Меги и Бучу последовали за ним. Лошадь была привязана к небольшому дубу. Это была кобыла черкесской породы, красно-бурой масти, без единого пятнышка, словно выкупанная в йоде. Увидев хозяйку, лошадь заржала и стала бить правым передним копытом землю. «Она в хорошем настроении», — подумал, улыбаясь, Уту.
Меги подошла к лошади и погладила ее по шее. И в самом деле животное было радо хозяйке. Есть что-то прекрасное в том, что человек и животное узнают друг друга. Две чуждые по своей сути стихии сближаются и чувствуют внутреннее сродство между собой. Не оттого ли радость при их встрече? И не в этом ли причина смутной, безграничной, ни с чем не сравнимой тоски животного? Может быть, ему от рождения свойственно неосознанное и неизъяснимое влечение к человеку? Уту загадочно улыбнулся, глядя на девушку и лошадь. Он был полон земной мудрости. Исцелитель животных отвязал поводья и взял лошадь за голову. Вдруг лицо его исказилось, и он стал произносить какие-то странные заклинания. Как неясные обрывки первобытного хаоса, они проникали в ухо лошади. Сам заклинатель не понимал этих слов, но они были полны живой жизни. Это были не истертые, засохшие и бессильные разменные слова, монеты повседневности, а чеканные, выразительные образы. Аошадь ободрилась. Наблюдательный глаз заметил бы призрачную, едва уловимую улыбку на ее морде, длившуюся не более доли секунды. Но какой-то ужас был примешен к этой улыбке, подобной наилегчайшему дуновению «terror antiqqus». Лошадь подняла голову и уродливо зевнула. Поодаль висел на колу ограды череп лошади: согласно древнему обычаю голые черепа, прогнившие кости, в которых пауки плетут свои сети и в трещинах которых водятся змеи, оскал зубов, наводящий ужас — все это верные средства от дурного глаза. Глядя на этот череп, понимаешь, почему в Апокалипсисе, в этой жуткой книге преследуемого злым духом поэта, так страшен белый конь, на котором летит всадник Смерть. И снова призрачная улыбка на морде лошади, которая, возможно, лишь померещилась, как последний ужас. Но улыбка эта исчезла вместе с новым зевком животного.
Заклинатель сделал свое. На земле лежал железный инструмент, использованный им для кровопускания.
Уту удалился.
— Ты не встретила Джвебе с каким-то незнакомцем? — спросила Бучу подругу.
«Опять этот незнакомец…»? — подумала Меги, ничего не ответив.
Бучу продолжала:
— Они собирались на перепелиную охоту.
Снова молчание.
— Незнакомец, говорят, абхаз, — сказала Бучу. — pro зовут Астамур Лакербая. Отец сказал мне, что он гостит у княгини Дадиани.
Меги и теперь не нарушила молчания.
Она вдруг вскочила на неоседланную лошадь и спросила:
— Когда ты зайдешь к нам, Бучу?
— Может быть, завтра утром, — ответила подруга с некоторым удивлением. Такой сконфуженной она еще не видела Меги.
— Прощай! — крикнула Меги и ускакала.
ВЫЗОВ
Кобыла Меги и в самом деле была исцелена. От ее прежнего недуга не осталось и следа. Лошадь неслась во весь опор. Были ли то заклинания знахаря или же волнение хозяйки передалось животному? Когда Меги доскакала до открытого поля, она приметила вдалеке обоих всадников. Это были Джвебе и его друг Астамур Лакербая, как его назвала Бучу. «Какое красивое имя! — подумала Меги. — Астамур! Как чудесно это звучит!..» Ее глаза цвета морской волны вдруг загорелись, и, словно морской волной, ее захлестнуло неизведанное доселе дерзкое чувство. Меги пустила лошадь в карьер по направлению к всадникам. Она промчалась мимо молодых мужчин как опытная наездница, достойная дочь своей матери Цицино. Мужчины поначалу были немало удивлены. Но уже через считанные мгновения и они пустили своих коней в галоп, вслед за юной амазонкой. Волна неожиданного вызова передалось не только мужчинам, но и их коням. Разгоряченные, они мчались во весь опор, но впереди их была гнедая Джондо. Прижавшись головой к гриве Джондо, девушка — белокурый кентавр — вихрем неслась по полю. Как драгоценную добычу, уносила лошадь наездницу. Меги отдалась чувству безбрежной дали, и Джондо мчалась, охваченная диким порывом. Кто догнал бы их? Взмыленная лошадь вихрем влетела во двор.
— Что с тобой, Меги?! — крикнула мать.
— Видишь, Джондо поправилась.
Разгоряченная, вся в поту, она спешилась. Цицино взглянула на лошадь, потом на дочь. Ее наметанный глаз наездницы ликовал. Ноздри Джондо нервно раздувались. Но и ноздри девушки дрожали. Мать заметила это, и в ее сердце закралась тревога: обе, лошадь и наездница, были необычайно возбуждены. Но разве волнение Меги не было гораздо сильнее возбуждения лошади?
— Уту просто волшебник… — сказала Цицино.
Подошел Нау и увел Джондо.
МЕНИКИ
На балконе дома появилась Меники — няня Цицино. Это была пожилая женщина лет за шестьдесят. Но она бы смертельно оскорбилась, если кто-нибудь из мужчин не почувствовал бы в ней женщину и не дал бы ей это понять каким-нибудь образом в ее присутствии: словом, жестом или интонацией. Она когда-то была красивой. Теперь же ей приходилось пускать в ход все колдовства и средства косметики, чтобы избежать разрушительного действия времени: басму для бровей, хну для волос — ту самую хну, которую, по свидетельству Клеменса Александрийского, впервые применила колхидянка Медея. Для лица она приготавливала особую мазь из жженых ракушек и еще чего-то таинственного, что она скрывала от всех. Оспа оставила на ее лице загадочные следы, хотя и не очень заметные. А чтобы они не бросались в глаза, Меники замазывала их тонким слоем таинственной смеси. Она редко смеялась и никогда не плакала, боясь, что морщины выдадут ее возраст. Так же редко она улыбалась, но в улыбке ее было нечто, внушавшее страх. Она никогда не уставала ухаживать за собой и проводила за этим занятием не менее трех-четырех часов в день. Между неумолимым временем и обладательницей стареющего тела завязалась борьба не на жизнь, а на смерть, в которой победа пока оставалась за женщиной. Меники обладала исключительным даром колдовства, способным перехитрить саму природу. Она еще уверенно и прямо держалась в седле и была, несмотря на свой возраст, все еще женщиной… Как! Превратиться в старую ведьму? Нет! Нет! И еще раз нет! Меники не сдавалась. Она была весьма далека от того, чтобы стать старой ведьмой. Но волшебницей она была. Она знала секрет целебной силы растений, камней, кореньев и семян. Ей были ведомы таинственные слова и имена. Она была искушена в магических заклинаниях. Вся Мегрелия боялась ее глаз, излучавших зеленый свет, ее твердого, колючего взгляда. Она любила Цицино больше, чем свою дочь, а Меги — больше, чем Цицино. Когда она увидела разгоряченную девушку, ее опытный глаз распознал первое волнение крови юного девичьего тела. Меники улыбалась. Цицино еще раз бросила взгляд на дочь. Меги потупилась от смущения.
