Хотя поручик нанес удар сам, ему показалось, что кто-то другой проткнул его тело толстым железным прутом. В глазах потемнело, и на несколько мгновений он перестал понимать, что с ним происходит. Обнаженная сталь ушла в тело до самой ткани, кулак поручика, сжимавший клинок посередине, уперся в живот.
Сознание вернулось к нему. Клинок пронзил брюшную полость, это несомненно, подумал он. Дышать было трудно, грудь тяжело вздымалась, где-то очень далеко — не может быть, чтобы это происходило в его теле, — родилась чудовищная боль, словно там раскололась земля и из трещины вырвалась огненная лава. Со страшной скоростью боль подкатывала все ближе и ближе. Поручик впился зубами в нижнюю губу, сдерживая крик.
«Вот оно какое, харакири, — подумал он. — Будто на голову обрушился небесный свод, будто зашатался и перевернулся весь мир». Собственные воля и мужество, казавшиеся несокрушимыми до того, как клинок впился в тело, вытянулись тонкой стальной ниткой, и мысль о том, что надо изо всех сил держаться за эту нитку, наполнила душу поручика тревожной тоской. Кулак, державший саблю, весь вымок. Офицер увидел, что и рука, и белая ткань покрыты кровью. Набедренная повязка тоже стала ярко-алой. «Странно, что, испытывая эту муку, я так ясно все вижу и что мир существует, как прежде», — подумал он.
С того самого момента, когда поручик пропорол себе саблей низ живота и лицо его страшно побледнело, словно на него опустился белый занавес, Рэйко изо всех сил боролась с неудержимым порывом броситься к мужу. Делать этого нельзя, она должна сидеть и смотреть. Она — свидетель, такую обязанность возложил на нее супруг. Муж был совсем рядом, на соседнем татами, она отчетливо видела его искаженное лицо с закушенной губой, в нем читалось невыносимое страдание, но Рэйко не знала, как помочь любимому.
На лбу поручика блестели капли пота. Он зажмурил глаза, потом открыл их вновь. Взгляд его утратил всегдашнюю ясность и казался бессмысленным и пустым, словно у какого-то зверька.
Мучения мужа сияли ярче летнего солнца, они не имели ничего общего с горем, раздиравшим душу Рэйко. Боль все росла, набирала силу. Поручик стал существом иного мира, вся суть его бытия сконцентрировалась в страдании, и Рэйко почудилось, что ее муж — пленник, заключенный в клетку боли, и рукой до него уже не достать. Ведь она сама боли не испытывала. Ее горе — это не физическая мука. У Рэйко возникло чувство, будто кто-то воздвиг между ней и мужем безжалостную стеклянную стену.
Со дня свадьбы весь смысл жизни Рэйко заключался в муже, каждый его вздох был ее вздохом, а сейчас он существовал отдельно от нее, в плену своего страдания, и она, охваченная скорбью, утратила почву под ногами.
Поручик попытался сделать разрез поперек живота, но сабля застряла во внутренностях, которые с мягким упругим упорством не пускали клинок дальше. Он понял, что нужно вцепиться в сталь обеими руками и всадить ее в себя еще глубже. Так он и сделал. Клинок шел тяжелее, чем он ожидал, приходилось вкладывать в кисть правой руки все силы. Лезвие продвинулось сантиметров на десять.
Боль хлынула потоком, разливаясь шире и шире; казалось, живот гудит, как огромный колокол, нет, как тысяча колоколов, разрывающих все существо поручика при каждом ударе пульса, при каждом выдохе. Удерживать стоны было уже невозможно. Но вдруг поручик увидел, что клинок дошел до середины живота, и с удовлетворением ощутил новый приток мужества.
Кровь лилась все обильнее, хлестала из раны толчками. Пол вокруг стал красным, по брюкам защитного цвета стекали целые ручьи. Одна капля маленькой птичкой долетела до соседнего татами и заалела на подоле белоснежного кимоно Рэйко.
Когда поручик довел лезвие до правой стороны живота, клинок был уже совсем не глубоко, и скользкое от крови и жира острие почти вышло из раны. К горлу вдруг подступила тошнота, и поручик хрипло зарычал. От спазмов боль стала еще нестерпимей, края разреза разошлись, и оттуда полезли внутренности, будто живот тоже рвало. Кишкам не было дела до мук своего хозяина, здоровые, блестящие, они жизнерадостно выскользнули на волю. Голова поручика упала, плечи тяжело вздымались, глаза сузились, превратившись в щелки, изо рта повисла нитка слюны. Золотом вспыхнули эполеты мундира.
