Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Живые люди - Яна Вагнер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Тень неприязненно шевельнулась и снова замерла.

– Из-за тебя, – повторила я уже громче. – Это ты взял их с собой, их всех. Только они тебе не благодарны, понимаешь? Они плевать на тебя хотели. Ты будешь кормить их, охотиться для них, ловить им рыбу, а они будут лежать на кровати и хихикать. Я не хочу больше на это смотреть. Ты ничего им не должен. Пусть остаются там, на острове, а мы будем жить здесь.

– Мы – это кто? – спросил он, но я была готова и к этому, я успела даже подумать – не страшно, не страшно, здесь будет больше места, это всегда легче, когда больше места.

– Ты, – сказала я быстро. – Я. Мишка и папа. Ира и Антон.

И только тогда он, наконец, опустился возле меня на корточки и посмотрел мне в глаза, и заговорил; «дура, – сказал он, – дура, без шапки, без перчаток, в двадцатиградусный мороз, мы полдня тебя ищем, следов на этом сраном озере уже так много, что непонятно, которые из них – твои, мы думали, ты заблудилась в тайге или провалилась под лёд, чертова ты дура, ты знаешь, что пока мы с Мишкой бегали по лесу, Лёнька с Андрюхой всё озеро прочесали, а у Лёньки, между прочим, дырка в животе, но если бы не пришёл этот Вова и не сказал, что ты у них, они все, слышишь, все до единого до сих пор искали бы тебя, собака твоя дурацкая след не берет, непонятно, зачем мы вообще ее кормим…»

Он говорил и говорил – о том, что нам нельзя разделяться, что нам ни за что не выжить по одному; он держал меня за плечо, и кажется, время от времени даже тряс, а я слушала его, не возражая, безнадежно, понимая уже, что мне никогда, никогда не избавиться от них, и когда он замолчал, переводя дух, я осторожно высвободила плечо и встала, и сказала:

– Ты прав. Конечно, ты прав. Мне жаль, что я доставила всем столько беспокойства. У меня просто нервы сдали. А они все – прекрасные ребята, и Лёнька с Андрюхой, и девочки. Ты, наверное, замёрз и устал, нам нужно вернуться в дом. Они же там страшно волнуются за меня.

– Пошли, – он обрадованно, с облегчением, поспешно поднялся на ноги. – Конечно, пошли. Папа рыбы принёс, сейчас нальём тебе супу горячего, ты же не ела ничего целый день, голодная, да? Замерзла? Дать тебе перчатки мои? Пошли, пошли скорее… Всё будет хорошо, вот увидишь, завтра будет новый день…

– Завтра, – сказала я, не чувствуя уже ничего, кроме бесконечной, тупой усталости, – будет такой же скотский, такой же паскудный день, как сегодня. И послезавтра тоже. И ничего не будет хорошо, пока мы живём, как собаки, друг у друга на головах в этой гнилой конуре. Они предложили нам дом, – я оглянулась к спящему позади снегоходу, – пустой дом на берегу. И даже если ты откажешься. Я уйду на берег, слышишь? С тобой или без тебя – уйду. Потому что не могу больше. Может быть, не завтра, но уйду всё равно.

Лицо его немедленно окаменело, и несколько коротких мгновений он просто стоял молча, не глядя на меня, склонив голову набок, а потом зачем-то отряхнул руки, повернулся и зашагал в сторону острова, и я зашагала за ним, след-в-след. В течение долгого получаса, понадобившегося нам, чтобы дойти до дома, мы больше не разговаривали.

Разумеется, никто не бросился ко мне навстречу. С самого Вовиного визита, случившегося несколько часов назад, они уже знали, что я жива и невредима, так что все эмоции, если они и были, к счастью, уже давно улеглись. Все просто сделали вид, что ничего не произошло, разве что папа сердито сверкнул на меня глазами из-под бровей, и я, пожалуй, даже почувствовала бы благодарность к ним за это великодушное безразличие, не будь я так измучена сегодняшним днем, и особенно, нашим с Сережей коротким разговором над руинами рыболовной стоянки. На самом деле, как бы они ни встретили меня – криками и упрёками или, напротив, объятиями и слезами – мне было бы в равной степени плевать и на то, и на другое. Впервые за четыре каторжных месяца я внезапно перестала чувствовать саднящую, постоянную боль от чужого присутствия, неловкую стесненность в движениях, вечное желание забиться в угол и не смотреть. Я сбросила куртку и повесила ее на крючок возле двери. Разговоры в натопленной комнате на мгновение стихли, а затем возобновились снова, но даже короткая эта пауза нисколько меня не смутила; я шагнула к печи, на которой томилась кастрюля рыбного супа, сваренного не мною и не для меня, взяла первую попавшуюся тарелку, щедро плеснула себе два полных половника и мгновенно съела всё это тут же, прямо возле печки, стоя. Покончив с супом, я отставила тарелку и направилась к своей кровати возле окна, которая, как и всегда, была занята, потому что в крошечной комнате не было ничего, кроме печки, стола и кроватей. «Это мое место», – сказала я безо всякой неловкости, очень спокойно. Подождала, пока они поднимутся, посторонилась, выпуская их, а потом с наслаждением вытянулась, подложив под голову подушку в незнакомой новой наволочке, которую кто-то натянул взамен утренней, испорченной, и заснула крепко и бесстрашно, не стараясь даже прислушаться к тому, о чем они станут теперь говорить.

