В доме, где жил сам Джерролд, на улице Катр-Ван, консьерж сам поднимал и опускал тяжелый засов входной двери, и без пристального досмотра никого не впускал и не выпускал из дома.
«Он совал свой нос в каждый пакет жареных каштанов, что проносили в дом. Напрасно я умолял его: Cordon, s’il vous plaît! — стараясь говорить жалобным голосом, как будто подманивал птицу, — без досмотра на улицу он меня не выпустил. А когда я вернулся домой вечером и потянул шнурок звонка, в маленьком окошке рядом с дверью снова появилось сморщенное коричневое лицо, увенчанное ночным колпаком, цветом и формой напоминающее печеное яблоко. Я был вторично подвержен строжайшему досмотру, и только после этого дверь отворилась».
Как мы уже выяснили, в «типовых домах» консьержа не было, а хозяйственной частью заведовал комендант, живший в том же доме, в чье ведение не входило следить, кто, когда и в какой компании вошел в дом или вышел из него.
Ну и последним аргументом против «парижской модели» была «утечка звука». Хотя звуки «утекали» и в английских жилищах, средний англичанин был готов терпеть игру на фортепиано или перебранку соседей только справа и слева, но никак не сверху или снизу. У Золя в «Накипи» парадная лестница погружена в полную тишину, и тихое шипение газового обогревателя лишь подчеркивает ее, а приглушенные звуки фортепиано делают атмосферу дома удушающе респектабельной. В то же время стены внутреннего дворика, выложенные белым глазурованным кирпичом, отражают звук и усиливают язвительные выкрики и грубую ругань слуг. Как мы уже говорили, лондонцы предпочитали есть холодную пищу, только бы не слышать доносящиеся из кухни звуки, и не чувствовать запах пищи, поэтому устройство парижских квартир, где кухня располагалась непосредственно рядом со столовой, шокировало их.
Когда комендант Дома королевы Анны спросил Илса, что можно сделать, чтобы уменьшить звукопроницаемость в доме, архитектор уклонился от прямого ответа. Представив, видимо, обитателей «образцовых домов» с их выводками визжащих и плачущих детей, он заявил, что жизнь в квартирах для детей противопоказана, поскольку ему самому было бы «крайне неприятно» встретить ребенка на лестнице. Другие архитекторы призывали использовать звукоизоляцию в строительстве внутренних перегородок и делать стены более массивными. Жильцы Альберт Холла, в частности, постоянно жаловались на тонкие стены, которые пропускали даже самые тихие голоса. А вот приглушенные аккорды фортепиано в романе «Накипи», наоборот, говорили о высокой нравственности обитателей квартиры. Как сказал корреспондент журнала «Строитель»: «Брандмауэры имеют не только противопожарную, но моральную ценность».
Здание «Палатинейт Билдингз» (1875 г.), что рядом с торговым центром «Элефант энд Касл», хотя и не является ни «типовым домом» для рабочего класса, ни доходным домом для знати, может послужить хорошим примером многоквартирного дома викторианской эпохи, рассчитанного на состоятельных жильцов. Этот комплекс, построенный частной строительной фирмой «Саттон и Дадли», выходил 200-футовым фасадом на Нью Кент Роуд и занимал территорию почти в два гектара. На нижнем этаже располагались магазины, из просторного центрального вестибюля изящная лестница вела на верхние этажи. Здание было построено из обожженного красного кирпича, а оконные и дверные проемы облицованы искусственным камнем. В основных корпусах были предусмотрены плоские крыши для сушки белья, а также декоративные чугунные решетки на балкончиках на пятом и шестом этажах: подобные детали в домах для бедных, конечно, не предусматривались. Здания нового комплекса выходили также на две соседние улочки, и здесь архитекторы изменили их внешний вид, добавив эркеры — милый «домашний» штрих, вызвавший в памяти старомодную архитектуру террасных зданий. Эти апартаменты были рассчитаны на большие семьи представителей «торговых… и средних классов». По окончании строительства комплекс «Палатинейт Билдингз» смог вместить более трехсот семей. Итак, основная задача адаптации «французских квартир» к английской жизни заключалась в нахождении оптимального баланса: чуть меньше украшений — и архитектору предъявляли обвинение в том, что он создал «барак». Чуть больше — и он рисковал своей репутацией, поскольку его могли обвинить в создании «борделя». Лондонцы хотели, чтобы из соображений безопасности за их квартирами кто-то следил, но яростно возражали против любого ущемления «свобод». Квартиры должны были быть удобными и нарядными, но не «вульгарными». Такие здания, как «Палатинейт Билдингз» убедительно доказывали, что лондонцы справились с задачей, создав собственную модель «горизонтальной» городской жизни, которая стала нормой для большинства горожан. Несмотря на, казалось бы, непримиримые противоречия, менее чем за полвека лондонцы и парижане добились невозможного, вместе превратив «беспокойный дом» в удобное жилье.