РАССКАЗ ЛИСТВЕННОГО ЛЕСА
Легким воздушным покровом опускался вечер на землю, становясь все плотнее и темнее. Издалека донесся шум деревни и замер. Тихо шелестя, пробуждался лиственный лес. Не появилась ли там на дубе птица феникс? Но нет, ведь полночь еще не наступила. Меники, Цицино и Меги приветствуют мегрельскую ночь. Меги с отсутствующим взглядом молчит, Цицино ушла в свои мысли, Меники рассказывает. В шелесте лиственного леса роится множество древних историй. Меники рассказывает… Чужестранцы вошли на кораблях в устье реки. Они видят замок царя и тенистую рощу, там огромный дракон охраняет дуб, обвив ствол своим чешуйчатым телом. На шишковатых ветвях дуба висит Золотое Руно. Плакучие ивы и боярышник в белом цвету увидели там пришельцы…
Меники рассказывает. Она путает имена, но в шелесте лиственного леса, в котором слышен шепот случившихся тысячи лет назад историй, имена эти звучат первозданно: это аргонавты во главе с воином Ясоном, это устье реки Фазис, замок царя Аэта и его священная роща, дуб с Золотым Руном, охраняемым огнедышащим драконом… Меники рассказывает. Те ивы и тот боярышник не исчезли, они все еще растут и размножаются из века в век, пуская все новые и новые ростки… Меники рассказывает. Лиственный лес шелестит. Может быть, он — праправнук той священной рощи! Кто знает! Ведь в нем роятся и перешептываются древние истории… Меники рассказывает дальше и доходит в своем рассказе до того места, когда появляется Медея, светловолосая дочь сына солнца Аэта. Меники иначе произносит ее имя. Она говорит: «Медиа». И тут Меники преображается. Цицино очнулась от своих раздумий. Меги вся превратилась в слух. Меники ведет рассказ дальше. Может быть, она цитирует Аполлония Родосского! Нет, она не цитирует Аполлония Родосского. Она слышит эту историю в шелесте лиственного леса, откуда весть о ней когда-то пришла и в страну родосского поэта… Меники продолжает рассказ. Когда Медея (она говорит: «Медиа») видела, что заря занимается, она связала свои небрежно распущенные волосы и умыла свое сухое лицо. Тело она умастила лавандовым маслом и надела красивое платъе, застегнув его искусно изготовленными пряжками. На голову, намазанную благовониями, она накинула белую вуаль. Затем она занялась делами в замке и забыла о своем горе. Но ее ожидало нечто еще большее. Все двенадцать девушек, ее ровесниц, прислуживавших ей, находились в передней ее благоухающей опочивальни. Им она велела быстро запрячь мулов в арбу, на которой она решила поехать в сверкающий храм Гекаты. Пока прислужницы готовили упряжку, Медея достала из ларца снадобье, называемое Прометеевым… (Вместо «Прометей» Меники говорит: «Амирани»). Того, кто ночными жертвоприношениями умилостивил богиню-девственницу и умастил свое тело этим снадобьем, не брал ни меч, ни огонь; более того: он и душой тогда становился гораздо сильнее, чем когда бы то ни было. Это целебное средство появилось тогда, когда кровожадный коршун на склонах Кавказа пролил на землю кровь страдальца Прометея. Меники говорит: «Амирани». Цветки растения, выросшего из этой смешанной с кровью земли, стебель которого достигает двух локтей, похожи на шафран, а его корень — на свежерубленное мясо. Темными ночами, облаченная в черное платье, собирала Медея (Меники произносит: «Медиа») сок этого растения, подобный бурому соку черного бука, в каспийскую раковину для снадобий. Но прежде чем выйти для этой цели из дому, она купалась в семи вечно текущих водах и семь раз призывала Бримо, девственницу Бримо, ночную странницу, богиню преисподней, царицу усопших… Меники умолкает. Она любит делать паузы. Удивленные глаза Меги сверкают, а Цицино с загадочной улыбкой смотрит на няню. Наверно, думает она, няня знает тайну волшебного напитка и на смертном одре раскроет ее тем, кого она когда-то вскормила. Она хочет спросить няню о чем-то, но Меники не дает себя перебить и рассказывает дальше. Она рассказывает с том, как золотоволосая Медея влюбилась в чужестранца Ясона, как она спасла его со спутниками, как вместе с ними она совершила побег и еще о многом другом…
Лиственный лес замолкает на миг, будто одна из его тысячелетних историй вот сейчас подошли к концу. И Меники умолкает, глядя с загадочной улыбкой на Меги: не воскресла ли в ней колхидская девушка Медея, чародейка, так щедро, так расточительно наделенная природой даром любви! Меги подсознательно думает о том же самом и чуть-чуть краснеет от стыда. И вдруг перед ней вновь встает образ того незнакомца с белым соколом на левой руке.
РОМАШКА
Дом погружен в глубокий сон. Лишь Меги не спится. Она и в самом деле поверила, что является наследницей той, ставшей на весь мир знаменитой колхидянки, и трепет предчувствия охватил ее. Она вспомнила, что сегодня новолуние, и тайком вышла из дому. Луна, казалось, излучала соблазн, и девушка сама была олицетворением соблазна. На лугу Меги увидела ромашку. Не сводя глаз с луны, она шептала слова, звук которых не доходил до ее слуха. Дрожа всем телом, она нагнулась к ромашке, и на мгновение биение ее сердца слилось с ритмом природы. С замирающим сердцем девушка сорвала цветок и, бледная, утомленная, пошла домой. Она прокралась в свою комнату, спрятала ромашку под подушку и легла спать в надежде увидеть во сне суженого. Но странно: желанное сновидение не приходило к ней. Однако в полусне ей постоянно виделся тот незнакомец. Нет, ей непременно должен присниться ее будущий жених, тот, кто назначен ей судьбой. К чему этот призрак полусна?
Девушке стало не по себе. Она взяла в руки ромашку, разорвала ее и, скомкав, бросила на пол. После этого она закрыла глаза, но еще долго беспокойно ворочалась в постели. Лишь под утро к ней пришел наконец сон, глубокий, без сновидений.