Все вокруг было в крови, поручик сидел в красной луже; тело его обмякло, он опирался о пол рукой. По комнате распространилось зловоние поручика продолжало рвать, его плечи беспрерывно сотрясались. Клинок, словно вытолкнутый из живота внутренностями, неподвижно застыл в безжизненной руке.
Вдруг офицер выпрямился. С чем сравнить это невероятное напряжение воли? От резкого движения откинутая назад голова громко ударилась затылком о стену. Рэйко, которая, оцепенев, смотрела только на ручеек крови, медленно подбиравшийся по полу к ее коленям, изумленно подняла глаза.
Увиденная ею маска была непохожа на живое человеческое лицо. Глаза ввалились, кожу покрыла мертвенная сухость, скулы и рот, когда-то такие красивые, приобрели цвет засохшей грязи. Правая рука поручика с видимым усилием подняла тяжелую саблю. Движение было замедленным и неуверенным, как у заводной куклы. Поручик пытался направить непослушное острие себе в горло. Рэйко сосредоточенно наблюдала, как ее муж совершает самый последний в своей жизни, невероятно трудный поступок. Раз за разом скользкий клинок, нацеленный в горло, попадал мимо. Силы поручика были на исходе. Острие тыкалось в жесткое шитье, в галуны. Крючок был расстегнут, но воротник все же прикрывал шею.
Рэйко не могла больше выносить это зрелище. Она хотела прийти на помощь мужу, но не было сил подняться. На четвереньках она подползла к нему по кровавой луже. Белое кимоно окрасилось в алый цвет. Оказавшись за спиной мужа, Рэйко раздвинула края ворота пошире — это все, чем она ему помогла. Наконец дрожащее острие попало в обнаженное горло. Рэйко показалось, что это она толкнула мужа вперед, но нет — поручик сам из последних сил рванулся навстречу клинку. Сталь пронзила шею насквозь и вышла под затылком. Брызнул фонтан крови, и поручик затих. Сзади из шеи торчала сталь, холодно отливая синим в ярком свете лампы.
5
Рэйко медленно спустилась по лестнице. Пропитавшиеся кровью таби скользили по полу. На втором этаже воцарилась мертвая тишина.
Она зажгла внизу свет, завернула газовый кран и плеснула водой на тлеющие угли жаровни. Потом остановилась перед зеркалом в маленькой комнате и приподняла полы своего кимоно. Кровавые пятна покрывали белую ткань причудливыми разводами. Рэйко села на пол и задрожала, чувствуя, как подол, мокрый от крови мужа, холодит ей ноги. Долго она накладывала на лицо косметику. Покрыла щеки румянами, ярко подвела помадой губы. Грим предназначался уже не для любимого, а для мира, который она скоро оставит, поэтому в движении кисточки было нечто величавое. Когда Рэйко встала, на татами перед зеркалом остался кровавый след, но она даже не взглянула на него.
Затем молодая женщина зашла в ванную и наконец остановилась в прихожей. Вечером поручик запер входную дверь на ключ, готовясь к смерти. Некоторое время Рэйко размышляла над несложной дилеммой. Открыть замок или оставить закрытым? Если дом будет на запоре, соседи могут не скоро узнать о смерти молодой пары. Ей бы не хотелось, чтобы люди обнаружили их тела, когда они уже начнут разлагаться. Наверное, лучше отпереть… Рэйко повернула ключ и слегка приоткрыла дверь. В прихожую ворвался холодный ветер. Ночная улица была пустынна, над верхушками деревьев, что окружали особняк напротив, мерцали звезды.
Рэйко снова поднялась наверх. Кровь на таби успела засохнуть, и ноги больше не скользили. На середине лестницы в нос ей ударил резкий запах.
Поручик лежал в луже крови, уткнувшись лицом вниз. Острие сабли еще дальше вылезло из его шеи.