Когда я снова открыла глаза, в комнате было уже совершенно темно, и маленький дом был до краёв наполнен дыханием спящих. За множество бессонных часов я успела прекрасно выучить наизусть все эти ночные звуки: мучительный неровный Лёнин храп толстяка, лежащего в неудобной позе и рискующего захлебнуться на каждом глотке воздуха; хриплое папино покашливание, перемежающееся скрипом старых пружин неудобной, продавленной железной кровати; ровное, спокойное Мишкино сопение и даже лёгкие, чуткие вдохи пса, дремавшего возле печки. Серёжи не было рядом. Для того, чтобы понять это, мне не требовалось поворачиваться, трогать его холодную несмятую подушку; кровати наши были настолько тесны, что об этом легко можно было догадаться, просто когда мне становилось слишком просторно лежать. Уже чувствуя смутную тревогу – куда он мог деться сейчас, посреди ночи? – я всё же успела вспомнить те несколько пробуждений, случившихся совсем недавно, и в то же время невероятно давно – в самом начале, в нашем покинутом, наверняка уже погибшем доме. Я успела подумать, что всякий раз, когда я просыпаюсь вот так, среди ночи, и обнаруживаю, что постель рядом со мной пуста, непременно случается что-то плохое. В первый раз он оставил меня одну, когда пали кордоны вокруг Москвы; мы еще не знали об этом, и серое ноябрьское утро казалось нам похожим на все прочие, но спустя какой-нибудь час возле соседских ворот остановился зеленый армейский грузовик, и человек в форме и с респиратором, выпрыгнувший из кузова, застрелил Лёнину белую собаку и унёс какую-то никчёмную ерунду – деньги, шубу, плоский телевизор, – и именно это происшествие, первое в цепи множества таких же мелких катастроф, заставило нас поверить, наконец, в то, что привычного нам мира больше не существует. Во второй раз он уехал посреди ночи, не предупредив меня и не попрощавшись, чтобы прорваться в обезлюдевший, мертвый город, и спустя почти двенадцать часов, когда исчерпались все мои немудреные суеверия – не прислушиваться к звукам, доносящимся с дороги, не смотреть в окно, не ждать, – вернулся и привёз с собой высокую светловолосую женщину с холодным лицом и чужого колючего мальчика, которого мне так и не позволили полюбить.

Неплотно прикрытая входная дверь в эту самую минуту легонько хлопнула, впустив внутрь узкую, как лезвие, струю холодного воздуха, которая обожгла мне щёку. Я бесшумно спустила ноги на пол и осторожно встала, стараясь не дать расхлябанным пружинам заскрипеть, и на цыпочках подошла к двери.

– … к чёрту со своей осторожностью, – говорила она вполголоса, но достаточно громко для того, чтобы я могла расслышать каждое слово; наверное, они стояли сразу за дверью, на узких мостках, прижавшись спинами к стене дома, чтобы спрятаться от всепроникающего ледяного ветра. – Обычный мужик, не плохой и не хороший, таких полно, ничего он нам не сделает. Да и вообще – при чём тут он? Их трое, а нас – одиннадцать…

– При чём? – перебил он сразу. – При чём?! Я скажу тебе, при чём. Ты слышала, как он спросил – «которая из баб?» Он даже имени твоего не назвал, ему всё равно – какую… Все эти конфеты, макароны, мыло… Ты думаешь, он дружить с нами собирается? Ни черта ты не понимаешь, нам нельзя на тот берег, уже только поэтому нельзя.

– Господи, – ответила она. – Даже если и так, какая тебе разница?

– Ты просто хочешь меня позлить, Ир. Это глупо. Конечно, я не позволю, чтобы мой сын…

– Ах, ты не позволишь, – сказала она медленно. – Дело ведь не только в сыне, да?

– Какая ерунда, ну Ирка. При чём здесь. Опять ты с этими бабскими глупостями…

– С бабскими? Ты тоже считаешь нас просто бабами? Может, тебе даже нравится этот твой теперешний гарем, а, Серёженька? Всё хорошо, все на глазах, может, ты со временем еще по ночам начнёшь ко мне заглядывать – а что такого? Никто ведь и слова не скажет?..