ЦИЦИНО И ЕЕ РАБ
Нау Баркая любил лошадей. В этом он был истым мегрелом. Мегрелы могут за хорошего коня отдать любую красавицу. Но в чувстве Нау к лошади таилось еще что-то другое: он чтил в ней первобытную божественную силу. Недаром он был потомком древних колхов; согласно представлениям античных поэтов, они в этом были похожи на египтян, видевших в животном воплощение космической силы. В облике Нау и было что-то от сухопарого египетского жреца: голова гладко выбрита, взгляд неподвижный и тяжелый, как бы придавленный каменными складками век. Священный трепет египтян перед мирозданием и жизнью находил выражение в фантастических образах: в бесчисленных сфинксах, грифах с телом шакала, головой и крыльями орла, в тиграх со змеиными головами и в других диковинных созданиях. Чтобы увидеть эти чудища — так утверждали египетские проводники караванов — надо проникнуть глубоко в пустыню. Они, эти чудища, околдовывают человека, подчиняют его своей воле и всячески вредят ему. Нау заходил в глубину Чаладидского леса и порой ему являлись такие же призрачные существа, но всегда только на миг. На стенах мегрельских церквей он часто видел изображения, напоминавшие грифов: рога оленя, клыки дикого кабана и крылья фазана. Но особенно взгляд его приковывал к себе высеченный в камне гриф, которого он видел в замке Дадиани. Этот гриф был найден в 1839 году в Кахети, в северной части Восточной Грузии, в имении поэта, князя Александра Чавчавадзе, отца владетельницы Мегрелии Екатерины и тестя русского поэта Грибоедова. Высота грифа не превышала тридцати сантиметров. У него была голова орла с прорезанными щелями вместо ноздрей, оттопыренные уши, борода и тело льва; крылья связаны поперечной дугой, на голове небольшое квадратное отверстие, по-видимому, когда-то закрывавшееся крышкой, в настоящее время утерянной. Остался лишь редкий зубчатый гребень. Гриф поразил фантазию варвара, каковым был Нау. За всю свою жизнь он не видел ничего более прекрасного. Зачарованный, он долго стоял перед грифом. Ничем не объяснимое восхищение и легкое предчувствие беды наполнили его душу — именно так, как по рассказам путешественников, миражи пустыни завораживают человека! Нау был весь во власти необыкновенного создания, неодолимая сила влекла его к этому диковинному существу, как будто он желал слиться с ним, стать одним существом. Он искал выхода, а потом вдруг выбрал в качестве объекта безграничного почитания лошадь. Ритм человека при верховой езде соединяется с ритмом лошади: две разные стихии сливаются воедино. Без слов и без малейшего движения любая мысль наездника мгновенно передается животному. Нау изучил лошадь вплоть до мельчайших ее жилок. По ее взгляду и ржанию он мог определить самые, казалось бы, неуловимые изменения в атмосфере, а также приближение таких космических явлений, как, например, землетрясение, гул которого лошадь улавливает раньше человека. Когда в полдень лошадь погружалась в таинственную, бездонную глубину зноя, слух Нау фиксировал приближение козлоногого бога; тогда он молча смотрел на лошадь, не осмеливаясь подойти к ней. Нау любил и глубокую ночь, когда блеск лошадиных глаз, словно живое пламя, светил во тьме, стремясь оторваться от них. Нау весь погружался в эти излучавшие необычайную силу глаза.
Он чтил свою лошадь как тотем, как символ и образ божественного. Но однажды этот тотем чуть было не покинул его в беде. Или, может быть, все-таки покинул? Это случилось 23 апреля, когда в крови его заговорила весна. В трех часах езды от Зугдиди возвышается гора У рта. Под огромным буком там стоит деревянный крест с изображением Георгия Победоносца. Лучи солнца не проникают сквозь густую листву дерева, и крест этот стоит в вечной тени, как немая тайна. Во всей Грузии 23 апреля отмечается праздник Святого Георгия, или, как его обычно называют Белого Георгия. Он считается здесь грузинским Дионисом, явленным в христианском образе. Ему приносят в жертву хлеб, сыр, бараньи головы, восковые свечи и монеты. От иконы Святого Георгия паломники с песнопениями направляются в Цаиши, где в этот день проводятся скачки. Нау часто принимал участие в этих паломничествах и неизменно выходил победителем в конных соревнованиях. Но в этот год, 23 апреля, когда он встретил свою двадцать пятую весну, его опередили. С тех пор прошло пять лет, и никто до сих пор не знает имени победителя, так как он сразу же после своего триумфа куда-то ускакал. По уверению одних, это был разбойник Микава, орудовавший в окрестностях, которому захотелось показать всем не только свое искусство верховой езды, но и бесстрашие. Другие же настаивали на том, что то была переодетая женщина, и женщина эта, — так утверждали третьи, была не кем иным, как Цицино, молодой вдовой князя Мхеидзе. С горечью в душе прислушивался Нау к этим слухам. Но когда он впервые увидел Цицино, он уже не сомневался, что это и был тот «незнакомец», который победил его тогда. Нау не расспрашивал Цицино об этом, ибо безошибочный инстинкт подсказал ему: то была она. И странно: такая уверенность сразу же избавила его от огорчения, не покидавшего его после того неожиданного поражения. Глядя на эту бесстрашную женщину, он ощущал, как силы оставляют его, будто перед ним стоял какой-то роковой зверь пустыни, приковавший его к себе таинственным взглядом. Женщина оглянулась и бросила на него полыхающий взгляд. Этот взгляд всецело завладел им. Нау предал свою лошадь. Его варварская душа была теперь полна лишь этой женщиной. Он страстно желал ее…
В Горди, неподалеку от княжеского летнего замка, стоит старая ель, пораженная молнией. Местные жители поговаривали, что эту ель по ночам посещают злые духи. Поэтому никто не отваживается подойти близко к дереву, вызывающему в душах людей священный трепет. Но они знают и другое, о чем лишь изредка тихо перешептываются: тому, кто, преодолев страх, просидит в дупле этого дерева ночь, передастся демоническая сила. Нау однажды заночевал в дупле. Наутро он почувствовал в себе необычайную силу. Чары рассеялись, и Цицино покорилась ему. Душа Нау была охвачена огнем. Но чары вернулись. Цицино все же не принадлежала ему. Это он, Нау, был в ее власти. Она была не такой, как другие женщины. В ее жилах кипела кровь колхидских амазонок. Цицино не была обыкновенной возлюбленной, нет, она брала, покоряла и отвергала то, что ей покорялось. Она ни к кому не привязывалась и никому по-настоящему не принадлежала. Боясь растерять свою страсть, свое пламя, она обращала свой взгляд, взгляд амазонки, лишь на немногих. Она была вакханкой, от нее исходили неведомые токи, парализующие мужскую волю. В этом, должно быть, разгадка ее власти над душами мужчин. Нау страдал. Он пришел к Цицино как простой слуга, и любое ее желание было для него законом. Он помогал ей в управлении хозяйством и даже ведал сбором налогов с крестьян. О ее тайной связи с ним никому не было известно. Да и была ли она на самом деле, эта связь? Может быть, раз в году она бросала ему подачку любви, как бросают верному псу кусок мяса или кость. Жизнь Нау была сплошным мучением. Нечеловеческая ревность, распространяемая им на все сущее, на все окружающее, снедала его. Стоило ее взгляду просто случайно задержаться на ком-нибудь, как его обжигало так, как если бы к телу приложили раскаленное тавро. Священное животное, тотем, воплотился теперь в женщине, и он навсегда покорился, стал ее рабом. Ревность истощала его тело, охваченное лихорадкой страсти. Но он молчал, ничем не выдавал себя. Однако на расстоянии аршина можно было услышать, как бешено колотилось его пылающее сердце, когда кто-нибудь из избранников Цицино появлялся в воротах дома.
