Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ...Где отчий дом - Александр Эбаноидзе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Почему?

— С таким именем можно быть мельником в деревне или бух­галтером в домоуправлении. Для афиш оно не подходит.

— А мне нравится. Можно, я буду называть тебя Сардионом?

— Ради бога! — смеется он.— Но я могу и не отозваться. Отвык...

Нежность стискивает горло. Нежность и грусть. Зачем, думаю я,

зачем нам это? Послезавтра мы разъедемся. Если б он жил в Москве... Но в Москве я не смогла бы вести двойную жизнь, не сумела бы лгать. Ни Игорю, ни сыновьям. Ой ли?.. До этого лета я считала себя вообще не способной на такое. Неужели я не знала себя?..

Чем дальше мы уходим от села, тем свободнее и легче у меня на душе... Кто-то у Достоевского задается вопросом: станет ли чело­век казниться по поводу бесчестного, постыдного поступка, совер­шенного им на другой планете? То есть если заведомо известно, что о его поступке никто никогда не узнает. Странно, что этим вопросом занят мужчина. Думаю, такие мысли чаще приходят неверным же­нам... Господи, что за глупости!

— Не устал, Джано?

Качает головой.

— Я не привыкла к горам, ноги не несут...

— Хочешь, посажу тебя на ослицу?

— Ну вот еще! Нашел цыганенка...

Останавливается и, не дав перевести дух, целует. До задыхания, до обморока. До золотых кругов перед глазами. Хоть бы в тень от­вел, сумасшедший!

— Дай отдышаться...

Завязь чувства пугает и радует, как шевеление незаконного ре­бенка под сердцем: сладко и страшно. Разум противится, сердце об­мирает, а бездумная кровь тихо ликует...

Тени от кустов и деревьев все длинней вытягиваются на дороге, сползают в Колхиду. На какое-то время мы расстаемся с солнцем — оно скатывается за гору, но тут и мы достигаем перевала.

Всем отверженным и усталым, всем потерявшим стезю свою я желаю, чтобы на исходе дня, когда силы покинут их, перед ними открылась бы такая долина. Небольшая, но совсем не тесная, с форе­левой речушкой, петляющей посередине, с живописно разбросанны­ми деревьями, она несет на своих склонах отару овец, цветом и под­вижно меняющимся контуром напоминающую облако на вечерней заре. Между отарой и речкой виднеются маленькое строение и про­сторный загон. И солнце опять с нами.

— Тут где-то был родник,— Джано озирается, точно обронил что-то.

За перевалом дорога преображается: крутизна сменяется поло­гостью, каменистая жесткость — плотностью утоптанного суглинка, а цвет из белого делается золотисто-розовым.

Мы находим родник по звуку — в высоких травах что-то булька­ет, как вода во фляжке. Там, где из горы бьет ключ, травы выкошены и в глубокой лунке дрожит и сверкает ключевая вода. Пью прямо из лунки. Зубы немеют, холод свинцом приливает ко лбу.

Незнакомые деревья толпятся поодаль от родника. Ручеек сте­кает в долину, чуть слышно позвякивая в траве.

Ослики на дороге потряхивают головами. Точно укоряют нас в чем-то.

— До чего же он славный! — не удержавшись, обнимаю малень­кого. Он скачет на месте, выдергивая голову из моих рук, но в глазах его нет страха. Вырвавшись, ослик фыркает, обегает меня и легкой, несколько даже кокетливой поступью шагает по дороге. Ослица, по­корная, равнодушная, не знающая ни усталости, ни нетерпения, идет за ним. Она черная, но масть ее не выражена совершенно, как у во­роной лошади, чернота светлеет от синеватой на хребтине до мутно белой в подбрюшии.

Присыпанный землей бревенчатый мостик пружинит под ногами. Речушка петляет по долине, сгущениями ивняка обозначая извили­стое русло. В прозрачной воде тенью проносятся веретенообразные форели. Иногда они замирают на месте, дрожат, стоя против течения, ломаются и двоятся, поблескивая крапинками. Джано присматривает­ся с мостика, прикидывает что-то. А вода течет под ним — неумолч­ная, уходящая, грустная.

Тропинка отделяется от дороги и через терновник и заросли па­поротника приводит нас на зеленый пригорок.

Джано снимает с ослицы корзины, отвязывает притороченную бурку, бросает на траву.

— Привал, Танечка! Можно и отдохнуть...

Отгоняю ослицу и привязываю поодаль к кусту терновника.