Глава вторая
Улица
В сентябре 1889 двадцатичетырехлетний поэт Артур Саймонс впервые приехал в Париж. Сын священника Методистской церкви, Саймонс родился в Милфорд-Хейвен и получил домашнее образование. К тому времени, как семья Артура переехала в Сомерсет, юноша уже опубликовал первый сборник стихов, «Дни и ночи» (1889). Горячий поклонник Поля Верлена и других французских поэтов-символистов, Саймонс давно мечтал о поездке в Париж и пригласил Генри Хейвлока Эллиса, будущего известного сексолога, а в то время студента медицинского колледжа, поехать с ним. Для Саймонса это путешествие стало осуществлением долгожданной мечты: увидеть город, писателей и поэтов которого он почитал всей душой. Первое же воскресенье юноша посвятил прогулкам по бульвару Итальен, чтобы «с 9 до 12 часов принять «ванну толпы», как советовал Бодлер». Только что вывесили результаты выборов, и молодой человек «имел удовольствие наблюдать горячий нрав французской толпы». Будучи во французской столице, Саймонс также встретился с поэтами Стефаном Малларме и Полем Верленом.
Так началась карьера Саймонса в качестве «культурного посла», осуществляющего связь между Парижем и Лондоном. На следующий год молодой поэт снова приехал в Париж и задержался на три месяца. Хотя в 1891 году Артур поселился на Фаунтен-Корт недалеко от Стрэнда, он продолжал частенько наведываться в Париж и одно время даже подумывал, не поселиться ли ему там постоянно. В Лондоне он вращался в обществе Джорджа Мура, Уильяма Батлера Йейтса и Обри Бердслей. Автор тысяч рецензий, Саймонс сделал больше, чем кто-либо, для популяризации французской поэзии конца девятнадцатого века. Он заставил викторианский Лондон по достоинству оценить французский символизм и эстетизм, и не воспринимать стихи поэтов-импрессионистов лишь как «попрание нравственных устоев» буржуазного общества и призыв к разгулу и разврату. Впрочем, для нас «озорные девяностые» по-прежнему ассоциируются с легкомысленным отношением к жизни. Хотя в результате нервного срыва, случившегося в 1908 году, писательская карьера Саймонса закончилась, он успел перевести несколько «фривольных» романов Золя. Мы снова встретимся с этим поэтом в мюзик-холле, который он очень любил, но сейчас нас больше интересует, что Саймонс делал на бульваре Итальен в то утро 1889 года.
Ключ к разгадке этой таинственной прогулки мы возьмем у Шарля Бодлера. В 1863 году Бодлер опубликовал эссе под названием «Художник современной жизни» (
Понятие «фланёр» давно превратилось в клише. Хотя сейчас имя Гиса практически забыто, (а ведь в 1842–1848 годах художник жил в Лондоне и успешно сотрудничал с журналом «Панч[44]) художники-импрессионисты в полной мере переняли у него свойственное фланёру отношение к городу и пригородам. Восхищению фигурой фланёра в начале двадцатого века во многом способствовали работы социолога Вальтера Беньямина
Подобные усовершенствования городской инфраструктуры происходили в Париже мучительно медленно, к вящему недовольству «господ зрителей» вроде Мерсье и (спустя семьдесят лет) Теофиля Готье. Однако и на их «улице» наконец-то настал праздник.
Процесс бесцельного «фланирования» по улицам как Лондона, так и Парижа, развивался более сложно, чем может показаться на первый взгляд. Сама идея того, что кто-то может прогуляться по городу лишь удовольствия ради показалась бы средневековому горожанину совершенно дикой. Как можно получать удовольствие от вида разбитых дорог, замызганных вывесок кабачков и таверн и переполненных сточных канав? И вообще, зачем ходить пешком, если можно поехать в коляске? А если уж судьба все же заставила выйти на улицу, лучше передвигаться бегом — ведь так гораздо быстрее закончишь дела… И кому, упаси боже, придет в голову получать удовольствие от хождения по магазинам? И вообще, на улице нужно смотреть только под ноги, а то бог знает во что наступишь… Как мы увидим, когда жители Лондона и Парижа все же оторвали глаза от дороги и огляделись по сторонам, они впервые по-настоящему увидели свои города.
Злые улицы
Контраст между Лондоном, таким дружелюбным по отношению к пешеходам, и Парижем, где экипаж в прямом смысле «рулил» по улицам, хорошо виден из записок беспристрастных комментаторов конца восемнадцатого века, таких как Луи-Себастьян Мерсье, Ретиф де ла Бретонн[45] и Анри Декрамп[46]. Декрамп в своей книге «Парижанин в Лондоне» посвятил целый раздел объяснениям, как следует ходить по лондонским мостовым. «Некоторые улицы этого города так широки и снабжены такими чистыми и ровными пешеходными дорожками, — с искренним удивлением замечает автор, — что здесь даже можно совершить
Хотя на лондонских улицах грязи тоже хватало, по крайней мере, по современным меркам, они все же были несравненно чище парижских. Чего стоят одни парижские
По наблюдениям Мерсье, в Лондоне не было нужды в чистильщиках. Еще в начале восемнадцатого века застройщики Вест-Энда предусмотрительно вписали в условия своих лизинговых контрактов пункты, включавшие мощение улиц и мытье мостовых в соответствии с Парламентским Актом о мощении улиц и Актом об освещении (оба были приняты в 1761 году), а также Актом о строительстве, принятым в 1774 году. В своих «Параллелях» Мерсье требовал, чтобы улицы Парижа были обустроены лондонскими пешеходными дорожками —
Необходимость перепрыгивать или обходить грязные лужи под улюлюканье мальчишек-разносчиков: «Давай! Давай!» — делала саму мысль о том, чтобы не спеша прогуляться по Парижу, смешной и нелепой. Выйти на улицу нарядно одетым?