ХУДОЖНИК
Нау облегченно вздохнул, когда утром увидел, что остановившийся у ворот всадник не был из числа поклонников Цицино. Это был Вато Накашидзе, который приехал из соседней Гурии. Он был молочным братом Цицино, то есть Меники была и его няней и кормилицей. А так как в Мегрелии молочный брат не менее дорог, чем родной, то его по праву считали близким родственником Цицино. Нау побежал навстречу стоявшему в воротах всаднику. На его загорелом, бронзовом лице мелькнул луч радости.
— Приветствую тебя, Нау! — окликнул Вато.
— Здравствуй, Вато! — ответил Нау.
Вато соскочил с коня и передал поводья Нау. Меги выбежала из комнаты и от радости так крепко обняла тщедушного родственника, что тот чуть было не упал наземь. Цицино приняла его на балконе. Она нежно, как любящая сестра, расцеловала молочного брата, которого давно не видела. Они вошли в комнату. Меники, по-восточному скрестив ноги, устроилась на широком диване. Вато подошел к няне и поцеловал ее в правое плечо. Она нежно и ласково приветствовала своего «мальчика». Этому «мальчику» было уже тридцать семь лет. Его низкий рост, узкая грудь и бледно-желтое лицо производили впечатление болезненности. Вато можно было принять за чахоточного, однако он был вполне здоров, и от него, несмотря на тщедушный вид, исходила даже некая сдержанная сила. Он мало говорил, и поэтому его называли молчальником. Неразговорчивость Вато действовала на всех угнетающе, и никому общение с ним не приносило радости. Люди чувствовали стеснение даже тогда, когда он находился в соседней комнате. Взгляд его выдерживали с трудом. У него были разноцветные глаза: правый — карий, а левый — серый, и это придавало их выражению что-то двойственное.
После обеда Вато установил мольберт в густой тени широколистого орехового дерева. Он был художником и учился в Петербурге, но тамошний суровый климат не подошел ему, и он вернулся на родину. Рисовать он тем не менее продолжал. Он изучал фрески и орнаменты грузинских церквей, а также индийскую и персидскую миниатюрную живопись. Из восточной архитектуры и скульптуры его больше всего интересовали произведения стран Малой Азии. С итальянской живописью он познакомился благодаря копиям, которые в XVII веке были завезены в Мегрелию и Гурию католическими миссионерами. Один из тех миссионеров — Архангело Ламберти — написал две книги о Мегрелии. Самое сильное впечатление произвел на молодого художника Леонардо да Винчи, произведения которого он долго и серьезно изучал. Он нашел в картинах Леонардо то, чего по его мнению не было у других художников. Его живопись содержала в себе тщательно скрытую или же воплощенную, явленную тайну. Та или иная картина, принадлежащая кисти Леонардо, не была для него простым изображением, ибо лицо, запечатленное на ней, таило в себе еще другое лицо, которое то проявлялось, то снова исчезало. Оно обретало благодаря этому жизнь, и жизнь эту нельзя было назвать ни реальностью, ни просто видимостью. Художник страдал, оттого что не мог разгадать тайну искусства великого художника. И все же он был уверен, что рано или поздно тайна эта откроется ему, ибо он не напрасно носил имя Накашидзе. Ведь слово «накшун» по-арабски означает «художник».
Вато писал Меги. Эта девушка постоянно изумляла его. В ее облике было что-то от портретов Леонардо да Винчи. Ему хотелось передать на полотне ту таинственность, которая временами мелькала на ее лице. Порой Меги казалась ему Мадонной, непорочной девой, так и ожидавшей в своем совершенстве божественной кисти художника, и тогда лицо ее отражало светлую лазурь неба и его неземную гармонию. Наступали минуты, когда девушка была вся охвачена вакхическим порывом. Черты ее становились неопределенными, весь облик превращался в часть природы, зловещей, беспощадной и смертоносной. Во взоре художника в такие мгновения отражался страх, и он был не в состоянии писать. Он пытался постичь и зафиксировать ее сущность. Ему хотелось не только создать ее портрет на фоне пейзажа, чтобы природа была лишь ее продолжением, но чтобы она сама была воплощенной душой природы. Работал он на открытом воздухе. Вокруг Меги прежде всего должно было сиять солнце — ощутимый золотой поток огня. И еще: влажность многогрудой земли.
Вато работал медленно, с перерывами. И все же картина не получалась. Художником овладело беспокойство. Может быть, причиной того, что мешало ему создать образ этой необыкновенной девушки, был он сам? Он пытался беспристрастно разобраться в себе. Он, правда, любил Меги, но любил ее как свою дочь. А что, если к отцовскому чувству примешалось еще что-то? Он вспомнил, что в своем чувстве к Цицино он когда-то тоже чуть было не перешагнул границу дозволенного. Он вспомнил, как боролся с этим чувством, ибо молочному брату подобает любить свою сестру лишь братской любовью. И ему в конце концов удалось побороть вспыхнувшее вожделение. Теперь все повторилось. В чувстве к Меги тоже заговорила плоть. Но если бы Меги и ответила ему взаимностью, он никогда бы не пожелал осуществления того, что было мечтой, ибо прелесть любви для него заключалась в мыслях о ней, а не в наслаждении ею.
Девушка смущалась каждый раз, когда позировала ему, ибо уже не могла вынести взгляда его разноцветных глаз. Художник заметил, что она внутренне противоборствует ему. Он знал, что для той магии, которую требует рождение картины, одной воли художника недостаточно, какой бы стихийной силой он сам ни был преисполнен. Сам прообраз должен для этого с радостью покориться ему. И как раз этого он не мог добиться от Меги.