– Дура, – сказал он тихо и с яростью. – Заткнись немедленно.

– А вот это ты брось, – ответила она так же тихо, но с такой силой выплёвывая слова, что он немедленно замолчал. – Я тебе ничем не обязана. Я тебе никто, ты понял? И благодарить мне тебя не за что. Если бы не Антошка, ты бы бросил меня там подыхать, я бесплатное приложение. И не смей мне здесь рассказывать, что мне можно, а что нельзя. Тоже мне, спаситель. Ты представь себе, ты просто представь себе – каждый день, каждый чертов день… я не хочу на это смотреть, я не должна на это смотреть. Ну как ты не поймёшь, я совершенно одна здесь. Так что не вздумай указывать мне. Если я захочу, я выберу себе любого из них – хоть этого уголовника, хоть мальчика этого тощего, да хоть чёрта лысого! Заберу Антошку и уйду на тот берег. И они возьмут меня, ты понял, они с радостью возьмут меня, и будут кормить, и мне не придется больше участвовать в этом… смотреть на это… и мы никогда больше не будем жрать эту сраную рыбу.

Очень долго было тихо. Слышно было только, как она дышит, прерывисто и неровно, как после драки.

– Я не смогу тебя там защитить, – сказал он наконец. – Ни тебя, ни Антошку. Это слишком далеко.

Она не ответила.

– Я всё понимаю, Ирка, – сказал он почти с нежностью, – просто надо потерпеть, понимаешь? Ты же можешь, ты…

– Потерпеть? Потерпеть, пока – что? Пока всё это закончится? А ты уверен, что это вообще – когда-нибудь – закончится? – Она уже плакала. – Иногда мне кажется, что это всё – навсегда. Насовсем.

Я не стала больше ждать. Даже на то, чтобы выдумать достойный предлог, времени уже не осталось, и потому я просто распахнула дверь и ступила прямо в снег, покрывающий мостки. И тут же поняла, что забыла надеть ботинки. Нет, он не прикасался к ней; они стояли в метре друг от друга, прислонившись к стене дома, ровно так, как я себе представляла, подслушивая за дверью. Она быстро подняла подбородок, шумно вдохнула и закрыла лицо рукавом, а он взглянул на меня, словно пытаясь вспомнить, кто я такая.

– Не кричите, – сказала я. – Перебудите всех.

И поспешно нырнула назад, в дом, чтобы не дать им увидеть моё лицо.

12

Боюсь, что причиной всех дальнейших событий оказался вовсе не мой бессильный ультиматум, который я (и мы оба знали это) вряд ли сумела бы привести в исполнение, а именно этот тихий ночной разговор, о котором я, наверное, даже не узнала бы, если бы мне не случилось проснуться в темноте и на цыпочках подойти к двери. Я могла сколько угодно швыряться подушками, бегать в слезах по озеру, прятаться на том берегу, и всё осталось бы без изменений, если бы не эта женщина, которую, будь у меня выбор, я ни за что добровольно не назначила бы себе в союзники. Серёжа легко отмахнулся от моих беспомощных жалких угроз, но почему-то немедленно поверил в серьёзность ее намерений, хотя на самом деле она почти слово в слово повторила то, что несколькими часами раньше сказала ему я. Только мне потребовалось четыре месяца для того, чтобы собраться с духом, в то время как она, казалось, заговорила немедленно, в тот же день, когда эта мысль впервые пришла ей в голову.

Тесно, против воли сжатые под одной крышей, каждая из нас выбрала свою форму защиты от противоестественной близости друг к другу. У Наташи были ее широкие улыбки и тщательно взвешенные колкости, у меня – молчание, у Марины угодливое дружелюбие, за которым не было ничего, кроме отчаянного нежелания вступать в конфликты. И только эта женщина как будто и не нуждалась ни в какой защите, она была вся – нападение. Ей не было нужды подбирать слова, улыбаться или кричать; она просто давила, вооруженная своим спокойствием, своим одиночеством, своей заботой о детях. Нескольких негромких слов было ей достаточно, чтобы превратить Серёжу в виноватого ребенка, и всё, что я любила в нём, слетало с него, как плохо пригнанный костюм; мне совсем не нравился этот незнакомый Серёжа – возможно, потому еще, что я и сама могла бы увидеть его таким, если бы прищурилась. В этом их ежедневном будничном взаимодействии, происходившем у меня на глазах, не было близости; они говорили о рутинных вещах, о рыбе, о теплой детской одежде, она приказывала – он без удовольствия повиновался, но всё чаще я чувствовала, как смыкается вокруг них почти осязаемая, гладкая, непроницаемая снаружи стена их десятилетнего супружества, сквозь которую мне было не пробиться, даже если бы я старалась это сделать.