Правда, и в Париже существовали места, где фланёры могли вволю нагуляться, показав себя во всей красе: бульвары. Эти пешеходные зоны возникли в 1670-х и тянулись вдоль фортификационных сооружений. В 1670–76 годах крепостные валы Порт Сен-Антуан и Порт Сен-Мартен стали первыми парижскими «променадами». С течением времени длина бульваров росла, составив в итоге более 4,5 километра. Бульвары, так же как сад Тюильри, Люксембургский сад и Арсенал представляли собой особый «заповедник» с ограниченным числом входов и выходов. Городские власти, желая, чтобы бульвары и дальше оставались пешеходной зоной, ограничили количество дорог, ведущих от них в город, и лимитировали использование транспорта на самих бульварах. Поэтому, когда Декран сравнил улицы Лондона с парижскими променадами, он имел в виду, что по ним можно гулять с таким же удовольствием, как и по бульварам и королевским садам Парижа: центр города действительно был привлекательным местом для прогулок. «Однако, — добавляет Декран, — не следует выходить на улицу, не приняв меры предосторожности». Здесь мы снова встречаемся с привычными комплексами «француза в Лондоне»: Декран настаивает, что парижанину не следует одеваться как дома (то есть в шелковый камзол), носить парик с косичкой и шпагу на боку. Более или менее воспитанные лондонцы просто посмеются над таким «пугалом», а толпа может начать глумиться, даже кидаться грязью. «Конечно, такие инциденты весьма неприятны, — соглашается Декран, — этого не должно происходить!» Они указывают на плохую работу лондонской полиции и на отвратительные манеры британской черни. «Но что будет, — тут же добавляет автор, — если лондонец, будучи в Париже, захочет вести себя по-английски и начнет громким голосом высказывать свои политические взгляды? Не возмутит ли такое поведение парижан?». Скорее всего, оно покажется им крайне вызывающим (особенно учитывая присутствие вездесущих шпионов, подслушивавших и подглядывавших за прохожими). Так и получается, делает вывод Декран, что в одном городе полиции слишком мало, а в другом — слишком много. (Мы согласны с автором: одной из важнейших причин нашего исследования двух городов было желание выяснить, где же именно лежит эта «золотая середина»).
«Что до местных обычаев, — замечает далее Декран, — то иностранцам следует знать, что народ в Лондоне сам себе хозяин, и его привычки нужно уважать». Чтобы избежать вылетающих из-под колес грязных брызг, пешеходы в Лондоне восемнадцатого века жались вдоль стен домов, стоявших по обе стороны улицы.
Когда же два пешехода, двигавшихся в противоположных направлениях, встречались, они следовали четким правилам, по которым один из них должен был уступить дорогу другому. Как замечал Джон Грей в своем стихотворении «Искусство хождения по лондонским улицам» 1716 г. (
После того, как уличный бой был окончен, зрители троекратно кричали «Ура!» Бойцы жали друг другу руки, а затем отправлялись в ближайший паб, чтобы вместе выпить. Разумеется, бой начинался не на «пустом месте»: сначала обиженный, желая показать, что готов драться, снимал сюртук или выкрикивал, что на спор победит. Вокруг сразу же собирались прохожие, выступавшие в поединке арбитрами. «А если кто-то, — утверждает Декран, — нападет по-подлому, до того, как противник объявит о готовности драться, то этого негодяя накажут более сурово, чем в любой другой стране». «В этом отношении, кажется мне, — заключает автор, — простые англичане — самые цивилизованные в Европе». Итак, лондонцы хоть и были дикарями, но цивилизованными.
Даже на Стрэнде, самой оживленной и одной из самых перегруженных лондонских улиц, и его окрестностях, «улицы-ловушки», бывало, поворачивались к пешеходу и приятной стороной. Декран описывает эксперимент, который проделал в 1788 году один англичанин: он донес на руках своего пятилетнего сына до Чаринг-Кросс, поставил малыша на тротуар и велел самому добраться домой на Темпл-Бар (сейчас там находится Королевский суд). Кто знает, чего хотел добиться этот человек, но результат всех поразил.
Декран хотел ободрить читателей, но этим рассказом о добросердечии англичан (противоположном поведению французов, часто сопровождавшемуся бессмысленной жестокостью), скорее озадачил и напугал, чем просветил их.