И вот между ними началась непримиримая, хотя до конца и не осознанная борьба. Меги казалось, что ее хотят выманить, похитить из себя самой и ввести бог весть куда. И она постоянно была настороже. Вато делал все, чтобы преодолеть сопротивление. Его разноцветные глаза обретали магическую силу заклинателя змей. Но Меги не покорялась. Измученная и обессиленная, она ускользала из западни, а потом молча, с сумрачным лицом убегала от художника.
Сегодня она казалась вялой и безучастной, не готовой к борьбе. Вато был рад этому, но желаемые штрихи все же не удавались. Меги была рассеяна как никогда. Ее юное гибкое тело почти вызывающе возлежало на круглых подушках кровати. Однако художника занимало лишь лицо, выражение которого постоянно ускользало, уходя в бесконечные солнечные дали. Казалось, Меги сама была плодом солнца и дерева, имя которого еще не коснулось человеческого слуха. Художником наконец овладел гнев. Но это не было божественным неистовством творческих мгновений.
СОКОЛ
Неожиданно какой-то всадник въехал во двор. Это был Джвебе. Он приблизился к Меги и Вато, спешился и привязал коня к дереву. Мужчины обменялись приветствиями. Меги встала. Художник отложил кисть. Джвебе подошел к Меги со словами: «Это подарок от моего друга…» Затем он передал девушке сокола. Меги вспыхнула. Ее лицо, еще совсем недавно неуловимое в своей неопределенности, обрело вдруг отчетливые черты. Вато украдкой взглянул на нее и вдруг увидел в этих чертах нечто, поразившее его.
— Какой прекрасный сокол! — сказала Меги и погладила птицу.
— Да, он великолепен! — сказал Джвебе. — И к тому же редкой породы. Он бел, как снег. А эта полоска вокруг шеи, не напоминает ли она ожерелье?
— Ожерелье, мерцающее, словно мягкий свет луны, — добавил художник, вместе с остальными залюбовавшийся соколом.
— Он попал к нам из Абхазии. Ардзакан Маргания поймал его там, а мой друг Астамур Лакербая отдал за него целую крестьянскую семью.
Художник молчал…
— Разве он не стоит этого? — спросил Джвебе.
Вато и теперь ничего не ответил. Он перевел взгляд с сокола на девушку. Что-то изначально общее связывает обоих, — подумал он. Художник сравнил глаза сокола с глазами девушки. Обе пары глаз были не только похожими, но совершенно одинаковыми. Кто же послал Меги сокола? Кто этот незнакомец? Острое жало ревности вонзилось в сердце художника, однако разноцветные глаза не выдали его. Вот, значит, как обстоит дело с Меги, — подумал Вато и опустил голову.
— Все ли дома? — спросил Джвебе девушку. Меги утвердительно ответила на вопрос гостя. Они вошли в дом. Цицино и Меники уже вышли на балкон.
ПОЕДИНОК
Изумрудом переливаются летом мегрельские поля. Кажется, что Черное море вылилось на них из огромной раковины, и волны в блаженном порыве застыли в кукурузных кустах, а сами поля впитали волнение безбрежного, далекого моря. Солнце изливало себя на кукурузные волны, на стебли, на листья. Густое кукурузное поле колыхалось и волновалось, словно море.
На берегу реки появляется всадница на кобыле ярко-йодной масти. На левой руке у девушки сидит белый сокол с желтым полумесяцем вокруг шеи. У наездницы и у сокола, сидящего на ее руке, одна и та же гордая осанка. Меги едет вдоль берега реки: она хочет испытать своего сокола. Но нигде не видно фазанов. Вдруг над кукурузным полем взлетела стая птиц. Сокол сразу же напрягся, приготовив крылья к полету. В его глазах цвета темной стали вдруг вспыхнуло пламя. Он был весь готовность. Меги отпустила хищника. Птицы тут же растерянно замерли и с трудом поднялись чуть выше. Но сокол уже парил над ними, совершая размеренные круги. Эти круги становились все уже. Испуганные птицы стали тянуться друг к другу. И вот круг замкнулся в плотное кольцо, согнав птиц в один живой, трепещущий от страха комок. Вдруг сокол взлетел, будто стрела, оттолкнувшаяся от тетивы, высоко над беспомощным роем, безропотно ожидающим своей участи. Он сделал резкий разворот правым крылом и молнией обрушился на птичью стаю, которая в растерянности рассыпалась в воздухе. Меги была вне себя от счастья. Она забыла позвать сокола, который сейчас все дальше улетал от нее. Когда она наконец свистнула и позвала его, было уже поздно: сокола нигде не было видно. Меги подстегнула лошадь. Ее сердце так сильно забилось, будто сокол вырвался из него. Прошло полчаса, а сокол все еще не возвращался. Меги понурилась.
На противоположном берегу реки блестела агатовая поляна, в середине которой стоял дуб. Под этим дубом стоял вороной конь. Возле коня спешился всадник, на руке которого покачивался белый сокол. Глаза Меги загорелись от радости. Ее кобыла заржала, и это тоже был крик радости. Сердце девушки ликовало. Однако она молча остановила лошадь и замерла в ожидании. В наезднике она узнала незнакомца. Она смутилась, но не промолвила ни слова. Астамур Лакербая вскочил на коня, перешел вброд реку и остановился возле Меги. Оба хранили молчание. Это были те мгновения, когда все вокруг превращается в музыку. Абхаз передал мегрелке сокола и четко произнес: «Он принадлежит тебе». Не издавая ни звука, будто онемев, Меги приняла птицу из рук Астамура, но и Астамур уже ничего не мог сказать. Могучий джигит вдруг лишился уверенности в себе. Черкеска из тонкого полотна плотно облегала его сильное тело, шелковый башлык был перекинут через плечо. Гетры с красивым узором обтягивали его голени, а ноги — обуты в сандалии. От него исходила мощь хищного зверя, мышцы рук и ног его в любое мгновение готовы напрячься для резких движений. Но теперь он был мягок, как свет луны. Он молчал. Меги погнала свою кобылу, а Астамур — своего каня. Абхаз был в чаду упоения любовью. Меги чувствовала эту любовь и все же не могла промолвить ни слова. Астамур взглянул на сокола. Слово «сокол» было для него паролем любви, которым он выражал то, что сейчас пылало в его душе. Он начал говорить о соколе. Этот сокол из той редкой породы «капулети», которая линяет в первый раз во время приручения. Затем он рассказал, что при великом Леване Дадиани, правившем Мегрелией в середине XVII века, лишь у правителя было право на обладание белым соколом. Абхаз, не переставая, говорил о соколе. Этим словом он выражал свою любовь. Меги прислушалась. Слова Астамура пронизали все ее тело. Сокол вдруг захлопал крыльями. Может быть, он — крылатый Эрос? Меги подстегнула свою кобылу. Скоро обе лошади так сблизились в узком проходе между двумя оградами, разделяющими поля, что колени всадников соприкоснулись. Абхаз почувствовал пламя в крови, вспыхнувшее тут же и в теле его коня. Он пустил его сначала рысью, затем перешел в галоп. Кобыла девушки помчалась за ним. Всадники, словно два живых смерча, неслись по полю в невиданном поединке. Абхаз ни на миг не забывал о том, что в эту минуту он должен был показать, чего он стоит, ибо для него речь шла о жизни и смерти. Он не щадил коня, и конь был доволен седоком. Лошадь девушки мчалась во весь опор. Но на какую-то долю секунды наездница почувствовала, что потеряла привычную уверенность. Может быть, все объяснялось тем, что ее лошадь только-только поправилась? Или смятение души передалось ее телу? Она не отдавала себе в этом отчета. Ее лошадь неслась изо всех сил. Перед ней показался выступ горы, который мог бы быть финишем скачки. Конь Астамура первым достиг цели. Абхаз обернулся, когда прискакала его соперница. Лицо девушки омрачилось. Астамур улыбнулся, как бы заглаживая свою «вину», но улыбка его угасла при виде искаженного гневом лица. Меги отвела лошадь в сторону. Взгляд мужчины застыл. Он долго стоял неподвижно, глядя вслед удаляющейся девушке.