А я не старалась. У меня не было мальчика, которому требовалось бы ежедневное Серёжино внимание, а мои собственные нехитрые горести мне не хотелось озвучивать вот так, при всех. Даже в редкие минуты наедине, увязавшись за ним на короткую прогулку к озеру за водой, я не смогла бы объяснить ему, почему ревную его к этому плотному спокойному диалогу, в котором нет ни нежности, ни взаимной заботы, но присутствует какое-то уверенное чувство взаимной принадлежности, понятное и простое приятие друг друга, на которое в равной степени способны они оба и на которое совершенно не способна я. Как-то раз я слишком близко подошла к проруби, из которой Сережа тащил ведро, полное тягучей, ледяной воды, и толстый кусок оплывшего белесого льда вдруг обломился под моей неловкой ногой. Сережа велел мне отойти, «провалишься, – сказал он, – или ноги намочишь и свалишься с воспалением легких», и я беспомощно пошутила: «ничего, у тебя есть запасная жена», и даже, кажется, засмеялась, только смех застрял у меня в горле, потому что лицо у него сделалось задумчивое, словно он действительно пытался представить себе эту жизнь – без меня, по-старому, с ней и мальчиком, – представить, насколько это было бы проще; и тогда я сказала: «эй, это просто шутка, я пошутила».

Мы мало говорили о ней в нашей прошлой, благополучной жизни. Мне было достаточно того, что я победила, что мне даже не пришлось с ней бороться, потому что Серёжа ушел ко мне сразу, мгновенно, словно рад был такой возможности, словно это решение было принято им заранее. Он ушел от неё даже скорее, чем я успела осознать, что на самом деле хочу этого, и потому я не задавала вопросов, а сам он почти ничего о ней не рассказывал; и только мелочи, упомянутые вскользь, между делом, тем не менее крепко застревали в памяти, словно откладываясь на будущее, для дальнейшего анализа: точная последовательность слов, его интонация и даже выражение лица, с которым он их произносил. Как-то раз он сказал: «у неё были самые длинные ноги на всём факультете, да что там – на всём потоке», – и я немедленно увидела их студентами, представила себе их дурашливую общую юность, случившуюся до меня, без меня. А в другой раз: «она всегда добивается того, чего хочет», – и это прозвучало почти с восхищением, как если бы это сказал не бывший муж, которого в очередной раз принудили к какому-то нежелательному компромиссу, а боксер-профессионал, побитый достойным противником.

Тогда, в самом начале, Серёжа уже проводил со мной всё время, какое ему удавалось выкроить между работой и обязательным возвращением домой на ночь, иногда в ущерб и тому, и другому, но благодаря инерции, свойственной женатым мужчинам, какой-то месяц или два в его телефоне она ещё значилась под лаконичным мужским прозвищем «Кот»; это короткое горячее слово пульсировало с прямоугольного экранчика под моим локтем в ресторане, ехидно подмигивало мне из подстаканника в темном салоне автомобиля. Потом она превратилась просто в Иру, но и эта незначительная деталь – было время, совсем ещё недавно, когда он звал ее Кот, – навсегда уже осталась со мной, хотела я того или нет. У неё, наверное, тоже имелось для него какое-нибудь нелепое, смешное имя. Я не желала знать – какое, и не спрашивала его об этом, иначе и этот ненужный образ пришлось бы добавить в калейдоскоп отрывочных, разрозненных, прилипчивых иллюстраций его жизни с ней.

Он не был с ней счастлив. Это сквозило в каждом слове, произнесенном в телефонную трубку; он всегда отвечал на ее звонки, но голос для неё был особый, нетерпеливый и чужой, этим голосом он говорил только с ней и ни с кем больше. Это отражалось на его лице – в том, как были сдвинуты брови, опущены уголки губ; в том, как он хмурился, как раздраженно перебрасывал трубку из одной руки в другую, как переставал замечать всё остальное – дорожный трафик, меня, сидящую рядом, – до тех пор, пока мучительный этот разговор не заканчивался. Это было очевидно даже в паузах, необходимых ему всякий раз для обратного превращения. У него не было противоядия, не было средства защиты от ее спокойного напора, напоминавшего мне тяжелый ток воды, сметающей непрочные конструкции его возражений, и напор этот – равнодушный и безликий, как стихия, – способен был разрушить любые его планы, уничтожить его настроение, раздавить его самого прямо на моих глазах. Наблюдать за этим было тяжело, и я быстро научилась исчезать, отворачиваться и глохнуть, не желая смотреть, как он проигрывает раз за разом, битву за битвой, потому что испугалась того, что сама не смогу устоять перед искушением победить его этим оружием, перед которым он становился так беспомощен и несчастлив. Я не должна была этого допустить. Мне нельзя было становиться на неё похожей.