Рэйко спокойно пересекла залитую кровью комнату. Села на пол рядом с мертвым мужем и, нагнувшись, сбоку заглянула ему в лицо. Широко раскрытые глаза поручика завороженно смотрели в одну точку. Рэйко приподняла безжизненную голову, отерла рукавом окровавленное лицо и припала к губам мужа прощальным поцелуем.
Быстро поднявшись, она открыла шкаф и достала оттуда белое покрывало и шнур. Покрывало она аккуратно, чтобы не помять кимоно, обернула вокруг пояса, а шнур туго затянула поверх. Рэйко села на пол в одном шаге от тела поручика. Вынула из-за пояса кинжал, посмотрела на светлую сталь и коснулась ее языком. Гладкий металл был чуть сладковат.
Молодая женщина не колебалась ни секунды. Она подумала о том, что мука, отгородившая от нее мужа, скоро станет и ее достоянием, что миг соединения с любимым близок, и в ее сердце была только радость. В искаженном страданием лице поручика она видела что-то необъяснимое, таинственное. Теперь она разгадает эту загадку. Рэйко показалось, что только сейчас она ощущает сладкую горечь Великого Смысла, в который верил муж. Если прежде она знала о вкусе этого сокровенного знания только от поручика, то ныне испытает его сама.
Рэйко приставила кинжал к горлу и надавила. Рана получилась совсем мелкой. К голове прилил жар, затряслись руки. Она резко рванула клинок в сторону. В рот изнутри хлынуло что-то горячее, все перед глазами окрасилось алым — это из раны ударила струя крови. Рэйко собрала все силы и вонзила кинжал в горло по самую рукоятку.
Драмы
― МОЙ ДРУГ ГИТЛЕР ―
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
ВРЕМЯ ДЕЙСТВИЯ:
МЕСТО ДЕЙСТВИЯ:
Действие первое
Большая гостиная берлинской резиденции рейхсканцлера. В глубине сцены — балкон. На нем, спиной к зрителям, стоит Гитлер в смокинге и произносит речь, время от времени прерываемую восторженными криками толпы. Справа от Гитлера — Рем в форме штурмовика, слева — Штрассер в обычном костюме. Оба, как и Гитлер, стоят к зрительному залу спиной. Речь Гитлера, как и крики, начинается еще до поднятия занавеса и продолжается после того, как занавес поднят.
Гитлер. Вдумайтесь, господа! Сегодня наша Родина, покончив с эпохой позора, шаг за шагом движется к новой эпохе — независимости и созидания. Вспомните, что было восемнадцать лет назад. Год тысяча девятьсот шестнадцатый, в разгаре Великая война. Я простой, мужественный солдат. Ранен на фронте, лечусь в Беелитцком госпитале. И одолевают меня мысли, от которых все нутро как огнем горит. Уже закопошились гнилостные бактерии, которые потом, после войны, разложат душу германского народа. Над честными солдатами в госпитале издеваются. Мерзавец, нарочно разодравший руку о колючую проволоку, чтобы попасть в тыл, похваляется своей подлой изобретательностью. Да еще заявляет, что его гнусный поступок требует куда большего мужества, чем героическая гибель на поле брани. Как вам это нравится, а? Будущее разложение уже гнездилось в нашем тылу! Уже тогда зрело все это — и послевоенное разрушение всех и всяческих ценностей, и трусливый пацифизм, и эта смрадная демократия, и заговор евреев, радующихся поражению нашей Родины, и омерзительные замыслы коммунистов! Представляю, какие горькие слезы лили, взирая на несчастную Германию, духи погибших героев, — оттуда, из золотых залов Вальгаллы, куда унесли их валькирии. Каким гневным гулом откликались на эти скорбные стенания высокие потолки, выложенные щитами, и разложенные по скамьям Вальгаллы доспехи — как вспыхивали они бликами от горящих на столах светильников! Но теперь стенания героев умолкли. Ложь, грязь, позор смыты раз и навсегда. С января прошлого года, с тех пор как я стал рейхсканцлером, боги возложили на мое правительство, верное интересам страны, особую миссию. Коммунистическая партия, затеяв гнусный поджог рейхстага, сама вырыла себе могилу. В нашем рейхстаге нет больше этих предателей Родины! Нет больше антинародной своры социал-демократов! Нет больше католической партии Центра, этой пацифистской заразы! Осталась только одна партия — Национал-социалистическая немецкая рабочая партия, наследница славных традиций отчизны, строительница будущей могущественной Германии!