Меги въехала во двор и передала Нау лошадь и сокола, после чего вбежала в комнату, легла на кровать, зарыв лицо в подушку. Вато не осмеливался заговорить с ней. Скоро Меники и Цицино подошли к Меги, но она лежала безмолвно и неподвижно. Няня и мать озабоченно переглянулись. Затем мать вышла из комнаты, а Меники осталась с Меги. Старая женщина пустила в ход все свое искусство волшебницы: словно птички, запорхали ее ласковые слова. Девушка лежала, как камень. И вдруг под действием волшебных слов камень дрогнул, и няня услышала, как Меги всхлипнула. Старуха нагнулась к девушке и стала что-то ласково нашептывать ей. И вот Меги мало-помалу пришла в себя и рассказала все, что с ней произошло. Меники тихо, радостно рассмеялась: «Ах ты глупышка! Ты ведь знаешь, что твоя кобыла слаба лишь на коротких дистанциях! На длинных же она никакому жеребцу не даст обогнать себя! Ах ты моя сорвиголова! И не стыдно тебе из-за этого горевать?» Девушка вдруг повернула к няне заплаканное лицо, и детская радость засияла сквозь слезы: по-детски радуясь, она спросила волшебницу: «Бабушка, это правда?» Меники нежно погладила гранатовые косы Меги и сказала: «Красавица ты моя!».
БОРЬБА СТИХИЙ
Слова няни не выходили у Меги из головы. Она часто выезжала верхом в поле. Что тянуло ее туда? Было ли это желание расквитаться с абхазом или же его лицо притягивало и звало ее? Меги вся отдалась своему новому чувству, ее сердце стало биться сильнее. Но лишь на пятый день она встретила абхаза. В первое мгновение она чуть было не потеряла рассудок от радости, но уже в следующую секунду — замкнулась в себе, как улитка в своей раковине. Астамур приветствовал девушку. Она ответила на приветствие едва заметным наклоном головы. Меги и Астамур поехали рядом. Вдруг конь абхаза шарахнулся при виде большого ежа и встал на дыбы. Взбешенный всадник ударил его плетью, и конь понес. Как раз это и нужно было Меги. Она отпустила поводья. Поле было широкое. Через две минуты она нагнала абхаза. Но тот как бы намеренно придержал своего коня, чтобы затем снова погнать его. Разгоряченная Меги мчалась вперед. На пути обоих всадников стояло большое дерево, ветви которого свисали почти до земли. Этой бешеной скачкой девушка бросила вызов самой судьбе. Астамур направил своего коня чуть в сторону от дерева. Меги же летела прямо, как стрела. Она пригнула голову, касаясь шеи лошади, и промчалась под деревом, ветви которого зацепились за прядь ее волос. В ее памяти всплыли волосы Авессалома — Меники рассказывала ей истории из Ветхого Завета. Меги вздрогнула, но уже в следующее мгновение была вне опасности. Джондо снова нагнала своего соперника. Перед косогором абхаз чуть замешкался, но Джондо влетела наверх, не сбавляя скорость. Теперь уже Меги была впереди. Астамур бешено гнал жеребца, но догнать Меги он уже не мог. У подножия горы всадница спешилась. Астамур прискакал через несколько секунд. Он проиграл поединок. Девушка сияла от счастья. Скованность ее прошла, и абхаз впервые услышал глубокое звучание ее голоса. Она произнесла несколько слов, которые вывели его из состояния оцепенения. Он улыбнулся и похвалил соперницу. В Абхазии, сказал он, никому еще не удавалось обскакать его. Он говорил о Джондо, о равнине, о дереве, о косогоре и еще о многом. Но Меги чувствовала, что говорил он о ней, лишь о ней. Меги ликовала. Все с большим упоением говорил абхаз. Но и на девушку нашло упоение. Цветок на ее груди, который Астамур преподнес ей при встрече, источал дурманящий аромат. А может быть, дурман этот исходил не от цветка, а от нового, еще неизведанного чувства? Она вдруг оступилась и, наверно, упала бы, если б абхаз не поддержал ее. Его руки коснулись плеч девушки. Меги была на грани обморока. Ее взор затуманился. Незнакомый доселе шум, напоминающий глухой гул в больших морских раковинах, становился сильнее и сильнее, словно все твердые тела растворялись в нем. Пасти разверзлись. Блеснули оскалы зубов. Огромный вепрь пробивался сквозь бездонную тьму. Земля извивалась, стеная и рыча. Реальная действительность исчезла из памяти Меги.
Разгорелась извечная борьба полов, первородная схватка между мужским и женским началами, смертельный поединок первозданных элементов. И одним из них являлась она сама. Это было содрогание перед утратой невозместимого. И все же на несколько мгновений ее охватило глубочайшее блаженство самоотдачи. Она потеряла сознание. Когда Меги пришла в себя, абхаза уже не было рядом. Девушка взглянула на Джондо и потупила взор перед красноватыми глазами лошади. Краска еще не испытанного доселе стыда залила щеки. Неукротимый гнев наполнил сердце. Она подошла к Джондо, но подняться в седло не было сил. Разбитая, потерянная, она побрела домой. Лошадь пошла за ней.