И я не стала; хотя, видит бог, это далось мне непросто, потому что на самом деле между мной и этой женщиной, которую он не выносил, было не так уж много различий. Мне пришлось учиться быть ее зеркальной противоположностью: она требовала – я отказывалась, она говорила – я молчала, и везде, где она нажимала, я не прикасалась вовсе. Я запрятала поглубже все свои острые углы, едкие слова; даже мой почерк как-то измельчал и закруглился – я находила свои старые записные книжки, бумажки с ничего не значащими записями и не узнавала теперь эти колючие буквы и резкие росчерки. Зато он был счастлив. Он правда был счастлив. Был – там, в городе, все три года, которые прожил рядом со мной. Но тревожно следя за его счастьем, я не заметила, как на самом деле стала тем, кем собиралась только притвориться – беззубым, бессильным, бесполезным существом, от которого здесь, на острове, ему было не больше пользы, чем от жалкой бессловесной морской свинки. Именно поэтому я ни за что не смогла бы заставить его поступить по-моему, если бы моё желание удивительным образом не совпало с желанием женщины, которую он не любил. Которой он боялся.

Он не хотел переезжать на тот берег. Ему вообще не нужны были перемены – он был слишком занят другим, но именно её желание (а не моё), заставило его на следующий день, прямо перед утренней проверкой сетей, все-таки заговорить о полученном нами ночном предложении, от которого он отмахнулся, когда вёл меня под конвоем обратно домой, как отбившуюся от стада козу. По негласному уговору, каждой из женщин по утрам полагалось несколько минут одиночества снаружи для того, чтобы вскарабкаться по скользким камням до густой полоски деревьев, растущих вокруг дома, и присесть там на корточки без боязни быть замеченной кем-то, вышедшим за дровами или за водой. Меня не было не больше десяти минут, но вернувшись в натопленную комнату и взглянув на их лица, я немедленно поняла, что неприятный ему разговор Сережа начал, пока меня не было. Как будто надеялся закончить его до моего возвращения. Как будто боялся, что я могу как-то повлиять на его исход.

Все сидели вокруг стола, и Лёня, задумчиво чешущий щёку, неровно заросшую светлой вьющейся бородой, проговорил недовольно:

– …им-то это зачем? Ну включи ты голову…

– Может, ты его не так понял? – спросил папа, отхлебнув из кружки. – Что конкретно он сказал?

Дверь у меня за спиной стукнула; никто не обернулся. Мне хотелось еще раз хлопнуть чертовой дверью, чтобы они заметили меня, хотелось сказать им: «Почему вы не спросите у меня. Он ведь предложил это мне, не Серёже, не вам – мне; это я говорила с ним, размазывая слёзы по щекам, я рассказывала ему, как сильно всё здесь ненавижу».

Они меня даже не заметили. Не было никакого плана в том, чтобы поговорить в мое отсутствие, им просто было безразлично, услышу ли я начало этого разговора, услышу ли конец. Я шагнула в комнату, встала в самом ее центре, свободном от чужих ног и кроватей, и произнесла отчётливо:

– Он сказал – перебирайтесь к нам, пока вы там друг друга не поубивали, – и оглядела их лица, наконец, обращённые ко мне.

– Конечно, – фыркнул Лёня, – ему гораздо интересней самому…

– Ну ясно же, дерьмовый план, – сказал Андрей, не дослушав. – Или мы должны это ещё обсуждать?

– Да нет, – с облегчением отозвался Серёжа. – Нечего нам там делать, на берегу…

Они перебрасывались этими короткими, незаконченными фразами, почти не слушая друг друга, как будто исполняли какой-то нелепый вежливый ритуал, призывающий каждого из находившихся в комнате мужчин быстро высказать неодобрение и покончить с этой бессмысленной темой, чтобы заняться, наконец, настоящими серьёзными делами. Похоже было, что они говорят все одновременно, и я никак не могла дождаться паузы, чтобы сказать что-то – что угодно, – чтобы заставить их хотя бы обдумать это предложение, понимая уже, что не найду слов, что они не станут меня слушать, особенно после жалкого, бессильного вчерашнего скандала. И тут заговорила она – даже не вставая с места, не повышая голоса, не стараясь перекричать их. Мальчик сидел у неё на руках, прочно держась за её тонкие колени, как за подлокотники кресла, и всё время, пока она говорила – негромко, презрительно, – ее бледные пальцы нежно, успокаивающе перебирали его легкие волосы.

В том, что она сказала, не было ни слова неправды. Она назвала их, сидящих за столом, трусами, боящимися собственной тени. Вялыми, неприспособленными к жизни городскими тюфяками, которым легче делать вид, что всё как-то образуется само собой. Она произнесла «сидеть на заднице», она сказала даже «жевать сопли» – всё тем же тихим, невыразительным голосом, от которого мороз шёл по коже, голосом заклинательницы змей. И ни один из них не возразил ей, словно под воздействием какого-то необъяснимого гипноза. Ей даже не нужно было на них смотреть. Опустив голову, она почти шептала: – Всё это время, – сказала она, – в двух километрах отсюда стоят два пустых огромных дома, набитых консервами.

