Алексей Слаповский
― ДЕНЬ ДЕНЕГ ―
Глава первая,
Случилось это, сами понимаете, в городе Саратове, поскольку ни в каком другом месте случиться не могло, даже если б захотело.
Глава вторая,
Змей проснулся рано, поднял руки к голове и тихо сказал:
— О-о-о!
В этом возгласе были боль и уважение. Боль — с похмелья, а уважение родилось из оценки тяжести своего состояния: чтобы такого состояния достичь, накануне надо выпить чрезвычайно много, а это Змею удается довольно редко.
Никакой возможности поправиться не было, поэтому Змей не травил себя несбыточными надеждами; он стал вспоминать о вчерашнем дне: в плохие минуты надо думать о хорошем.
Вчера, 7 октября, состоялась Всероссийская Акция Протеста (в которой участвовали, благодаря новым веяниям, и протестующие, и те, против кого протестовали, более того: объекты протеста в иных городах возглавили колонны, идя впереди с гордой головой, и можно было видеть потом по телевизору, как шагает в окружении аппарата и охраны какой-нибудь губернатор Н., а за ним поспевают злые люди с плакатами: «Долой подлюгу-губернатора Н.!»).
Змей и друзья его по жизни, судьбе и улице Мичурина эту акцию ждали с нетерпением. Они не забыли еще демонстрации советской поры, те счастливые шествия, когда празднество начиналось уже у проходных заводов и фабрик, у дверей учреждений, научно-исследовательских институтов, автобаз и стоматологических поликлиник: труженики, радуясь видеть друг друга без должностных уз и повседневных тягот производственной обстановки, вольно, без чинов и званий, равные пред лицом пресветлого дня, выпивали вино, водку и казенный спирт, благодушно украденный с рабочих мест, говорили о погоде и о жизни, а потом гомонящими потоками отправлялись в путь, к площади Революции (ныне — Театральная), по пути подкрепляясь, поя песни, играя на музыкальных инструментах и танцуючи и пляшучи на ходу. В те поры Змей и его друзья еще где-то работали, тогда еще выпить с утра не стало для них рутиной (хоть и не такой привычной, как хотелось бы), а — действительно праздником, особенно если выпадал он не на субботу или воскресенье.
И вот вчера Змей с друзьями отправились искать удачи. Конечно, не было прежних потоков, люди стекались жидкими струйками, а то и вообще поодиночке — и гуртовались в колонны уже на подступах к площади. По лозунгам и горячим речам друзья безошибочно определяли, где находятся. Вот коммунисты: воспаляя друг друга, они кричали; причем один кричал другому то же самое, что и другой ему кричал, но лица у них были такие, словно они спорили не на жизнь, а на смерть. Покричав с этими людьми немного, друзья заслужили по первой порции — в кусточках за оградой площади. В профсоюзных колоннах лица были суровы и деловиты, но вот стоят, закрывшись спинами, будто греются у костра, несколько мужчин, друзья вежливо протолкались, обнаружили искомое и, поговорив на профсоюзные темы, удостоились и тут угощения.
Так шли они сквозь все партии и объединения, и везде их приняли по-свойски — за своих. И как не принять, если Змей (к примеру), выбрав кого-нибудь подоверчивей лицом, кричал: «Брат! И ты с нами!» И узнанный брат, хоть, кажется, не совсем четко помнил его, тем не менее, наливал и Змею, и его друзьям.
И вот, получив вполне реальную оценку правильности политических взглядов и экономических требований, они пошли на площадь в составе пролетариев физического, умственного и мелкотоварного труда. Но пролетарии через пятнадцать минут соскучились и ушли в примыкающий к площади сквер. Тут было раздолье, но безобразий не было — ввиду большого количества окружающей милиции. Друзья потеряли счет выпитым порциям, но Змей поступал по-своему. Приняв с благодарностью очередной стакан, говорил: «Я тут, с вашего разрешения, приятелю…» — и шмыгал за куст и выливал порцию в припасенную двухлитровую пластиковую бутыль — и наполнил ее таким образом доверху.
Потом от греха подальше он увлек своих окосевших друзей, привел на родную улицу, и там они поспали до вечера где-то (это Змей смутно помнит), потом проснулись, стали мучиться, стонать и клясть себя за жадность и предаваться отчаянью от невозможности опохмелиться. Змей выдержал паузу и предъявил свою бутыль. Его хлопали по плечам, по животу, по спине, его целовали. И пили до позднего вечера, и как Змей добрался домой, он не помнит, но, судя по тому, что он лежит в своей комнате, на своей постели и даже без ботинок, — как-то добрался.