Где-то в невидимом на дереве гнезде пронзительно пищат птенцы.

Хорошо-то как! Тихо. Ясно... Пожить бы так хоть год. Хоть полгода...

В это время ослица кричит. Я пугаюсь. Никогда прежде я не слы­шала этого крика. Звук рождается в темном животном ее нутре в виде скрипа и хрипа. Потом прорывается наружу, вырастает оглу­шительно. Она захлебывается прерывистым и сиплым воплем, с вытя­нутой шеей, с разинутым безобразным ртом. Боже, какая безысход­ность в этом крике!

Из-за кустов терновника выбегает ослик; подняв уши,торчком, бежит на голос.

Опять тишина, благодать. Солоноватая солнечная сушь в горном воздухе.

Джано... Мог же он напоследок пригласить меня в «Гагрипш» к своему Одиссею или свозить на Пицунду, в «лягушатник» рядом с Домом писателей: там всегда прохладно, музыка играет... А он через ущелье и оползни сюда!

Расправил на траве бурку, вытянулся во весь рост — босой, в вы­тертых джинсах и расстегнутой рубахе. Сажусь рядом, кладу его го­лову на колени. Сквозь редкие волосы поблескивает загар. Пробегаю ладонью по волосам, касанием пальцев обвожу глаза и брови.

— Спасибо!

— Не стоит! — роняет, не раскрывая глаз.

Когда я в первый раз заметила на себе его взгляд (это было в столовой), во мне что-то обмерло. Я хотела выйти. По-моему, даже встала из-за стола, но тут же села и, не прячась за головами сидев­ших между нами, встретила глубокий, несколько тяжеловатый взгляд его карих глаз... Мне легко было оставлять без ответа бестактные вопросы соседки по комнате, но как быть со своими вопросами? С те­ми, которые я сама себе задавала? Что это? Мимолетный роман в духе времени? Разрядка, которая так нужна начиненным стрессами горожанам? Или искреннее увлечение, прощальная улыбка любви? А может быть, все вместе? .Как мы строги к чужим слабостям и сни­сходительны к своим!.. Себе-то я могу открыться — я его боялась. Вот правда. Не мужа я боялась, которому изменяла, не самой изме­ны— я его боялась. При всем обаянии, остроумии, порой даже ду­рашливости в нем было что-то загадочное. Или страшное?.. С каждым днем все больше привыкая к нему, я не могла привыкнуть к этой двойственности. Как будто в домег который я обживала, осталась за­пертая дверь, при взгляде на которую всякий раз обмирает сердце.

Странно, но меня почти не мучили угрызения совести. Возмож­но, оттого, что происходящее никак не касалось Игоря, не задевало его. Я не мстила Игорю, хотя знающие нашу жизнь именно так ис­толковали бы мое поведение. Нет, неспособна я мстить. И неспособ­на бросить больного мужа. Потому-то я не строила никаких иллюзий.

В московской «Рекламе» мне часто попадались объявления о про­даже инвалидного кресла. Раньше, читая такие объявления, я дума­ла, что инвалид выздоровел. Теперь я так не думаю. Вот что стало с иллюзиями.

— Хотела бы я знать, о чем ты молчишь. Даже о твоей профес­сии я узнала от других. А ты зачем-то выдавал себя за винодела. Помнишь? В духане, где медвежонок на цепи...

Кивает.

— Я и есть винодел.

— А как же эстрада?

— Сыну Большого Георгия не надо диплома, чтобы заткнуть за пояс ученых виноделов. К тому же я больше трех лет проучился на винодельческом.

— Твоего отца величали Большим Георгием? ,

— Да. Чтоб не путать. Старшего брата тоже окрестили Георгием. Тот так на всю жизнь и остался Маленьким.

Срываю травинку, надкусываю сочный стебелек.

— Я сначала думала, что мы едем в твою деревню.

— Моя деревня далеко.

— По русским масштабам в Грузии все близко. Извини, я не на­прашиваюсь. Я понимаю, что это было бы не совсем... У тебя там кто-нибудь остался?

— Брат с семьей и мать.

— Мать...— повторяю я.— А я вот горожанка. Без корней. Дитя асфальта. Теперь всех к корням потянуло, к отчему дому. И ты столь­ко рассказывал. Вот я и подумала...

— Того дома, о котором я рассказывал, больше нет.

— То есть как нет? Вы его продали?

Молчит.

— Или перестроили?

— Нет. Там все по-старому. Но вернуться в тот дом невоз­можно. Да и не нужно.

Это сказано с такой болью и досадой, что я растерянно умолкаю.