Где-то в середине речи на сцене появляется Густав Крупп — пожилой, с тростью. На минуту останавливается, слушая речь, потом зевает и проходит в центр сцены. Садится в кресло лицом к зрителям и ждет со скучающим видом. Потом подает знак Рему, но тот не обращает внимания. Наконец, Рем оборачивается, видит Круппа и осторожно, косясь на Гитлера, выходит в центр сцены. Их разговор с Круппом начинается после слов Гитлера: «…будущей могущественной Германии!» После восторженных криков толпы речь Гитлера продолжается, но зрителям слов уже не слышно — они видят лишь жестикуляцию оратора.
Рем. Вы опять мешаете Адольфу выступать.
Крупп. Его речи пикантнее слушать не спереди или сбоку, а отсюда, с изнанки. Пение настоящей примадонны слышно и за кулисами. Это мое давнее пристрастие, знаете ли, — ждать за сценой, прижимая к груди букет.
Рем. Вы и сегодня с букетом?
Крупп. Да. Из железа… Милейший Рем, вот вы всех нас, капиталистов, без разбора называете реакционерами. А возьмите компанию «Крупп». Вы думаете, я, председатель правления, могу хоть как-то повлиять на ее деятельность? Ею всегда руководила воля Железа, дух Железа, даже мечты Железа. Вы что же думаете, Железу приятно, что после войны компания делает из него проекторы для кинематографа, кассовые аппараты и всякие там кастрюли? Мечты Железа разбиты вдребезги. Вы думаете, его радует прикосновение вялых пальцев женщин, детей и мелких лавочников? Долг рода Круппов — осуществлять мечты Железа.
Рем. Ну и осуществляйте себе.
Крупп. Вы, Рем, человек военный. Все у вас просто.
Рем. Да, — я солдат. Но я не из тех вояк, что любят дрыхнуть после обеда, лишь бы не потревожить жирное брюхо, увешанное орденами. Настоящий солдат молод, груб, ни черта не боится, ест как слон и пьет как лошадь, может под горячую руку расколошматить шикарную витрину, может, заступаясь за обиженных, и кровь пустить. Настоящий солдат отважен, благороден, бесшабашен.
Крупп. Это что, кодекс штурмовых отрядов?
Рем. У меня, начальника штаба СА, есть мечта. Хочу, чтобы такие вот бойцы стали ядром рейхсвера и вышибли из армии старых диабетиков-генералов… А он говорит: миссия штурмовиков выполнена. Не понимаю…
Крупп. Кто говорит?
Рем. Адольф… Да нет, не может он так думать. Кое-кто заставляет его так говорить…
Здесь разговор Круппа и Рема перестает быть слышен, и снова доносится речь Гитлера.
Гитлер. …но не будем забывать, господа. Революция не может продолжаться вечно. Насильственное ее затягивание может привести народную экономику к краху. Нельзя допустить, чтобы в Германии вновь воцарились голод, инфляция, разруха. Только этого и ждут наши враги! Сейчас, сегодня начинается великая эра созидания. Революцию, этот потоп, прорвавший плотину, необходимо направить в безопасное русло, имя которому Прогресс. В нашей программе нет места тому, что проповедуют ниспровергатели — эти безумцы, эти кретины! Наша программа призывает к постепенному, осмотрительному, мудрому осуществлению единственно верной, устремленной к богам идеи. Настоящий социалист — тот, кто понимает: нет идеи более высокой, чем процветание Отчизны, кто всей душой верит в слова нашего великого гимна: «Германия, Германия превыше всего!» Господа! Сегодня мы, весь наш единый народ, должны взять в руки не оружие, а молот и выковать новую, славную Великую Германию!
Здесь речь Гитлера вновь становится беззвучной, а слышен диалог Круппа и Рема.
Крупп. Как вам понравилось про молот? Промышленники из Эссена ворчат: «Гитлер хочет нас разорить». Кажется, он их услышал.
Рем. Гитлер — отличный товарищ. Даром что стал рядиться в эти поганые смокинги и фраки, но сам все такой же. Он верен старой дружбе.
Крупп. Верен? Что же он тогда вас министром так долго не решался сделать?
