то он их опасался. Вот что делать с чужим ребенком, если он что-то сделает такое не правильное? А? Своего — там понятно, что и как. А с чужим?
Со взрослыми все понятно. Можно сесть и перетереть за жизнь, попивая пиво и замолкая со значением в самые острые моменты обсуждения мировых проблем.
— Спокойно, Петрович, — сказал высокий и худой пацан с длинной шевелюрой. — У нас с собой есть.
Школьники выгрузили на край скамейки свои ядовито-яркие напитки, какие-то упаковки с сухой едой, налили в прозрачные стаканы, обернулись:
— Ну, Петрович? Ты — как?
Он хмыкнул удивленно, достал свое пиво и тоже налил — в высокий стакан матового пластика, проминающийся в руках.
— О чем речь, пацанва? — лихо, как своих, спросил Петрович.
И тут же поправился:
— И девушки, конечно. Это я по привычке, извините.
— Да ладно, Петрович! Мы про школу.
Петрович заскучал. Школа была не по его ведомству, как всегда думалось. Да и что он мог им сказать о современной школе?
— Вот скажи нам, Петрович, зачем мы учимся? Ты скажи, а мы расскажем другим. Потому что не понимаем мы нашей жизни.
Петрович отпил мелкими глотками половину стакана, посмотрел задумчиво на солнце, пробивающееся по вечернему времени как раз сквозь тополиные листья над головой, а потом откашлялся и сказал:
— Так ведь, учение человеку необходимо. Это даже без вопросов разных. Даже кошка учит котят. И собака учит щенят. И утка утят. И…
Он мог бы еще много примеров привести, но дети — они не понимают субординации.
— Постой, Петрович! Это мы и так знаем. Это нам и на математике объясняли, и на русском языке, и даже на химии с биологией. А вот что ты скажешь насчет истории?
Тут Петрович задумался. Допил пиво, налил еще из большой баклажки. Снова отпил. Закусил какой-то соленой мелочью. Смотрел по сторонам. Думал.
Ему не мешали. Пили свое разноцветно-ядовитое, шушукались потихоньку, рассматривали этикетки, посматривали — готов ли к ответу.
— История, скажу я вам — это чуть ли не наиглавнейшая наука, — начал, наконец, Петрович.
— Вся учеба дикого первобытного человека — это история. Так ему и втолковывали, что деда твоего съел пещерный лев — не ходи один в пещеры, что отец твой умер от заразы — кипяти воду… Ну, и так далее, значит…
— Постой, Петрович, — строго сказала отличница.
Отличниц видно издали. У них такой вид, что узнаешь в любой толпе — это отличница. Она знает. Она может. Но никогда не поможет, да.
— Ты говоришь — наиглавнейшая. А пресса и Интернет…
— О-о-о, — закачали головами ее одноклассники. — О-о-о… Интернет!
— Так вот, Интернет говорит, что история — вовсе не наука. И потому нечего ее и учить.
Да. Умные все стали. Интернеты читают.
— Давай так, — сказал Петрович. — Есть факт, а есть его интерпретация. Например, вчера я выпил пять литров пива — это факт. Так? Но друзья сказали, когда я уходил домой, что ухожу из компании рано, что не по-мужски поступаю, что пятница — это специальный день. Понятно? А, скажем, жена…
Он сделал паузу, глотнул пива, посмотрел на зелень листвы над головой.
— Ну, чисто теоретически, понятно? Скажем, что жена интерпретировала этот факт, так, что я пьяница и чуть ли даже не алкоголик, и напился опять и пошел вон спать в гостиную… И вовсе не смешно, кстати. Это же мы об истории. Так вот — и друзья не правы, и жена не то, чтобы совсем уж права, потому что я вовсе и не пьян был…
— Петрович! — восхищенно воскликнула самая маленькая ростом школьница. — Да что тебе — какие-то там пять литров? Да, тьфу!
— Вот! Тьфу, да и только. Но это — тоже всего лишь интерпретация. Одна из.
Это слово — интерпретация — он произносил легко и свободно, как будто занимался такими разговорами каждый день. Хотя, возможно, именно такими разговорами он и занимался. Все же — Петрович. Не Михалыч какой-то, до которого не достучишься, не Владимирыч.
— А если не смотреть на интерпретации, так было вчера, была компания и было у меня пять литров пива. И это факт. Я вам его рассказал — теперь это история. Вопрос: есть ли история? А как же! Вы теперь точно знаете, что вчера Петрович выпил пять литров пива. О крепком разговора не было. Ну?
— Так как же, Петрович, — строго спросила отличница. — Правильно ли я понимаю, что есть факт, а есть его интерпретация?
Умная девочка. Просто умная.