Даже во времена «разгула» англомании, представления французов об англичанах были полны противоречий. Английская конституция даже в первозданном виде (не составленная в единый документ, как американская), вызывала восхищение французов, которые, впрочем, не очень понимали ее смысл. Французы также уважали английский патриотизм, который привел к победе Великобритании в Семилетней войне. Конечно, за эту победу англичане заплатили высокую цену: уровень политической нестабильности в стране, по мнению многих приезжих, зашкаливал. Оппозиционные выступления Джона Уилкса[48] в 1768 и 1771 годах, американская революция 1778 года и бунт Гордона в 1780 году только подтверждали ожидания некоторых представителей французской аристократии, что Англия с минуты на минуту сама разорвет себя на куски. Впрочем, «англичане никогда не уничтожат друг друга в той мере, как нам бы этого хотелось», — писал премьер-министр Франции герцог Шуазёль в мае 1768 года, вскоре после жестокого подавления народной демонстрации на поле Сен-Джордж.
Рассадник республиканцев и цареубийц, где периодически вспыхивали революционные беспорядки, Лондон был городом, в котором даже стены пахли кровью — по крайней мере, по словам одной французской брошюры, изданной вскоре после подавления бунта Гордона. Это гнездо политического разврата должно было рухнуть со дня на день, и французские спецслужбы делали все возможное, чтобы ускорить разрушительный процесс: в ход шли все средства, от тайных поставок оружия американским повстанцам до поддержки оппозиционной агитации Уилкса.
Противоречия внутренней жизни британской столицы как в зеркале, отразились на отношении парижан к Лондону, городу, сильно превосходящему Париж по численности населения, но гораздо менее «упорядоченному». Как можно понять людей, которые, проложив вдоль улиц широкие, удобные для прогулок тротуары, используют их для жестоких драк, избивая друг друга до полусмерти? Которые так любят животных, что любого, кто в пылу азарта загонит лошадь до смерти (обычная практика парижан, по крайней мере, по мнению Мерсье), гневные горожане прибьют прямо на месте? Мерсье своими глазами наблюдал, как проходил мятеж лорда Гордона: эту неделю массовых беспорядков, носивших явный антикатолический характер, он не забудет никогда. Тогда толпа напала на Банк Англии; потом, мятежники взломали тюрьмные ворота и выпустив преступников, они совершили немало поджогов в городе, прежде чем прибывшие войска в количестве одиннадцати тысяч солдат открыли огонь на поражение (в ходе беспорядков было убито нескольких сотен человек). Несмотря на отсутствие видимого лидера, Мерсье был уверен, что гневом толпы кто-то управляет. «Бунтовщики проявляли такую дисциплину и выдержку, — писал он, — что когда били стекла в квартирах вызвавших их гнев священников, жильцы соседних квартир наблюдали за этим, немало не беспокоясь за собственную безопасность». Оказавшиеся на свободе преступники отправились домой, но ненадолго. «Большинство из тех, кто попал тюрьму за долги, впоследствии вернулись в камеры по собственной воле, — замечает Мерсье. — Остальные же сразу написали своим кредиторам, где они находятся и попросили их не волноваться». Мерсье считал, что именно уверенность обычного лондонского работяги в том, что он и его друзья «во все времена сами себе хозяева», и придавала ему способность контролировать свое поведение. А если бы французские рабочие однажды проснулись и обнаружили, что свободны от полицейского надзора, результатом стал бы кровавый хаос.
Стой и смотри, или Созерцатели витрин
Первые тротуары появились в Париже в 1780-е годы, после реконструкции квартала Одеон: только что проложенные улицы сходились на площади Одеон, где стоял одноименный театр. В самом квартале разместился один из масштабных комплексов многоквартирных зданий, о котором говорилось в предыдущей главе. Правда, на обоих берегах Сены в районе Пон-Нёф («Нового моста») еще в 1578–1607 годах за счет королевской казны насыпали террасы, но они предназначались для лавок с товарами, а вовсе не для прогулок. На протяжении нескольких веков Пон-Нёф был одной из красивейших достопримечательностей Парижа. Современники восторгались им как чудом инженерного искусства; к тому же с этого моста открывался чудесный вид на город, в то время как другие мосты были плотно застроены лавками и магазинами. В конце 1780-х годов от застроек наконец-то очистили Пон Нотр-Дам («Моста Парижской Богоматери»), и этот момент запечатлел на своей картине художник Юбер Робер[49].
Однако первые тротуары были скорее исключениями, чем правилами, — в других районах Парижа о «дорожках для пешеходов» никто и не слышал. Когда некий
В 1771 году на Елисейских Полях открылся «Колизей», прототип нынешних торгово-развлекательных центров. Три крытых сводчатых галереи отходили от центральной залы; в каждой галерее располагалось по десять магазинов, где продавались ювелирные изделия, модная одежда и лотерейные билеты. К сожалению, по мнению большинства покупателей, «Колизей» находился слишком далеко от центра: через два года центр обанкротился. Парижские франты, желавшие показаться на людях, обычно отправлялись в
В Лондоне на рубеже семнадцатого-восемнадцатого веков многие магазины уже обзавелись стеклянными витринами. Витрины лавок попроще обычно выглядели так: довольно узкая дверь в центре фасада, обрамленная широкими проемами, на которых крепятся горизонтально разделенные ставни. Верхняя ставня, открываясь, образовывала подобие навеса, а нижняя была оборудована складными ножками и служила прилавком. Таким образом, товары выкладывались для обозрения прямо на улице.