– Сначала вы боялись заразы. – сказала она. – Теперь вы боитесь этих мужиков. Вы отдали им нашу еду и заставили нас улыбаться им за десяток жалких конфет.

– Вас четверо, – сказала она, – неглупых, здоровых, с руками. Вы даже стол этот кособокий за всё время не поправили. Мы четыре месяца скачем по скользким камням, там уже ступить некуда, на ветру, как собаки, как свиньи. Едим эту рыбную бурду и моемся в тазу.

Папа шевельнулся.

– Тебе никто не обещал здесь курорт, – хмуро начал он, не поднимая глаз.

– Мне вообще никто ничего не обещал, – отрезала она жестко. – Я знаю, почему я здесь.

Она легко, мимолетно прижала губы к светлой детской макушке.

– Я не хочу, чтобы он жил – так.

– Как – так? – спросил Серёжа; похоже, гипноз начал, наконец, проходить. – У нас есть дом. У нас есть еда. Через месяц прилетят утки…

– А потом? После уток? У тебя есть хоть какой-нибудь план кроме этих чертовых уток?

Он не ответил. Вот как это было, думала я, глядя на его лицо, узнавая беспомощное выражение – уголки губ, брови, – спор за спором, год за годом, без маскирующих улыбок, без игр, без нежных интонаций. Без снисхождения, без пощады. Одна только неудобная правда. Удивительно, что ты продержался так долго.

– Я не хочу туда идти, – сказала она, и по голосу её было понятно: сейчас всё закончится, и больше она ничего уже не добавит. – Я боюсь их не меньше, чем вы. Но еще больше я боюсь не дожить до весны. Мы уходим, – она подняла на Серёжу прохладные светлые глаза, – а ты попробуй, останови нас. Или иди с нами.

Он сморщился, будто от зубной боли, и отвернулся к окну. Остальные просто сидели молча, как невольные, непричастные свидетели вышедшей из-под контроля семейной ссоры, которую людям невовлечённым лучше всего переждать, сделав вид, что они её даже не слышали, и тогда можно будет выждать приличное время и вновь заговорить о чем-нибудь нейтральном. Каким-то непостижимым образом оказалось, что всё сказанное сделалось вдруг очень личным и касалось теперь только её и Серёжи, только их двоих, и тогда я сказала:

– Я тоже, – хриплым, незнакомым голосом, глядя в его беззащитный затылок, мучительно желая протянуть руку и погладить спутанные русые волосы; мне всё равно не дотянуться отсюда, из середины комнаты, где я стою уже битый час, как на сцене, и молчу, какого черта я всегда молчу, ты будешь мной недоволен, ты уже недоволен, но мне давно пора начинать говорить, иначе я просто сойду с ума. – Я тоже ухожу. В конце концов, это была моя идея.

Сережа так и не обернулся. Поднявшись с места, он оглядел комнату – не нас, мгновенно превратившихся в зрителей, наблюдающих за тем, что он сделает дальше. Потому что он должен был, конечно, что-нибудь сделать. Глядя поверх наших голов, как если бы внезапно остался в комнате один, он шарил глазами по стенам, по ржавым загнутым вверх гвоздям, на которых были развешены наши куртки, наши полотенца, запасные теплые вещи и даже связанные шнурками ботинки – словом, почти весь наш нехитрый скарб, которому не было места на полу, – и нашёл наконец то, что искал: одно из своих охотничьих ружей. Не то, с которым ходил теперь по лесу, а другое, лежавшее у Лёни в машине в тот злополучный день, когда его пырнули ножом. Серёжа дёрнул ружьё на себя. Кожаный, закисший от времени ремень нехотя соскочил с гвоздя. По-прежнему ни на кого не глядя, Серёжа стащил со стены первый попавшийся рюкзак и вывалил его содержимое – какие-то свитера, шерстяные носки и прочее зимнее барахло – на ближайшую кровать, прямо на ноги съежившейся на ней Наташи. Та протестующе пискнула было, но затем принялась послушно сгребать руками рассыпающиеся вещи, чтобы не дать им совсем раскатиться, продолжая следить глазами за Серёжей – без возмущения, а скорее, с каким-то жадным любопытством. Мы все, без исключения, в эту минуту смотрели на него именно так – с любопытством, поглотившим все прочие чувства. Держа опустевший рюкзак в руке, он шагнул за перегородку (мне пришлось посторониться, иначе он, пожалуй, сбил бы меня с ног), и там принялся запихивать в него маленькие желтые коробки с патронами, много, одну за другой, и остановился только, когда рюкзак наполнился почти наполовину. После он с силой затянул веревку, вскинул рюкзак на плечо и пошёл к выходу (мне снова пришлось отпрыгнуть) с ружьём, рюкзаком и курткой, которую даже не надел, а просто держал в руках. Входная дверь звонко стукнула, закрываясь за ним.