Рем. О, Гитлер — голова! Хоть мы и пришли к власти, но руки у нас пока связаны, все не так просто. Прежде чем он смог ввести меня в кабинет министров, ему пришлось выдержать немало схваток, расчистить место… Кто мерзавец, так это Геринг. Идиот, увешанный орденами. По-настоящему-то он заслужил только прусский «Крест за доблесть». С тех пор как прошлым летом рейхспрезидент произвел его в генералы, он прямо раздулся от важности. Ведет себя так, будто за ним — вся армия! Это из-за него между армией и СА кошка пробежала. И что он говорит, мразь! «Штурмовые отряды больше не нужны, их надо распустить». Да как он смеет?! Это он мне — человеку, создавшему трехмиллионную штурмовую армию, в десять раз больше рейхсвера!.. Когда я возглавил СА, штурмовиков было всего десять тысяч. За каких-то два-три года я увеличил личный состав в триста раз!
Крупп. Ну что вы, милейший Рем, разве может кто-нибудь согнать вас с вашего насеста? Для вас военная форма — как оперение для орла. Если эти перышки ощипать, вы ведь просто жить не сможете. Лучше всего орел смотрится в виде чучела.
Рем. Это верно, я солдат до мозга костей. В мундире мне спать удобней, чем в пижаме. Мундир сросся с моей шкурой. Я и мальчишкой мечтал только об одном — стать солдатом. Помню, когда десять лет назад увольнялся из армии, жизнь была не мила. Но теперь я очень хорошо понимаю: нельзя доверяться армии, лишенной революционного духа, армии идиотов, в которой и поныне всем заправляют эти пруссаки-генералы. Иначе мы проиграем и следующую войну!
Крупп. Но ведь вы создали армию, о какой мечтали. Три миллиона солдат — сила.
Рем. Только силу эту держат на положении пасынков.
Крупп. Не стоит расстраиваться. Все еще наладится.
Рем. Вы, господин Крупп, всю жизнь прожили в шелковой рубашечке. Разве можете вы понимать, какая это красивая, четкая штука — армия.
Крупп. Нет, откуда же. Зато мое железо очень хорошо это понимает. Когда его плавят в моих огненных печах, оно мечтает о холодной казарме.
Рем. Армия — это рай для мужчины… Утреннее солнце просеивается сквозь листву, его лучи сияют медным блеском, и эта медь превращается в медь горна, трубящего побудку. В армии все мужчины — красавцы. Когда молодые парни выстраиваются на утреннюю поверку, солнце вспыхивает на их золотых волосах, а их голубые, острые как бритва глаза горят огнем разрушения, скопившимся за ночь. Мощная грудь, раздутая утренним ветром, полна святой гордости, как у молодого хищника. Сияет начищенное оружие, блестят сапоги. Сталь и кожа тоже проснулись, они полны новой жаждой. Парни, все как один, знают: только клятва погибнуть смертью героев может дать им красоту, богатство, хмель разрушения и высшее наслаждение. Среди дня солдаты благодаря маскировке сливаются с природой. Они превращаются в изрыгающие огонь деревья, в несущие смерть кусты. А вечером их, вечно покрытых грязью, потных, с грубоватой приветливостью встречает казарма. Разрушения, учиненные днем, ложатся на лица парней кровавым отсветом заката. Они чистят свое оружие и, вдыхая запах масла и кожи, сверяют впитавшуюся в их плоть варварскую поэзию с самоощущением сине-черной массы зверей и минералов, которые составляют основу нашего мира. Ласковый голос отбоя своими легкими медными пальцами натягивает на лица грубые солдатские одеяла, меланхолично обдувает сомкнутые длинные ресницы, приносит сон. Солдатская жизнь пробуждает в человеке все истинно мужское, все героическое. Она похожа на устрицу, в которой под скорлупой таится сладкое и сочное мясо. Такова же и сладость души солдата: решимость вместе жить и вместе погибнуть украшает внешнюю суровость солдата лучше любых галунов… Есть такой как бы закованный в панцирь жук — носорог называется, — так вот он питается только сладким соком растений,
Крупп. А в чем, собственно, миссия ваших штурмовых отрядов?