Приятные воспоминания кончились.
Мама его, Лидия Ивановна, заглянула в его комнатку (помещаются кровать, стул и вешалка для одежды, а телевизор уже не помещается, он стоит на подоконнике, благо в старом этом доме широкие подоконники; правда, телевизор уже два года как сломан, на нем стоит зато ламповый радиоприемник, который хрипло долдонит какую-то одну-единственную программу, она Змею не нравится, но он не выключает радио, любя чувствовать жизнь — пусть и в этих нечленораздельных звуках).
— Живой? — спросила Лидия Ивановна.
— Угу.
— Есть будешь?
— Не.
— Воды дать?
— Угу.
Мать принесла большую кружку воды, Змей выпил и попросил еще. Мать принесла и сказала:
— Денег не проси: нет.
— Я знаю.
— Лежи, отлеживайся. Я к Нинке тряпки драть.
Нинка, соседка, помоложе Лидии Ивановны и поздоровее, вечерами, в полусумерках, чтобы и видно, и не видать, собирала, стесняясь, по мусорным бакам и возле домов самое разное тряпье, а иногда и в дома робко звонила, заходя на отдаленные улицы, просила вещи ненужные — давали. Они разрывали их с матерью Змея на полоски и из этих полосок плели в четыре руки коврики, которые потом кипятили со струганым мылом и мочевиной, полоскали, сушили, и коврики получались яркие, пестрые, у двери положить — миленькое дельце. Продавали они дешево, но эти-то деньги и помогали им выжить, и даже с лихвой: Нинка имела возможность кофе покупать, без которого смысла существования себе не видела, а мать Змея — содержать Змея.
Змей сполз с постели, воспользовался ночной посудиной с плотной крышкой (не любил дурных запахов), выпил еще воды, лег, глубоко вздохнул, послушал радио и стал тяжело, муторно задремывать.
Глава третья,
Парфен проснулся в то же время, что и Змей, но несколько позже, часов уже около десяти утра. Взглянув на будильник, он испугался, вскочил, побежал умываться и бриться: на службу ему к девяти, будь она, постылая, трижды неладна, но он за два года ни разу не опоздал! Может, сослаться на болезнь?
И только теперь он понял, что действительно болен — и очень. Болен с похмелья. Вчера, после Акции, почувствовав двойное единство — с народом и друг с другом, несмотря на кажущееся народу противостояние, правительство умилилось, разнежничалось — и поехало полным составом в пригородный пансионат, где уже были накрыты столы. Парфен был горд особо, ибо подготовил для губернатора такую речь, из которой каждый здравомыслящий человек должен был увидеть косноязычие и скудоумие губернатора, недаром же во время его выступления раздался многотысячный свист. Губернатор спросил потом Парфена:
— А чего это они? Не понравилось, что ль?
— Наоборот! Это молодежь свистела, у них теперь принято в случае восторга. Вы сходите на рок-концерт или дискотеку. Чем больше нравится кто-то или что-то, тем больше свиста.
— А как ты разглядел, что только молодежь свистит?
— А старикам свистеть нечем: зубов нет!
Губернатор удовлетворенно хмыкнул, а Парфен остался весьма доволен ответом, в котором дурак-посторонний мог бы усмотреть с его стороны лесть, а умный увидел бы тонкую издевку: свистят-то не зубами, а губами, но губернатор этого по тугомыслию — не сообразил!
(И это показывает, сколь далек уже и сам Парфен от народа, потому что настоящего свиста без использования зубов и — пальцев! — не получится, а так, фюфюканье простонародящегося интеллигента.)
Парфен выпивал, принимал на ушко поздравления друзей, радующихся, что он умело подставил губернатора, и громкие похвалы остальных чиновников, считающих, что речь была замечательная (правда, похвалы эти адресовались губернатору, но все знали, кто ее готовил). Губернатор объявил, что в связи с проделанной сегодня тяжелой и неурочной работой для таких-то и таких-то департаментов (и конкретных лиц, помимо этого) завтрашний день будет считаться выходным.
Помаленьку Парфен назюзился, налимонился, нарезался, нажрался, налился по уши, кричал, что удалится в леса и будет жить там в одиночестве; сердобольные товарищи внесли его в автобус, а потом даже доволокли до седьмого этажа, до дверей его квартиры, поставили у стены, нажали на кнопку звонка и, заслышав шаги, ушли.
И вот Парфен вспомнил, что сегодня выходной — и тут же потерял интерес к умыванью и бритью, тут же тошнота подступила к горлу, голова закружилась, ноги ослабли, и он поплелся к кровати и рухнул.