Я смотрела на дверь и думала, что мне, наверное, нужно было спросить «куда ты?». Но я не спросила, а вместо этого стою сейчас и спокойно смотрю на дверь, чувствуя внутри непривычную гулкую пустоту в том месте, где располагался точный горячий сонар, всегда безошибочно направленный в любое место, где бы ему ни случалось находиться: в другой комнате, на соседней подушке, в пятистах метрах отсюда – на озере, на том берегу.

Мне всё равно. Я даже не подойду к окну.

За моей спиной громыхнул по истерзанным доскам отодвигаемый стол, затопали шаги, и Мишка, одеваясь на ходу, выскочил следом за Серёжей, и только тогда, только в этот момент, увидев узкий нестриженый затылок сына, выбегающего за дверь, я вдруг поняла, что ни разу не сказала – «мы». Ни вчера, пока спорила с Серёжей у остатков рыболовной стоянки, ни сегодня, спеша добавить свою решимость к решимости этой женщины, потому что моей собственной ни за что бы не хватило, я не сказала – «мы уходим». Я сказала – «я ухожу». Я даже о нём не вспомнила.

13

Я нашла Мишку снаружи, за углом дома – там, где, плотно сложенные друг на друга вдоль дощатых стен, хранились напиленные заранее дрова. Он уже успел вытащить несколько замерзших, разрубленных надвое березовых поленьев на снег и теперь задумчиво разглядывал оставшиеся. В декабре, когда мы добрались, наконец, до озера, две стены этого маленького дома были доверху, до самой шиферной крыши закрыты подготовленными для растопки штабелями, оставленными предыдущими визитерами. Лесная вежливость, объяснил мне тогда Сережа – восполнить израсходованный запас дров, оставить в доме чай, соль, спички и прочие мелочи для тех, кто воспользуется домом после тебя. Я помню, что подумала тогда: одному человеку ни за что столько не заготовить за несколько недель, что он гостит здесь, в этих хлипких стенах. Эта поленница собрана десятками безымянных рыбаков, охотников и туристов, и нижние ее ярусы, возможно, лежат здесь уже много лет. А еще я подумала, что последним до нас здесь был какой-нибудь московский или питерский любитель рыбалки, приехавший сюда в отпуск на две сентябрьские недели. Перед самым отъездом, прежде, чем снять с веревок закоптившуюся рыбу, он оглядел опоясывающую дом слежавшуюся дровяную ленту, прикидывая, сколько сухих березовых стволов – один или два – понадобится, чтобы заполнить образовавшуюся с одного конца стены пустоту, а потом, вооружившись пилой и топором, отправился искать подходящие деревья и уехал только после, когда негласный этот долг вежливости был выполнен. Он сел в свою машину, этот неизвестный питерец или москвич, и вернулся домой, в шумный чадящий мегаполис, к своей привычной жизни, чтобы спустя каких-то два месяца быстро и неизбежно умереть – вместе с теми, кто сопровождал его в этой приятной короткой поездке, и с теми, кто ждал его дома. Именно этого неизвестного человека я тогда и представила себе, разглядывая плотную кладку необходимых нам дров, заготовленную руками мертвецов. Тогда, в декабре, эти мысли ещё могли меня взволновать. Не теперь, нет.

– Ты шапку забыл, – сказала я Мишке, вытаскивая из кармана куртки скрученный шерстяной комочек. Он кивнул, не глядя, и протянул за ним руку.

– Дрова почти закончились, – сокрушенно заметил он. – Представляешь? Я думал, мы до лета их будем жечь, их была такая куча, а теперь вот, смотри – два ряда осталось, это на неделю максимум.

Я пожала плечами:

– Ну и что? Здесь куда ни глянь, везде сплошные чертовы дрова.

– Ты не понимаешь, – произнёс он совершенно Сережиным, досадливым тоном. – Деревья должны быть сухие, за ними придется тащиться на берег. Бензопила у нас есть, но толку от нее без бензина… вручную придется пилить, рубить потом. Это долго, мам. Долго и трудно. Дед говорит, нам недели две всем вместе корячиться, чтобы эту поленницу заново набить.

– Дед? – глупо переспросила я.

– Ну да, дед, – он натянул шапку на уши, и наконец, повернул ко мне худое сосредоточенное лицо.

Я подумала: ну конечно, могу же я называть человека, которого знаю меньше трех лет, папой; отчего бы Мишке не звать его дедом? Наверняка он зовет его так уже какое-то время, только я почему-то совершенно этого не заметила.

– …или больше двух недель, – мрачно продолжил он. – Если опять придется всё делать втроем.