В Париже большинство магазинов не могли и мечтать о такой роскоши, как застекленная витрина. В 1767 году Габриэль де Сент-Обен изобразил лавку Перье, торговца скобяными товарами — возможно, для рекламной открытки. Похоже, такая структура устраивала даже владельцев крупных магазинов: например, Эдме-Франсуа Жерсена[50], торговавшего картинами на мосту Нотр-Дам. На известной картине Антуана Ватто «Лавка Э. Ф. Жерсена» [рис. 12] видно, что магазин расположен прямо на улице. Продавцам, работавшим у Жерсена, приходилось каждое утро выносить на открытое уличное пространство магазина стулья, столики, ящики и развешивать на стенах картины, а вечером убирать картины и мебель в задние комнаты. Облупившиеся каменные стены, грязный пол — по виду это помещение больше похоже на конюшню, чем на художественную галерею, продающую предметы искусства богато одетым аристократам.
Такой магазин вызвал бы у лондонца начала восемнадцатого века немало поводов для насмешек. В Лондоне у большинства магазинов были застекленные витрины, а стены самих помещений аккуратно оштукатурены. Еще до Великого пожара парижане, например, Самюель Сорбьер, восхищались изысканной отделкой лондонских магазинов, которые «радуют глаз и привлекают внимание прохожих». Англичане и сами удивлялись, с какой скоростью только что открытые магазины обзаводятся застекленными витринами. «Никогда не было в наших магазинах такого количества росписи и позолоты, таких узорных окон и огромных зеркал, как сейчас», — жаловался Даниэль Дефо в 1726 году. Он, довольно несправедливо, сравнивал лондонские магазины с крикливо одетым французским щеголем. Несмотря на то, что застекленные окна облагались налогом, из-за свободной конкуренции английские стекольные заводы вынуждены были снижать цены, в то время как их коллеги по другую сторону Ла-Манша (такие, например, как корпорация «Сен-Гобен», основанная в 1665 году по распоряжению Людовика XIV), пользовались привилегиями королевской монополии. Лондонские витрины продолжали поражать и восхищать парижан даже в начале девятнадцатого века, не только из-за наличия стекол, но и потому, что на центральных улицах по вечерам их… подсвечивали! Таким образом, магазины могли работать до девяти или половины десятого вечера.
В 1831 году Эдвард Планта свидетельствовал, что в Париже лишь немногие магазины смогли обзавестись «нормальными» витринами.
Риджент-стрит, созданная по проекту королевского архитектора Джона Нэша[51] в 1817–1832 годах, протянулась через Мэрилебоне и сразу стала оживленной транспортной улицей, однако ее главное назначение состояло в другом: быть центром нового торгового квартала. Торговые ряды, расположенные в крытых галереях и выходившие на широкие чистые тротуары, вызвали бы черную зависть у любого парижского фланёра. Сюда, по версии писателя Пирса Игана[52], часто наведывались герои его журнала «Жизнь в Лондоне» — местные щеголи Том, Джерри и Лоджик. Однако попытка Нэша построить настоящий большой торговый центр, «Пассаж Роял-Опера» (1817 г.) окончилась полным провалом. Хотя другие
И ведь что обидно — чаще всего процесс, отнявший у обеих сторон столько времени и сил, может закончиться ничем: «покупатель, доведенный до бешенства болтовней продавца, уйдет, ничего не купив, а продавец, в ярости, что не смог ничего продать, готов будет кинуться на любого, кто войдет в его лавку». «В Лондоне процесс «товарообмена» идет споро, без всяких экивоков. Покупатели заходят в магазин, не ожидая приветствий и даже не снимая шляп. Продавец, услышав, что интересует клиента, идет на склад и тотчас приносит нужную вещь, указывая ее цену. Здесь торговля невозможна — либо бери, либо убирайся». «Заплатил — и порядок. Все сэкономили время — и продавец, и покупатель». А что в Париже? Сценка из «Сентиментального путешествия» Лоренса Стерна (1768 г.) дает нам прекрасную возможность своими глазами увидеть процесс покупки любой безделицы. Йорик, герой романа, на минутку останавливается у магазина перчаток, чтобы спросить, как пройти к Опера-комик, а в результате оказывается втянутым в чувственный, если не сказать, откровенно эротический диалог с женой торговца мадам Гриссе, в то время как ее супруг взирает на обмен любезностями с меланхолическим равнодушием. В 1670-е годы в Англии «магазинный флирт» был основным центром притяжения для покупателей, приходивших в лондонские «аркады» (лавки, где продавались предметы роскоши), но к моменту путешествия Йорика те времени давно прошли. Разница между наивным, открытым миру сентиментальным путешественником и вечно хандрящим
Возможно, не совсем корректно использовать термин
Однажды, сидя в кафе и прислушиваясь к разговору группы актеров, месье Бездельник решает (как средство борьбы с бессонницей) завести дневник, чтобы записывать туда все, что видит…
После этого фланёр ненадолго скрылся со сцены и снова появился в 1820-е годы в качестве персонажа сразу двух водевилей: одноактной комедии «Фланёр» (
В обеих комедиях местом действия выбрана улица. В пьесе «Фланёр» на сцене появляются, по крайней мере, семеро торговцев, предлагающих свой товар, а также наряд пехоты, спешащие куда-то рабочие и простой люд. «Да здравствует Париж! — поет главный герой. — Он предстает пред нами как подвижная картина». В 1833 году газета «Фигаро» дала определение фланёра как «человека, посещающего все бесплатные представления, сделавшего улицу своей гостиной, а витрины магазинов — своей мебелью». Путеводители по городу начали использовать название «Фланёр» в рекламных лозунгах.