— Умница, — сказал Петрович. — Вся история состоит из фактов. И совершенно незачем думать, как их интерпретировать. Такого-то числа такому-то королю отрубили голову. Факт. Независимо от того, нравится это кому-то или нет. Или вот революции разные. Любишь ты их или не любишь. Или даже ненавидишь всей душой. Но революции — были. Понятно, школяры? И война была. И в каждой войне были победители. А то, что потом пытаются сочинить на основе фактов — это уже не история. Это какая-то философия и даже еще хуже… О! Это — идеология! Но идеологию в школах не учат. Потому что меняется режим, меняется идеология. А вот история остается прежней. Факт, он как те пять литров пива. Никуда он не денется. Поэтому скажу я вам так: история учит. А учит она, кроме всего прочего, вычленять факты из общего хода рассуждения. И этот факт использовать в текущей жизни и в дальнейшей науке. Вот примерно так я думаю. В таком, значит, ракурсе.
Сказал и допил залпом.
А школьники подумали над сказанным, собрали мусор, выкинули его в урну. И тот мусор, что уже был у Петровича — тоже выкинули. А потом пошли молча по аллее. И только уже когда отошли чуток, слышал Петрович слова:
— Вот и Петрович в ту же дудку дует. Все взрослые, как сговорились!
А Петрович пил пиво, закусывал черняшкой с солью и думал с тоской: как же давно была школа. Уже давно. Как же быстро прошла жизнь.
Но и это, почему-то подумал он, всего лишь маленький факт одной большой истории.
Петрович и дым
— Петрович, там к тебе люди пришли.
Жена вернулась из прихожей и спокойно села на табуретку возле стола.
— Имей в виду, я дверь не закрывала. Иди, поговори с народом.
Петрович с утра был молчалив и грустен. У него болела голова. Трудно с хрипом дышалось. Чесались глаза, и так скрытые вечными утренними мешками от солнца. И солнца, кстати, не было видно за окном кухни. А это было, с одной стороны, хорошо, потому что летним утром раскаленное солнце отбивало всякий аппетит, а с другой — подозрительно и мерзко, как и дымка, скрывающая углы.
— Я не завтракал еще, — буркнул недовольно он.
— Так ты же не хочешь! — удивилась жена, приподняв правую бровь. Она умела так приподнять правую бровь, что разговаривать и что-то доказывать становилось просто смешно.
— Ну… Я пошел? — Петрович вбил ноги в растоптанные плетенки и взялся за дверную ручку.
— Иди, иди, Петрович. Народ ждет. К обеду возвращайся.
На лестнице никого не было. И ниже этажом — никого. Зато люди стояли полукругом перед подъездом. Знакомые люди и незнакомые, пришедшие откуда-то к Петровичу. В такую жару, в такое пекло — к Петровичу. Они стояли и молчали. Он тоже остановился и молчал. Жара текла сверху, сквозь белую муть, и давила на голову, заставляя нагибаться, съеживаться, корчиться. Жара вышибала тут же пот, и рубаха Петровича сразу покрылась мокрыми разводами. Жара отбивала всякое желание двигаться или говорить.
Петрович вдохнул типа воздух, кашлянул, и тут же задвигались люди. Они окружили его, задергали, затормошили, куда-то повели, на ходу что-то говорили, а очнулся Петрович уже в тени под старым тополем на своей скамейке. И в руке, что удивительно, был высокий пластиковый стакан, тут же покрывшийся туманными капельками от холодного содержания.
Петрович поднял левую руку вверх, останавливая всех, чтобы замолчали, наконец. Потом правой медленно поднес холодный стакан к губам, вдыхая брызжущие горечью капли пены, присосался, глотнул гулко и глубоко, а потом просто лил и лил, пока стакан не повернулся к небу своим дном.
— Уф, — сказал Петрович и икнул, смущенно прикрыв рот пухлой ладошкой. — Спасибо, люди. Спасли. Теперь говорите. Ну?
Но люди не говорили. Они смотрели с приязнью, ласково. Они наливали из холодной канистры еще пиво. И в руках у людей было оно — янтарное, с горчинкой, с шапкой пены, в которую окунается нос, холодное…
— Ну, что, — Петрович приподнял стакан, опять полный и холодный, взглянул сквозь него вверх, туда, где невидимое за дымкой солнце жарило и жарило, нагоняя температуру, как в печке. — Ну, будем жить, народ!
— Будем! — сказали все. И выпили.
Петрович сидел в своем парке, что через дорогу от его дома. Вокруг был его город. Люди его города стояли и сидели рядом с ним. И им все было понятно в этой жизни.
— Жить — хорошо, — сказал Петрович, промокнув глаза. — Наливайте, что ли…
Пахло осенью
Петрович скучал. Он не привык быть один. На работе всегда вокруг народ. Дома — жена рядом. Все возится, делает что-то, говорит. И на улице, если просто выйти в парк, что напротив дома, всегда придут к Петровичу люди, всегда есть повод поговорить.