Словно сорванный с дерева плод, упала Меги на диван. Она и в самом деле чувствовала, что погибает, погибает, как плод, отделенный от растущего дерева. Цельность ее души была разбита. О, стать бы снова несорванным плодом! Потеряно все! Огонь гнева разгорелся в ее диком теле. Сокол сидел на своем колышке, удивленно глядя перед собой. Резко вскочив с дивана, Меги схватила птицу и… оторвала ей голову. Гнев ее чуть утих. Она снова легла на диван, но все еще никак не могла успокоиться.
В комнату Меги зашла мать и испытующе посмотрела на дочь. Меги молчала.
Цицино с ужасом заметила пятна крови на платье Меги. Она огляделась и увидела мертвого сокола. Наверное, это его кровь, подумала мать, немного успокоившись. Но кто же мог оторвать голову бедной птице? Неужели Меги? Невероятно! Предчувствуя недоброе, Цицино позвала няню. Меники не заставила себя ждать. Она ласково обратилась к девушке, но не получила ответа. Меги не спала, она лежала неподвижно, как камень. Если бы, однако, старая волшебница прикоснулась к этому «камню», то ощутила бы своими сухими пальцами конвульсивное биение пульса. Теперь и Меники заметила пятна крови. Цицино показала ей на мертвого сокола. Меники перевела взгляд с оторванной головы птицы на неподвижно лежавшую девушку. Молчание. Меники нагнулась и подняла смятый цветок, лежащий на краю дивана. «Неужели это его дурман?» — пробормотала она еле слышно. В ее зеленоватых глазах блеснула злая искорка. В голове многоопытной няни и волшебницы стала вдруг проясняться страшная истина, лицо ее помрачнело. Она медленно подняла голову и посмотрела серьезно и страшно в глаза той, кого она когда-то кормила грудью. И Цицино прочла все в ее взгляде. Внезапно вспыхнувшее бешенство ослепило мать, и лицо ее стало страшным, как топор амазонки.
ТОПОР АМАЗОНКИ
Словно бирюзовая пелена, опускался вечер на землю, делаясь все плотнее и темнее. Издалека доносился, то и дело замирая, шум деревни. С тихим шелестом проснулся лиственный лес. Не появляется ли там феникс на макушке дуба? Нет, полночь еще не наступила. Меники, Цицино и Меги ожидают мегрельскую ночь. Вато с ними. Меги лежит на диване. Она молчит, ни на кого не глядя: так глубоко погрузилась она в раздумье. Меники и Цицино полулежат на ковре, подложив под себя множество мутак. Вато сидит на треногом стульчике. Цицино и Меники уже знают тайну Меги, хотя они пока ни словом не обмолвились о ней. Обе женщина боятся, что художник узнает правду. Но еще больше они боятся того, что Меги может догадаться об их знании.
Лиственный лес шумит, и множество тысячелетних сказаний роится в нем. Меники рассказывает. На этот раз об амазонках, которые в незапамятные времена жили на этой земле. Они жили сами по себе, — Меники особо подчеркивает это, — и сами выполняли всю работу и в поле, и в саду, смотрели за скотом и лошадьми, к которым были очень привязаны: Самые сильные из них любили охоту и упражнялись в бранном искусстве. У всех амазонок, продолжает Меники, уже в юности выжигалась правая грудь (грудь Меги при этом содрогнулась от боли), чтобы она не мешала им прежде всего при метании дротика. Амазонки были вооружены стрелами, топорами, копьями и легкими щитами. Из звериных шкур они изготовляли себе панцири, шлемы и пояса. При слове «топор» Цицино вздрагивает, и ее профиль при этом напоминает узкий лунный серп изогнутого топора амазонок — такой топор хранится в ее доме. Меники ведет рассказ дальше. На два месяца амазонки прерывали обычный ход своей жизни. Они поднимались на соседнюю гору, куда приходили к этому времени и мужчины, жившие неподалеку отдельно. Свершив жертвоприношения, как и требовали того обычаи, мужчины и женщины сочетались браком, чтобы зачать детей. Это происходило в темноте, тайно и не по любви. Рожденных от такого брака сыновей амазонки приносили потом к границе своей страны, и мужчины забирали их. Каждый мужчина выбирал себе мальчика и воспитывал его, как родного, каковым он, возможно, и был. Меники делает паузу. Она любит делать паузы. Она с воодушевлением продолжает: дочерей своих амазонки любили, считая их родственными себе по крови и духу и воспитывали их с материнской любовью. Но они не кормили своих дочерей грудным молоком. Этого они избегали, сохраняя таким образом грудь сильной для предстоящих сражений. К тому же они делали все, чтобы не изнеживать дочерей. Поэтому они вскармливали их кобыльим молоком и росой, оседающей словно мед на речном тростнике. Меники продолжает рассказывать… Кого же она все-таки цитирует? Геродота или Страбона? Ни того, ни другого. Она цитирует самое себя. Эту легенду она когда-то подслушала и слышит до сих пор в шелесте лиственного леса, из которого она когда-то проникла в страну эллинов. В голосе Меники появляется новый, едва уловимый оттенок, когда она в конце своего рассказа сообщает, что среди амазонок были и убийцы мужчин.