Мне тут же вспомнилась Лёнина расслабленная поза, взбитая подушка, руки за головой. «Ни с кем я не договаривался». Ехидная улыбка Андрея. «Чак Норрис не боится ходить по минам».

Мы помолчали.

– Они ни хрена не делают, – сказал Мишка наконец. – Почему он не может их заставить, мам?

Серёжа вернулся спустя три с лишним часа; к моменту, когда деланное равнодушие, неизбежное после утренней ссоры, уже успело совсем выветриться, уступив место беспокойству. Мы были заняты обычными ежедневными делами: мыли оставшуюся после завтрака посуду, Мишка с папой сходили проверить сети, Андрей принес воды, но всё это делалось молча, и никто – по крайней мере, при мне – ни разу не спросил «как вы думаете, куда он всё-таки пошёл?», хотя то и дело в течение этих бесконечных трех часов кто-нибудь из нас подходил к окну, как бы случайно оглядывая пустынную поверхность озера.

Первой его увидела Наташа.

– Вон идёт ваш отвергнутый муж, – бросила она через плечо, но даже в ее голосе слышалось явное облегчение.

– Идет, – выдохнул папа, бросившийся к окну.

Я осталась сидеть на продавленной кровати, не позволяя себе подняться. В том, чтобы дежурить сейчас вместе с остальными возле окна, толкаясь локтями, дышать друг другу в затылок и наблюдать, как увеличивается в размерах Серёжина одинокая фигура на том берегу, не было никакого смысла. Они заметили его, он возвращается, всё хорошо. Я не пойду.

Прошло добрых двадцать минут, прежде чем входная дверь распахнулась и он появился на пороге с тем же чужим, недовольным выражением лица, с каким собирался в дорогу, словно эти три с лишним часа нашего взволнованного ожидания, полностью изменившие наше собственное настроение, никак не повлияли на него, как будто для него их не существовало. Можно было подумать, что он вообще никуда не уходил, а просто пять минут простоял за дверью, если бы не одно обстоятельство, бросившееся нам в глаза немедленно, стоило ему войти. Руки у него были совершенно пусты. Ни ружья, ни патронташа, ни рюкзака с патронами у него с собой больше не было.

– Ты куда девал ружье? – спросил папа.

Сережа не ответил. Он не спеша, нарочито медленно стряхнул снег с ботинок, затем принялся расстегивать куртку, повесил ее на гвоздь возле двери и только после этого поднял на нас глаза.

– Они отдают нам баню.

– То есть как – баню? – нахмурился Андрей. – Ты же говорил – дом? Эта баня еще меньше нашей развалюхи. Какой смысл переезжать на тот берег, чтобы жить там в бане?

– Я не сказал – переезжать, – ответил Сережа мрачно. – Мы не будем никуда переезжать. И мне надоело объяснять вам, почему. Нам нельзя жить на берегу. Они отдают нам баню – сюда. Её просто надо через озеро переправить. Я ее купил. Я отдал им ружье. И патроны. И два отличных ножа.

– Ты отдал им моё ружье? – Лёня шагнул вперёд.

– Это было моё ружьё, – ровным голосом сказал Серёжа, и я подумала: ну наконец-то. – У меня было три ружья, я отдал им одно. Только это ещё не всё. Нам придётся отдать им одну из машин.

И прежде чем кто-нибудь из нас, прежде чем мы все одновременно заговорили, продолжил:

– У нас все равно нет топлива. Нет и не будет. Нам его просто негде взять. А у них есть, и машина им нужна. УАЗик у них совсем развалился. Они еще не сказали – которую, но одну из трех им придется отдать.

– Так, – сказал Андрей и как-то страдальчески, нехорошо сощурился, словно у него внезапно сильно разболелась голова. – Так. Значит, если я правильно понял, мы только что остались без одной машины, без ружья, без половины патронов, и за это нам отдали какую-то сраную баню, которая вдобавок стоит еще в двух километрах отсюда, на том берегу?

– Точно, – сказал Серёжа почти весело, с каким-то отчаянным вызовом. – Она совсем свежая, и разобрать ее будет нетрудно. Ну, почти нетрудно. Сначала мы снимем шифер с крыши, а потом нужно будет подписать венцы. Я видел, как это делается, нужны крепкие веревки, ну или тросы автомобильные, снимаешь бревна по одному, связываешь тросом, цепляешь к машине и тащишь по льду. Если слить весь оставшийся дизель в пикап, нам хватит ходок на десять. Столько даже не понадобится. А потом надо будет просто выбрать место здесь, на острове, и сложить так же, как было.

– Недели полторы нужно, – задумчиво протянул папа.

– Максимум – две. Они обещали помочь, – кивнул Серёжа. – Только это нужно делать прямо сейчас, пока лед еще крепкий.



Поделиться книгой:

На главную
Назад