— Во! Климка! — обрадовался он. — Садись, выпьем пива.
Клим шел домой. Он устал. У него болела голова. Но Петрович — это Петрович. Петровича обижать нельзя. Присел рядом, осторожно принял мнущийся высокий пластиковый стакан.
— «Жигули»?
— «Очаково»!
В принципе, разницы никакой, если пива много, оно холодное, и есть компания. Вот, например, Петрович — это хорошая компания.
— Куда бредешь? Чего такой грустный? — спросил подряд Петрович.
— Домой. Устал. И погода эта…
— А что — погода? Ты закрой глаза. Вслушайся. Нет, внюхайся. И не смейся, не смейся. Это я специально так говорю, чтобы любому было понятно. Или я не он? Так вот, Климка, закрываю я глаза, вдыхаю воздух… Вот это, горьковатое — это жгут листья. Значит, правда, конец лету. Но это не страшно. Потому что лето точно будет опять. А запах этот напоминает мне сразу старое — школьные и студенческие годы. Школьные, потому что мели в этом парке листья, собирали в кучи и жгли. А сами носились между белыми дымами… Ты сам-то местный?
Клим был почти местным. То есть, теперь-то — совсем местный. Вон его окно и балкон. Там уже больше года прожил. Всех соседей знал.
— А, все же приезжий у нас. Потому и не представляешь. Вот там, за углом, моя школа. Она старая, двухэтажная. Оттуда нас вели в парк, выдавали метлы и грабли. А потом были костры, да. А вот еще, ты чувствуй, чувствуй! Еще пахнет сырой землей. Вот тога этот дымок плюс сырая земля — совсем другой коленкор получается. Это, выходит, нас вывезли на картошку в колхоз. В резиновых сапогах, в наклон и вприсядку за каждой картофелиной. Потом мешки на тракторный прицеп. А в сторонке из сучьев разных и обломков — костерок. И картошка закопана по краям. Трактор уходит, а мы лезем за печеной, ломаем ее, перекидывая с ладони на ладонь, солим, вгрызаемся. Лица перемазаны сажей и углем. Нам весело и вкусно. Ты, Климка, на картошку ездил?
Клим на картошку не ездил. Он молодой был. Теперь такой обязанности нет.
— Ну, так тебе не понять, выходит. А я три года — каждый сентябрь. Жили в разных деревнях. В домах старых на тюфяках травяных. Еда — картошка, да молоко с ближней фермы. Парное. Хлеб пекли в печи. муку нам выдавали на пропитание. И еще выдавали сметану. Масла не было, что ли, не помню. А сметана была — ух, какая. Твердая почти. Ее отколупывали из большого бидона, куском клали в решето — вот сметану вместо масла на хлеб мазали. И вперед — спасать урожай. Ну, тебе не понять… Молодой.
Он налил по второму стакану. Клим потянулся к закускам, посмотрел вопросительно.
— Бери, бери, — радушно повел свободной рукой Петрович. — Питайся.
Клим выбрал кусок копченой колбасы, стал жевать, потягивая пиво. Хорошо с Петровичем. И накормит, и напоит, и поговорит. Ты только слушай.
— Или вот деревом сырым тянет. Ты думаешь, лавочки эти? Нет, сразу вспоминаются сначала деревянные тротуары. Были мы со стройотрядом в северных поселках. Там тротуары — дощатые. Идешь — поскрипывают. А посреди улицы — глина и ямы и лужи. Там на тракторах народ ездил. Почти у каждого возле дома — трактор. А мы там шли, значит, прямо, прямо — и в местное кафе. Единственное на весь поселок. Стекляшка прозрачная. В том кафе были красивые мраморные столики, высокая стойка, чистые витрины. А в витринах — ценник на пиво одного сорта, второй — на клубничный ликер, и еще на тарелочке бутерброд с сыром. Белый хлеб, а на нем тоненький дырчатый кусок сыр. Он уже слегка заветрился, края приподнялись, слеза выступила. Но это же сыр. Что ему будет? Вот мы там с ребятами пили пиво и этот ликер…
Петрович глянул на свой стакан, пошевелил бровями в мыслительном усилии.
— Вот такое, пожалуй. Только у нас оно — из пластика. А там в розлив было.
Он помолчал, зажмурившись.
— А еще это сырое дерево — пристань на большой реке. Река такая, что другой берег еле виден. Пахнет деревом и немного рыбой. Сыростью несет. Мы тогда приехали на практику. Никого и ничего не знали. Подходит ко мне мужик и просит трешку за настоящий болоньевый плащ. Что? Ха! Тебе не понять. Плащ из болоньи — это ж самая такая вещь, понимаешь… Ну, вот как костюм адиасовский позже. Как джинсы ранглеровские. Или импортные самые настоящие кроссовки, в которых потом и в театр, и в музей, и на свидание, и в ЗАГС. Болонья — вещь. Но я не купил, испугался. И потом — три рубля. Зарплата когда еще будет, а на три рубля можно было продержаться пару недель. Не веришь?