Вот ведь, думал он, пока я был занят необходимостью вставать, умываться и одеваться, ничего не болело! Плохо и уязвимо устроена психика человека. Надо учиться у природы и у тех, кто учится у нее. Недаром в книгах Кастанеды описывается, как человек, прыгающий с камня на камень, не чувствует ни посторонних тревог, ни физических болей, ни депрессий там каких-то и тому подобного. Цель и сосредоточенность делают его неуязвимым. Вся жизнь должна быть — прыжки с камня на камень над пропастью, подумал Парфен.
Тут в комнату вошла его жена, потомственная интеллектуалка Ольга.
— Что, б., е. т. м., с., п. м., х. тебе? — иронически спросила Ольга, снабжая свою речь, как многие современные интеллектуалки, забубенным матом.
Парфен промолчал.
— Наверняка, г., е. т. м., перед б. в., с., а то какую-нибудь м. и в., к. з., м. з., к. з.! — сказала Ольга.
Парфен на это обвинение только плечами пожал.
Он пил, в общем-то, редко, но если уж пил, то до упора, наутро всегда хотелось опохмелиться, однако служба не позволяла. Но сегодня — свободный день! Если б Ольги не было дома! — а она почти всегда дома, ученики домой к ней приходят. Впрочем, если б и не было ее дома, у него, насколько он помнит, нет денег. Вчера заглядывал в бумажник: какая-то металлическая мелочь…
— Оля, мне плохо, — сказал он. — У нас там было…
— Было? А кто ночью, к. з., е. т. м., встал и все в. на х. до капли, п. м., у. к.?
— Ночью?
— Ночью.
— Мне плохо, Оля. Хотя бы бутылку пива.
— Сходи.
— У меня нет денег.
— А у меня есть? У меня, с. п., м. с., е. т. м., ни одной лишней копейки!
И она вышла из комнаты.
Парфен подумал, что даже если б и были у него деньги или дала бы их Ольга, он, кажется, просто не в силах одеться и дойти до ларька, до угла улицы.
Как можно быть такой жестокой к человеку, ближе которого у тебя никого нет? — удивился он, думая про Ольгу.
Он думал и о том, что она, зарабатывая больше его, все чаще и все безжалостней укалывает его этим, он думал, что стройность Ольги с возрастом превратилась в костлявую худобу, а ироничность ума ее перебродила и выродилась в язвительность.
И, думая об этом, он почувствовал себя лучше.
Это я раздражаюсь, злюсь, и выделяется адреналин, догадался Парфен.
И он начал думать и вспоминать о плохом в своей жизни, скопившемся к этому моменту. Надо глядеть правде в глаза: он уже не любит свою жену Ольгу. Сын Павел не уважает его, а юная жена сына Ирина совершенно не видит в нем мужчину, как и другие с. ее возраста, е. т. м., м. п., чтоб им, б. с., х. ш. п.!
Месяц назад Парфена бросила любовница, с которой он был телесно и душевно счастлив три года, бросила подло, насмешливо, перейдя в похабные руки какого-то своего ровесника из богемной среды, чтоб ей, ш. б., провалиться!
Короче: жизнь сделана и жить, в сущности, дальше некуда. Или тянуть дальше эту лямку, самоубийствуя каждой минутой, или все бросить к е. м. и начать все заново!
Парфен понимал, что во многом он сам виноват, но если на этом сейчас сконцентрироваться, впадешь в окончательную немощь, и он нарочно валил вину на жену, сына, на судьбу, на друзей и товарищей по работе, на существующий строй, на несправедливость людей и планет и от этого злился все больше, все больше и вскоре ощутил гневный прилив физической бодрости, вскочил, быстро оделся, зашел на кухню, чтобы выпить воды, и отправился к выходу.
— Ба! Ты куда это? — спросила Ольга.
— Я ухожу. Я ухожу от тебя насовсем, потому что ты мне о., е. г., с. п. р., в. е. л., р. ш. в., ясно?
— Ты бредишь, м.? — поинтересовалась Ольга. — Прямо вот так — без вещей?
— Да. Без всего. И никогда не вернусь, понимаешь меня?
— Понимаю, — кивнула Ольга и склонилась над книгой, готовясь к очередному занятию.
Это окончательно вывело из себя Парфена, и он даже не воспользовался лифтом, а по-молодому упруго сбежал по лестнице.
Но на улице ему стало плохо.
Было солнечно и довольно тепло.