Чудеса рекламы
Рекламу недаром считают наиболее выразительной чертой любой городской улицы: и огромные, тяжеловесные вывески восемнадцатого века, и мигающие и переливающиеся всеми цветами радуги современные неоновые плакаты и цифровые панели создавались для того, чтобы, как рыбок на крючок, ловить взгляды прохожих. Лондон и Париж и в этом вопросе шли впереди других европейских стран. Вывески, выпиленные в виде гигантских животных или пивных кружек, ясно указывали на специфику заведения равно грамотному и неграмотному прохожему. Однако помимо своей основной функции, вывески играли и другую, весьма важную, роль: помогали людям сориентироваться и понять, где именно они находятся. И парижане, и лондонцы без помощи вывесок просто пропали бы, став чужаками в родном квартале — ведь других обозначений на улицах в то время не было. В пору отсутствия номеров домов, а частенько и названий улиц, дорогу в Лондоне и Париже восемнадцатого века чаще всего указывали так: «дойдите до вывески x» или «поверните у вывески y». Если взять для пущей наглядности три наиболее распространенных названия заведений, рассказ о том, как пройти в таверну «Полночная звезда» выглядел бы так: «У «Спящей кошки» поверните налево, затем идите до «Конца света», а там до «Звезды» рукой подать». Так простые вывески превращали даже короткий маршрут в магическое, полное причудливых связей и контрастов путешествие. Любовь к вывескам, игривое использование их тайных значений и символов и тоска по ушедшим в прошлое старинным харчевням — еще одна общая черта в менталитете лондонцев и парижан восемнадцатого-девятнад цатого веков, в особенности фланёров. Месье Бездельник особенно внимательно разглядывает вывески на бульваре; Бодлер, в свою очередь, тоже настаивает, что истинный
Несмотря на то, что практически старинная вывеска восемнадцатого и даже начала девятнадцатого века не дожила до наших дней, в некоторых районах Лондона еще можно почувствовать магическую атмосферу прежних времен. Многие пабы держатся за старинные названия, а иногда (как, например, в случае с «Ангелом») по названию питейного заведения до сих пор называют целый район. Увы, в Париже эта атмосфера не сохранилась. Власти обеих столиц начали «войну» с вывесками в середине восемнадцатого века. Их можно было понять. Гигантские деревянные или металлические фигуры могли свалиться на голову прохожим и потому представляли реальную угрозу для жизни пешеходов, и к тому же они отвратительно скрипели на ветру. В 1761 году, одновременно в Париже и Лондоне вышли указы, запрещавшие подвешивать вывески на кронштейнах и предписывавшие прикреплять их непосредственно к стене. В Париже за этим указом последовал закон 1768 года о нумерации домов с целью упорядочить городскую топонимику и упростить передвижение по городу. Конечно, одно дело — объявить о своем намерении, пусть даже издать закон, и совсем другое — воплотить его в жизнь. Парижские аристократы противились введению нумерации домов, так как считали, что простой номер на фасаде частного особняка (
Типичными фланёрами восемнадцатого века можно назвать и братьев Шарля-Жермена и Габриэля де Сент-Обена, сыновей зажиточного золотошвея. Братья не только обожали гулять по улицам Парижа, но и показали себя талантливыми художниками. Стиль их карикатур — не такой грубовато-прямолинейный, как у Хогарта, а чуть более
На рисунке один из полисменов, согнувшись под тяжестью вывески, изображающей меч и солнце в зените, делает невольный шаг к своему коллеге, который деловито уничтожает огромный металлический сапог. Удивительно, но эти громадные нелепые вывески должны были, очевидно, нравиться утонченным и талантливым братьям Сент-Обен, проводившим многие часы, тщательно копируя работы старых и «новых» парижских мастеров, увиденные ими на аукционах или на ежегодном «Салоне». Видимо, вывески тоже входили в список их эстетических предпочтений. Боннел Торнтон, лондонский журналист, в 1762 году организовавший выставку вывесок лондонских магазинов и питейных заведений, тоже не считал вывески чем-то ниже своего достоинства. Своей замечательной «Большой экспозицией уличных вывесок»[53] он бросил вызов напыщенным «знатокам» в области искусства: ведь они, эти знатоки, заплатили немалые деньги за вход на выставку плебейских вывесок только потому, что ее презентовали как высокое искусство и напечатали красивый каталог. Возможно, обида журналиста была связана с тем, что британские меценаты предпочитали родным художникам итальянских и французских мастеров, считая, что английские художники слишком большие конъюнктурщики, чтобы создавать произведения истинного «галантного искусства». На гравюре Хогарта «Пивная улица» [рис. 14] бедный художник, за неимением других средств для пропитания «малюет вывеску» — работа, которую сам Хогарт также не раз выполнял.