Клим верил. Как можно не верить Петровичу?
— А в другом стройотряде мы строили дорогу. Вот принюхайся, принюхайся. Чем пахнет? Мокрой пылью? Так вот — цемент как раз так пах. Берешь цемент — он аж синеватый такой, на него — песка, перемешиваешь тщательно лопатой до полной однородности. Потом потихоньку льешь воду. Тут главное — не перелить, иначе придется опять и песок и цемент добавлять и снова мешать. А сырой раствор мешается туго. Проверяешь мастерком: раствор стекать не должен. А если махнешь — слетает чисто, не задерживаясь. И — кирпич на кирпич, гони бабка магарыч. Хотя, это когда дома строили. А на дороге — там приезжали грузовики и сгружали нам готовый раствор в огромную бадью. И вот тут надо было быстро его выработать, пока не прихватило. нагружаешь носилки жестяные — и бегом, бегом. Да… Покатался.
Клим слушал, как сказку. Он тоже ездил. Был в Турции с родителями. В Египте на пляже. Но такое…
— Ты, Климка, слушай, слушай. Набирайся ума. Понимаешь, ездить надо обязательно. Страну свою посмотреть. Людей узнать. Понять, что тут и как. Да и просто — это ж какие приключения! Вот мы однажды возвращались осенью по реке. Баржа и катерок-толкач. На палубе сырость, ветер, холодно. Берегов не видно, потому что ночь. Все набились в трюм. Там светло. Стояли деревянные лавки, как в спортзале. Только привинченные к полу. И все. То есть, светло, тепло — и лавки. Народ расселся — а что дальше делать? Кто-то дремал сидя, кто-то в углу устраивался, чтобы к борту привалиться. Цыганская семья шумела, пока на них не цыкнули грозно и хором. А мы с друзьями нашли себе удобные гробики. Это я так для смеха. Там были полки для хранения пробковых поясов. Вот такие пояса, как корсет, только толстые. Говорят, если на одного надеть, так другой может за него держаться, если что. Только вот если что — нам было совсем не надо. Нам бы выспаться, потому что моя, скажем, пристань, была в шесть утра. Так мы в эти полки, что с поясами, залезали ногами вперед. Только голова наружу торчит. И — спать. За бортом вода плещется. Разговор негромкий под лампочкой. Запах сырой земли и картошки — многие везли ее мешками на продажу в областном центре. А утром выходишь на пристань, а под ногами все качается — как моряк с рейса. И тянешь в гору к своему дому. Останавливаешься, оглядываешься — красота ведь! Река, солнце вставать начинает — край неба розовый. А воздух!
В кармане у Петровича мяукнул телефон. Он вытащил модную модель, присмотрелся к экрану, вздохнул.
— В общем, так, Клим. Ездить надо. Особенно, пока молодой. Ездить далеко. так далеко, что в возрасте уже и не соберешься. Смотреть надо на страну свою, на мир вокруг, на людей. А все для чего?
— Для чего? — переспросил Клим.
— Для того, чтобы потом вернуться домой. Дом, Климка, это главное. Вот ты куда шел?
— Домой.
— Вот и пойдем. А то меня уже жена к ужину заждалась.
— А — это? — показал Клим на оставшееся пиво, на разложенные заботливо закуски.
— А это — мужикам. Вон уже Леха подтягивается… Да и мало ли кому еще нужно. Это, знаешь, как специальные охотничьи избушки в тайге. туда заходишь, а в печке сухая растопка, возле нее — дрова сухие, в мешочках подвешены консервы, сухари…
Петрович продолжал рассказывать, подталкивая Клима к дому. А тот переставлял ноги и думал, что Петрович просто не мог все это видеть. Придумывает, что ли? Ведь только раз в год можно выехать в тот же Египет на пляж. Или в Турцию. А тут и деревянные тротуары, и избушки охотничьи, и баржа… Врет ведь? Хотя, разве может Петрович врать? Тем более о том, что главное — возвращение домой. Откуда угодно — домой.
А вот и подъезд. И аппетитный запах жареной на сале с луком картошки. такой аппетитный, что рот наполняется слюной, а желудок начинает напоминать — пора ужинать, пора ужинать…
Петрович и третье нашествие марсиан
Петрович боромотал старую студенческую песню, произнося по слову на шаг. Идти даже на широких таежных лыжах было тяжело. Сыпучий холодный снег как будто затягивал, засасывал в себя тяжелое тело, а ветер, свистящий между деревьями, тут же засыпал след.