Рем. Революция. Вечно обновляющаяся революция. СА — это своего рода судно-землечерпалка. Это мощный кран, который соскребает с морского дна всю грязь и углубляет его. И потом по фарватеру могут проходить большие океанские корабли.
Крупп. Однако вместе с грязью ваша землечерпалка поднимает со дна и трупы.
Рем. А нередко и тех, кто еще жив. Господин Крупп, мы черпаем нашим мощным стальным ковшом всякую гнусь и мерзость — порок, загнивание, реакцию, безделье, интернационализм. И не прекратим работу до тех пор, пока не вычистим всю эту грязь до конца.
Крупп. И делаете вы это для того, чтобы следом могли пройти большие корабли?
Пауза. Доносится рев толпы.
Во всяком случае, я понял одно. Для вас, Рем, самое важное — армия… Но ведь так же считает и Гитлер?
Рем. В дни боев, в Мюнхене, он был мне верным товарищем по оружию… Это ничего, что Адольф нынче заделался таким франтом. Он и теперь мой товарищ по оружию.
Резко поднимается, идет на балкон и вновь встает справа от Гитлера, спиной к залу.
Гитлер. …Итак, господа, великая борьба германского народа вступила в новую стадию. Красная угроза искоренена, и наш бульдозер прорвался в ровную и просторную долину. На новом этапе первоочередной нашей задачей становится воспитание. Такое воспитание, которое позволит нам выковать германца, достойного новой великой Германии. Нам не нужна больше вся эта малокровная, пустословящая профессорская братия. Не нужны больше хилые, не способные держать винтовку, самовлюбленные, разражающиеся истеричными пацифистскими воплями импотенты-интеллигенты! Не нужны антинародные учителя, вбивающие детям в головы космополитические бредни, отрицающие и искажающие историю Родины! Немецкий учитель должен воспитывать наших юношей так, чтобы они росли мужественными и прекрасными, как бог Вотан, чтобы могли, оседлав белоснежного коня, взмыть на нем в самое небо. Верно я говорю?.. Каждый из вас, людей сознательных, должен стать таким учителем. Вы должны воспитывать те миллионы немцев, которые еще не стали преданными бойцами партии. В день, когда эта задача будет выполнена, национал-социалистическая революция обретет незыблемость скалы.
Во время этой речи Крупп опять сидит со скучающим видом. Подает знаки Штрассеру. Тот наконец подходит, и после слов Гитлера «незыблемость скалы» зрители слышат диалог Штрассера и Круппа.
Штрассер. У вас дело, господин Крупп?
Крупп. Да нет. Просто странно видеть, как вы и Рем, кошка с собакой, столь идиллически, будто в прежние времена, стоите рядышком, справа и слева от Гитлера.
Штрассер. Мне и самому странно. Гитлер давно уж меня близко к себе не подпускает, а тут вдруг ни с того ни с сего вызвал. Приезжаю — а он, оказывается, и Рема пригласил. Так и косимся с ним исподлобья друг на друга. И еще эта вечная манера Гитлера: стой и жди, пока он закончит свои бесконечные словоизлияния, а дело — потом. Чувствую, что весь разговор о важном займет две-три минуты. Правда, о чем пойдет речь, — понятия не имею.
Крупп. М-да, ситуация… Ну а все-таки, милейший, о чем, по-вашему, может быть разговор?
Штрассер. Надеюсь, о том, как наконец раз и навсегда покончить с реакционными капиталистическими акулами вроде вас.
Крупп. Спасибо за лестный эпитет. Всякий, кто нуждается в моей помощи, считает своим долгом обзывать меня нехорошими словами. Какая спокойная жизнь настала два года назад. Мы помогли доктору Шахту, спасли партию нацистов от банкротства, выплатили ее долги, — впрочем, не столь уж значительные. Полагаю, сегодняшним своим положением партия в немалой степени обязана нам. Вас же, Штрассер, в деловых кругах называют «кумиром голодранцев». Разве можно экономику страны отдавать на растерзание субъекту, который только и умеет, что рабочих баламутить?
Штрассер. А вам, господин Крупп, не кажется, что вновь приближается мое время? Партия-то на волоске висит. Снова грядет тридцать второй год. Глядишь, судьба еще и сдаст мне козырную карту, нет?
Крупп. Что ж, возможно, возможно. Я понимаю, куда вы клоните, так что не трудитесь продолжать. Круппы иногда умеют становиться глухими.