Однако «Экспозицию уличных вывесок» можно рассматривать и как победу того типа уличного искусства, который был «полезным» и «галантным» одно временно. Организаторы выставки и сам Хогарт (который, возможно, тоже участвовал в ней), конечно же, хотели сказать, что английские художники были наилучшими специалистами по уличным вывескам во всей Европе. С другой стороны, многим казалось, что эти гротескные изображения, часто намалеванные грубо и неумело, действительно ушли в прошлое и тормозят процесс создания идеального города,
Кстати, в Париже борьба с вывесками началась гораздо раньше — еще в 1666 году было учреждено Дорожное бюро, в чьи обязанности входило отслеживать появлявшиеся в городе вывески и облагать налогом их владельцев. Более века спустя Париж все еще пестрел вывесками, описанными Мерсье в «Картинах Парижа» с некоторым смущением: «…огромные, безобразные изображения предметов; например, сапог размером с бочку, перчатка, в каждом пальце которой может спокойно поместиться трехлетний ребенок, рука, держащая меч, который простирается над всей улицей… Без них Париж получил новое лицо, чисто выбритое и благовоспитанное».
Однако, как Аддисон до него, Мерсье радуется как ребенок, игре слов и семантическим (да и визуальным) ошибкам, свойственные вывескам. Как фланёр Хогарта обожает слоняться по улицам, где бедные художники малюют свои «произведения искусства», так и Мерсье в восторге описывает магазины, торгующие подержанными вывесками на набережной Межисри. «Здесь, — пишет он, — короли всего мира мирно спят в одной постели друг с другом: Людовик XVI и Георг III обмениваются братским поцелуем, прусский король лежит рядом с русской императрицей, правители соседствуют с избирателями. Другими словами, наконец-то тюрбан и тиара [имеется в виду папская тиара, то есть ислам и христианство] живут в согласии. Мерсье даже воображает, что бы сказали друг другу вывески, если бы умели говорить. В 1820 году в Париже появилась карточная игра, основанная на вывесках, а в середине 1820-х годов вышел в свет исторический и критический словарь городских уличных вывесок. Это событие совпало с появлением на исторической арене понятия
Человек-сэндвич
Ну а что же наш герой, неутомимый фланёр? Он впервые представляется публике в четвертом выпуске
Зритель описывает город как единое культурное целое, живой организм, как мир, отличный от королевского двора. В этом городе вольготно чувствуют себя все звания и ранги, перемешаны все профессии. Чтобы войти в него, не нужно иметь дворянское звание, надо лишь знать правила вежливого обхождения. Французское понятие семнадцатого века «порядочность» отчасти отражает этот «кодекс вежливости». Однако французы всегда предпочитали легкомысленное
Больше всего фланёры любили гулять по тротуарам. «Тротуар! — восклицает Уар, — приветствую тебя, чистый оазис посреди моря грязи, прибежище фланёра! Все счастливые моменты моей юности прописаны на твоих камнях». Уар представляет нам выразительное описание «физиологии» фланёра, ясно демонстрирующее отличие его реакции на окружающие явления от реакции обычного пешехода. Если, к примеру, зеленщик увидит в витрине магазина новую ткань, он подумает примерно так: «Миленькая расцветка, пойдет моей жене» — и сразу же переключиться на следующую витрину. Фланёр же замрет перед витриной часа на два: он будет изучать малейшие детали узора, переливы цвета, подумает о роли ткани в истории моды и о взаимоотношениях производителя ткани, поставщика сырья и владельца магазина. Размышления фланёра об отрезе ткани поистине уникальны и недоступны ни одному нормальному прохожему. Это лишь один частный пример того, что истинный фланёр всегда мнит себя «принцем»: его королевство, хоть и воображаемое, все же гораздо богаче и интереснее, чем серые, обыденные мыслишки простых людей.