На отрезке улицы Мичурина от Рахова до Чапаева, как вы, конечно, знаете, есть по четной стороне только один большой девятиэтажный дом, где и живет Парфен, остальные дома старые, одноэтажные и двухэтажные. В одном из них, вспомнил Парфен, живет бывший его друг детства и бывший одноклассник Змей. Парфен давно уже не останавливается с ним и с прочими окрестными алкашами поговорить за жизнь, здоровается на ходу кивком головы — и все. Иногда взаймы даст. И не раз давал, между прочим. Но у Змея есть совесть: набрав сумму, равную цене двух бутылок водки, он никогда уже не просил у Парфена, как бы ему плохо ни было.
А вот возьму и зайду, подумал Парфен. Худо мне. Зайду и скажу: бери где хочешь, а долг отдай! Он знал, конечно, особенность отечественного, типун на язык за это слово, менталитета, когда долг признается долгом в случае взятия денег на хлеб, кефир ребенку, на, бери выше, мебель новую, на автомобиль, о карточных и прочих долгах чести даже и не говоря, но деньги, взятые на выпивку, считаются взятыми как бы на святое дело — и долгом поэтому вроде и не считаются! Но Парфену плевать! Он устал делать поправки на менталитет — это во-первых. И он сам такой же народ, как и весь народ, — это во-вторых, поэтому деньги потребует не просто так, а для святого же дела: для опохмелки!
И он решительно свернул во двор и поднялся по черному ходу, зная, что с этой стороны дверь в квартиру Змея всегда открыта.
Глава четвертая,
Писатель проснулся в то же время, что Змей и Парфен, но еще позже: около одиннадцати. Верней, он очнулся первый раз часов в шесть, открыл глаза, испугался жизни и себя в ней и тут же зажмурился и постарался опять заснуть, что ему не сразу, но удалось. Вторичное пробуждение облегчения не принесло: он понял, что у него не просто похмелье, а похмелье запойное, непереносимое, когда не столько боли физические мучают, а вся душа горит и требует.
Тенью мелькнула Иола.
Он шевельнул головой, чтобы жена поняла, что он не спит.
Она поняла и вошла.
— Я бы помогла, — сказала Иола. — Но ты же знаешь, у нас пусто.
Он знал. Деньги за последний эротический триллер потрачены две недели назад, а новый заказ еще не выполнен, Иолу же, служащую в городской детской библиотеке, отправили в неоплачиваемый отпуск. Если что-то и появляется, тратится на пропитание и на девические потребности Люды и Оли.
— И у соседей у всех назанимала, — сказала Иола.
Писателю и так было худо, но от страдающего лица жены сделалось еще хуже.
— Успокойся, — сказал он. — Отлежусь.
— Резко обрывать нельзя, — сказала Иола, — я читала об этом. Это просто опасно.
— Я спился из-за твоей заботливости, — обвинил Писатель.
— Что ты говоришь?!
— А то! Нормальная жена мужа похмельного ругает и на него плюет: сдохнет, так сдохнет! Он пугается и бросает пить. А ты мне не даешь испугаться, я на тебя надеюсь — и поэтому пить не бросаю.
— Ты хочешь, чтобы я на тебя плюнула?
— Давно пора! — ответил Писатель не то, что думал, а то, что захотелось вдруг произнести. — Нашла бы нормального человека с нормальным заработком, с нормальным характером! — сказал Писатель, унижая себя, будучи на самом деле нормальным человеком с вполне нормальными характером и заработком.
— Я подумаю! — сказала Иола и вышла из комнаты.
— Вот и прекрасно! Вот и замечательно!
Писатель тяжело встал с кушетки, на которой уснул вчера не раздеваясь. Поводов вчера выпить у него не было. Он сидел и писал допоздна художественный текст — и был счастлив. Он дописал главу, закончив ее ловким финальным закругленным словом, отложил рукопись в сторону, потянулся — и понял, что хочет выпить. Дело в том, что Писатель никогда не начинал пить с горя, или в состоянии уныния, или в случае неудачи: все жизненные тяготы он переносил с трезвой головой. Но минуты счастья и полного душевного благополучия, минуты радости и покоя были невыносимы для него. Он мог, например, идти в осеннем парке, смотреть на желтые листья, бесшумно падающие в молчаливую темную воду пруда, а потом взглянуть на бледно-голубое дымчато-ясное небо — и вдруг накатывало ощущение непереносимого счастья, настолько непереносимого, что он просто-напросто боялся с ума сойти. И вот, чтобы не сойти с ума от переполненности жизнью, он и запивал.