Они иногда убивали тех из них, которыми завладевали, и душили сыновей, рожденных от них… При этих словах тело Меги содрогнулось, словно укушенное ядовитой змеей. Но профиль Цицино выражал лишь гнев, будто топор амазонки, занесенный для смертельного удара… Меники гасит появившуюся в ее зеленых глазах искорку, но губы ее презрительно улыбаются. Но это делали лишь некоторые из амазонок… — поясняет она. Лиственный лес шумит и в этом шуме роятся тысячелетние предания. Меники увлеченно прислушивается к этому шуму и начинает новый рассказ, похожий на тот, который дает Филистрат в своем «Герое». «Однажды мореплаватели и корабелы, везшие свой товар по Черному морю в Геллеспонт, были выброшены на берег моря, где, по преданию, жили эти воинственные женщины. Амазонки взяли мореплавателей в плен и привязали к яслям конюшен, намереваясь продать их живыми на другом берегу реки скифам-людоедам. Но одна из амазонок прониклась состраданием к одному пленному юноше, и между ними вспыхнуло пламя любви. Эта амазонка попросила свою царицу, приходившуюся ей сестрой, не продавать чужестранцев. Так пленники вновь обрели свободу. Они остались с амазонками и научились говорить на их языке. Однажды, рассказывая амазонкам о шторме на море и о своем приключении, они упомянули и о храме Ахилла, который они видели недавно на острове, и описали его богатства. Тогда амазонки решили воспользоваться тем счастливым случаем, что пришельцы были мореплавателями и корабелами. В их стране росло много деревьев, пригодных для кораблестроения. Они велели мужчинам построить корабли, чтобы переправить на них лошадей по морю и конницей напасть на Ахилла, ибо стоило им спешиться, как они становились такими же слабыми, как и обычные женщины. Для этого они сначала решили научиться гребле. Изучив морское дело, они вышли на пятидесяти кораблях из устья Термодонта и поплыли в сторону храма, до которого было около двух тысяч стадий. Добравшись до острова, амазонки приказали мужчинам срубить деревья, окружавшие со всех сторон храм. Но топоры отскакивали от деревьев, попадая мужчинам то в голову, то в шею. Так погибли все мужчины. Тогда амазонки сами бросились к храму, громко крича и погоняя своих лошадей. Но Ахилл, грозно посмотрев на них, быстро помчался им навстречу и нагнал на коней такой страх (как это случалось и при Скамандре, и при Илионе), что лошади, поднявшись на дыбы, сбросили с себя всадниц, словно ненужный груз, а затем в бешенстве набросились на них, топча их копытами. Гривы коней развевались, как у бешеных львов, а уши стояли стоймя. Они начали кусать голые руки поверженных воительниц, разрывали их тела на куски, пожирали их внутренности. Насытившись мясом диких амазонок, кони понеслись вскачь по равнине острова. На крутом берегу они внезапно остановились, увидели широкую синюю гладь, которую приняли за поле, и бросились в море…» Меники умолкла. Словно свершив священнодействие, она переводила взгляд с одного слушателя на другого. Меги лежала неподвижно, прислушиваясь к тому, что творилось в ее душе. Откуда-то шли к ней незнакомые звуки. Теперь это было похоже на рокот прибоя у коралловых рифов. Она ясно представила себе обезумевших амазонок, скачущих на взбешенных конях. Теперь она отчетливо слышала топот копыт и ржание лошадей. Она увидела грозного Ахилла, вселившего в них ужас. Меги представила себе, как лошади набросились на голые женские тела, кусая их руки и ноги. Девушка вздрогнула. Меники, Цицино и Вато испуганно переглянулись. Никто из них не мог издать ни звука. Напротив Меги, на небольшом стенном ковре, висели различные виды оружия. Был там и странный топор в форме полумесяца. Вато взглянул на Меги. Он увидел ее ноздри, дрожавшие в диком дурмане. Его взгляд скользнул дальше, и вдруг он увидел на противоположной стене этот странный топор.
— Это тот самый топор… — сказал он.
— Топор амазонки… — добавила Меники.
Будто огненная струя, забившая из застывшего камня, бросилась Меги к стене. Она схватила топор и вновь окаменела, погрузившись в мрачное, глубокое раздумье. Из глаз девушки глядело безумие. Меники и Цицино насмерть перепугались. Лишь Вато сохранил самообладание. Он ощутил в себе какую-то неведомую силу, спокойно подошел к девушке и обнял ее за бедра. Горячая волна прошла через ее тело. Словно разбуженная сомнамбула, Меги открыла глаза и опустила голову на плечо художника, желая скрыть свое лицо, залившееся краской стыда. Вато поднял девушку и положил ее на кровать. В ее глазах стояли слезы.
«Не сошла ли она с ума?» — вопрошал взгляд Цицино. Меники молча покачала головой.
«Одурманенная душа и горячая, дикая кровь», — подумал художник.
МАТЬ
Прошло несколько дней. Меги молчала, полная ненависти и отчаяния. Тихо, как кошка, прокрался Нау в ее комнату. По-кошачьи неслышно приблизился он к Меги и тронул ее за локоть. Меги вздрогнула от испуга. Но когда она увидела направленный на нее кошачий взгляд Нау, гнев и испуг ее сразу же прошли. Нау передал Меги письмо и тут же удалился. Она начала, читать. Письмо было от Астамура. Абхаз писал пространно и лишь о любви, о любви к ней. Он умолял простить его. Он-де забылся тогда. Какой-то ураган захватил его, некий демон завладел им, ослепил, оглушил…
…Абхаз молил о прощении. Меги еще раз пробежала письмо. В ее глазах появился огонь. Она читала письмо не только глазами. Нет, она вбирала его в себя обостренно, всеми своими чувствами. Она вся превратилась в судорожное биение пульса. Меги прочла письмо до конца. Ее оцепеневшие руки вдруг изорвали письмо в клочья. Она надолго задумалась, нагнулась, дрожащими руками собрала обрывки письма, снова принялась читать. Выражение ее лица немного смягчилось. И тут она, услышала чей-то шепот в смежной комнате. Она скомкала клочки письма и прислушалась. Меги смутно догадывалась, что там говорили о ней.
— Нау, ты не знаешь того абхаза, который подарил Меги сокола? — спросила Цицино.
— Да, я знаю его, — ответил раб, — это Астамур Лакербая.
— Разве он бывает в наших краях?
— Бывает.
— И часто?
— Да.
— Как часто?
— В последнее время почти каждый день.
— В какое время дня?
— Примерно за сто локтей до захода солнца.
— Как ты думаешь, он сегодня придет?
— Да, пожалуй.
Цицино замолчала. Вдруг она приказала:
— Оседлай к этому времени моего коня! Приготовь мою черкеску и меч! Ты слышишь?
— Да.
Нау удалился. В глубине его души снова зашевелилась ревность.
Меги испугалась, узнав о намерении матери. Она знала, что Цицино в единоборстве была сильнее и смелее кого бы то ни было. Рассказывали, что она когда-то смертельно ранила одного смельчака. Меги помрачнела. Ее руки все еще сжимали клочки бумаги. Наконец она разжала онемевшие пальцы и с грустью посмотрела на обрывки письма. Они вдруг стали ей дороги. Она тщательно разгладила их рукой и спрятала.
Незадолго до захода солнца Нау подвел коня к дому. Цицино вышла в черкеске. Хотя ее бедра слегка и пополнели, но фигура напоминала фигуру юноши, а черкеска очень шла ей. Волосы женщины были собраны в плотный узел, голова обмотана белым шелковым башлыком. Красивое, но слишком зрелое для юноши лицо глядело из белого шелка. Цицино села на свою пегую лошадь и уже хотела было тронуть поводья, как вдруг перед ней оказалась Меги, которая схватила лошадь Цицино под уздцы. Девушка и сама в эту минуту была похожа на породистую лошадь.
— Не надо… не надо… — умоляла она свою мать.
У девушки и у лошади дрожали колени. Цицино недоумевала. Но, заглянув в умоляющие глаза своей дочери, она вдруг соскочила с лошади и спросила:
— Значит, ты любишь его?