Однако, хотя фланёр и воображает себя «принцем», его продвижение по городу тоже происходит не без приключений. Мистер Зритель в свое время замечал, что «день не проходит без моментов отвращения», и фланёру девятнадцатого века тоже приходится иногда терпеть обиду и даже унижение. Однако даже самые неприятные происшествия лишь идут истинному фланёру на пользу: они помогают очистить ряды от случайных, слабонервных и непосвященных в таинство этого искусства, и еще больше уверить фланёра в его уникальной, сверхъестественной способности оставаться невидимым в толпе. Серия гравированных листов Крукшенка «Поводы для недовольства»
Оплошности фланёра в изображении Крукшенка, Домье и других художников-иллюстраторов в 1820-е, 1830-е и 1840-е годы, призваны были высмеять его отношение к окружающему пространству лишь как к источнику поверхностных визуальных впечатлений. У города же есть вполне ощутимое физическое тело, говорят рисунки, и оно постоянно входит в коллизию с телом самого фланёра, нарушая его дневные грезы. Город безжалостно пинает фланёра то сзади, то спереди. Он швыряет грязь на изящные одежды персонажа Мерсье, чуть не выбивает глаз денди Крукшенка, бьет ставней по голове фланёра на рисунке Уара [рис. 15]; в виде цветочного горшка падает на голову месье Бездельнику.
В 1820-е на городских улицах впервые появился еще один персонаж — человек-сэндвич, известный во Франции как «ходячая афиша». В этом Лондон вновь обогнал своего соперника. Началось все с двух фанерных листов, скрепленных кожаными ремешками, которые надевались через голову, но за двадцать лет инженерная мысль создала хитроумные изобретения, огромные конструкции на колесах в виде кофемолок, египетских храмов, громадных цилиндров и т. д. с наклеенными на них афишами, полностью скрывавших человека внутри.
Из человека, несущего в руках или на груди плакат с изображением, к примеру, популярной марки ваксы, человек-сэндвич
Как и Уара, Шарфа зачаровывали люди-афиши и люди-сэндвичи, и он рисовал их снова и снова во всей безвкусной красе. Хотя литография была изобретена в Германии, в Лондоне ее впервые применили в рекламных целях. Парижские печатники, такие как Луи Шере, жаждущие как можно лучше изучить современные технологии цветной литографии, принесли моду на нее в Париж. Новая реклама не только изменила вид парижских улиц, но даже то, как парижане видели самих себя. На рекламных плакатах, которые Шере изготавливал для театров и мюзик-холлов Монмартра в кричащих, ярких красках, призывно улыбались полуобнаженные нимфы (их называли
Стил и Мерсье, братья Сент-Обен и Хогарт: они первыми воспели прогулку по городу, увидев ее как источник созерцания открывающихся по дороге восхитительных тайн, а не просто как долгий и утомительный путь по грязному городу, который надлежит преодолеть как можно быстрее. Фланёр не был придуман в девятнадцатом веке. Он появился и в Лондоне и Париже на целое столетие раньше, однако лишь маячил на периферии неясной, полупрозрачной фигурой. А затем, благодаря Уару, восторженно сравнившему его с принцем, значимость этого персонажа взлетела на небывалую высоту. Бодлер, с его мрачно солипсическим описанием, а затем и Беньямин со своей идеей отстраненности от толпы также способствовали тому, что важность фигуры фланёра была безмерно преувеличена. А ведь на самом деле фигура фланёра служила совершенно иной цели: под маской философского, «научного» анализа городской жизни высмеять снобов, претендующих на глубокие знания в этом вопросе. Внимательный читатель сразу заметит иронию: в обсуждении городскими властями способов наведения порядка при помощи ликвидации вывесок видна ограниченность, некомпетентность чиновников и их тщетные попытки установить в городе настоящий «полицейский» контроль.
Описание жизни фланёра дает нам достаточно полное представление о таких деталях городской жизни, как вид мостовых и магазинов, развитие транспорта и рекламы — мелочи, которые легко проглядеть, если писать полотно истории широкими мазками. Ну а сейчас, наверное, все же настало время позволить мистеру Как-Его-Там заняться делом, о котором он так мечтал: «написать всё свое», то есть рассуждения обо всем на свете, и в первую очередь о городе.
Глава третья
Ресторан
Казалось, ничто не могло заставить герцога Жана дез Эссента покинуть свое поместье в Фонтеней-о-Роз. Фактически выросший без внимания родителей, в тридцатилетнем возрасте этот последний представитель рода Флорессас дез Эссентов продал родовой замок Лурп и купил уединенный домик у опушки леса в столичном предместье Фонтеней-о-Роз. Расположенный всего в пяти милях к югу от Парижа, Фонтеней был ближайшим пригородом, однако не считался «модным курортом». Здесь Жан был надежно огражден от нежеланных гостей.
До этого момента жизнь юного дез Эссента могла бы соперничать с «Книгой Экклезиаста», перенесенной во времена
По совету доктора Жан в конце концов оставил Париж и поселился в Фонтеней — один в небольшом домике в компании лишь двух престарелых слуг. Здесь он решил создать идеальное убежище от мира, изысканно разукрашенный «шелковый кокон». Фактура и цвета обшивки стен, оттенки стоящих на полках корешков книг, интенсивность света и даже слабый аромат, витающий в комнате — все должно было способствовать наилучшей «чувственной стимуляции» хозяина. Неделю за неделей дез Эссент посвящает лечению своих бесчисленных неврозов, параллельно открывая для себя фантасмагоричные миры Франсиско Гойи и Гюстава Моро — репродукции их офортов и картин он хранит в своем кабинете.