Штрассер. Когда я демобилизовался из армии, то стал аптекарем и женился. Тогда-то и сформировалась моя идеология, и ничуть с тех пор не изменилась. Позиция у меня всегда одна и та же — все дело в том, удобна она в данный момент Гитлеру или нет. Вы, господин Крупп, оружейник, а я — аптекарь. Конъюнктура — штука непостоянная. Есть время дырявить людям брюхо пулями, и есть время спасать людям жизнь. Лекарство, которым я торгую, действует безотказно, вылечивает даже обреченных. Ну, есть, конечно, и побочные эффекты — отрицать не стану. Увы, придется вам, ради идеи национал-социализма, ради страны, расстаться с вашими заводами и землями. Оденем вас, господин Крупп, в спецовочку — боюсь только, видок в ней у вас будет так себе — и научим токарничать. Даже перекур у вас будет — подымить дорогой сигарой.
Крупп. Партийные бонзы, значит, будут на «мерседесах» по виллам раскатывать, а бедный Крупп — гнуться у токарного станка?
Штрассер. Именно, господин Крупп. Это-то больше всего и нужно Германии. Жаль только, Гитлер со мной не соглашается. Германия ждет от нас бескорыстного служения и решительных действий, а не болтовни. И такие люди, как вы, должны подать пример: вернуть стране военные барыши, распахнуть для народа свои закрома, забыть об охотничьих угодьях и прочих английских штучках, а вместо шампанского пить молоко с добрых немецких пастбищ.
Крупп. Молоко?! Да я от него заболею.
Штрассер. Помнится, и Рем говорил нечто подобное. Уж не мальчик, казалось бы, а все в солдатики играет… «Хочу вырастить таких парней, которые утоляют жажду только вином». Какое будущее ждет Германию с такими парнями? Рем у нас эталон мужественности — пьет как лошадь.
Крупп. А вы — любитель молока, да? Социалист, ратующий за крепкое, здоровое завтра? За молочно-белое будущее? Нет уж, слуга покорный, по мне лучше умереть.
Гитлер. …взявшись за руки, вперед, в светлое будущее! Я поведу вас за собой! Я — ваш вождь, ваш впередсмотрящий. Я смету все преграды на вашем пути, обезврежу все минные поля, мерная поступь вперед нашего могучего марша не будет нарушена ничем — я гарантирую это! Слава Германии! Слава Германии!
Штрассер уже на балконе, слева от Гитлера. Толпа скандирует: «Хайль Гитлер!» Крупп неохотно поднимается на ноги. Гитлер поворачивается лицом к залу. Он возбужден, вытирает пот с лица платком.
Крупп (идет ему навстречу, протягивая руку). Браво, браво. Это была отличная речь, Адольф.
Гитлер. Как реакция слушателей?
Крупп. Большего экстаза просто не бывает.
Гитлер. Вы оттого так говорите, что не видели толпы. (Рему.) Твое мнение, Эрнст?
Рем. По-моему, отличная реакция.
Гитлер. А ты видел там, в восточной части площади, под фонарем, женщину в желтой юбке? В самом важном месте моей речи она резко повернулась спиной и пошла прочь. Она нарочно надела яркую юбку, чтоб я ее заметил, нарочно встала на виду и ушла — демонстративно ушла! Еврейка. Я просто уверен…
Гитлер и Крупп садятся в кресла. Рем и Штрассер стоят чуть поодаль.
Чем дольше живу здесь, тем меньше нравится мне эта резиденция — мрачное, угрюмое здание. А я так рвался сюда, хотел, чтобы здесь был мой дом — самому не верится… Впрочем, к делу. Спасибо, господин Крупп, что пришли. Как видите, я вызвал двух своих старых товарищей. Переговорю с ними, а потом мы, не спеша, с вами побеседуем. А пока отдохните немного, посидите в приемной, хорошо?
Крупп. Как прикажете, господин канцлер. Но не забывайте, пожалуйста, что человек я старый и что время мое ограниченно.
Встает и оценивающе смотрит на Рема и Штрассера.
Гитлер. Эрнст, ты — первый.
Круп и Штрассер выходят. Рем с радостным видом подходит к Гитлеру и жмет ему руку.