Джано вслепую находит мою руку.

— Что тебе еще интересно узнать?

— Все! — вырывается у меня прежде, чем он договорит до кон­ца.— Все!

Раскрывает глаза и укоризненно качает головой.

— Ай-ай-ай! Такой горячий интерес. Уверяю тебя, я его не стою.— В интонации ни тени того кокетства, с каким порой самоуничижаются уверенные в себе мужчины.— Зачем тебе все? По жиз­ни удобней шагать налегке. И с песней.

— Ты предпочитаешь ничего не знать, чтобы скорее забыть.

— Напротив: чем больше знаешь, тем скорее забываешь. Под­робности схожи. Запоминается то, чем мы отличаемся друг от друга. Впрочем, не в моих правилах обманывать ожидания хорошеньких женщин. Спрашивай! — Он незаметно соскальзывает в привычный шутливый тон. Словно уводит меня от запертой двери. Неужели я так и не загляну за нее? А зачем? Разве он не прав? Мы скоро рас­станемся. В памяти останутся море, горы, жара, вино с муравьиной кислинкой. И легкость на душе. Беспечная, бездумная легкость, на которую я считала себя неспособной... Когда-нибудь в копилке моих дней среди тусклых медяков вдруг блеснет золотой. Вот и все.

— Сардион,— произношу я вслух.—Что за пристрастие к грече­ским именам...

В «Гагрииш» Джано познакомил меня с красавцем саксофони­стом; саксофонист был юн, очень хорош собой, и звали его — ни много ни мало — Одиссей! Одиссей играл для нас что-то экзотиче­ское; его лицо в черных локонах с огромными, близко посаженным^ глазами — ну, прямо оживший портрет юноши из Файюма — выража­ло страдание. Уходя от нашего стола, Одиссей галантно пятился и прижимал ладони к розовым губам порочного херувима.

Пытаюсь отвлечься от начатого объяснения, но какая-то досада и неутоленность возвращают меня назад.

— Скажи, ты любишь меня хоть немного?

Он кивает, и свет непонятной улыбки пробегает по его глазам.

— Нет, одно из двух: или ты не считаешься со мной— так, ку­рортная интрижка, или... Почему ты молчишь?

— Я же сказал — спрашивай. Пять минут на интервью.

— Тебе бы все шутить!

Смотрит на меня проницательно и чуточку насмешливо.

— На прощание душу настежь?

— Я тебя не понимаю,— искренне удивляюсь я.

— В юности со мной приключилась...— он делает пренебрежи­тельный жест: поди пойми, что с ним приключилось в юности.— Де­ло обычное, но по молодости трагедия! Ну, полазил я по стенам, по­выл волком и пошел к другу исповедаться. Взял его, как полагается, за лацканы... И что? Ушел от него опустошенный, выпотрошенный. Как будто меня оскопили или при мне над моей женщиной надруга­лись. Душу не то что выворачивать, трогать нельзя.

Я слушаю неожиданное признание, едва дыша, и тихо говорю:

— Это гордыня, милый. Напрасно ты хвастаешь ею. Это беда.

— Может быть.—Пожимает плечами.

— Что же с тобой было тогда, в юности?

— О-о, моя дорогая!..— Он смеется и опять закрывает глаза.

Видно, так и останется загадкой — рассказчик, не признающий

кульминаций и исповедей. А что если он просто примитив, которому я приписываю оригинальность в неосознанной попытке самоутвер­ждения? Или самоутешения? Что за недобрая настороженность? От­куда? Не от привычки ли к многословным славянским излияниям?..

Мы много читаем, думаем и толкуем о жизни вдали от ее негас­нущего костра, пренебрежительно повернувшись к нему спиной, за­быв о том, что, вечный сам по себе, костер этот не вечен для каж­дого из нас. Но появляется «примитивный» Джано Джанашиа и на­поминает, что к этому костру можно приблизиться и протянуть озяб­шие руки.

— Я так тебе благодарна за эту долину! Где только мы с тобой не были, а эту долину ты приберег... Для прощания, да? Представить только: послезавтра я буду вспоминать ее в Москве. В голове не ук­ладывается... Вон бабочка порхает, на цветы не садится, спешит куда- то... Скоро вечер. Слышишь, птенцы пищат! И как громко. А вдруг это орлята? Ведь тут высоко... Неужели я больше никогда, хотя бы во сне не увижу эту долину?

— Говорят, снится то, о чем часто думаешь. Думай о нас почаще.

— Это неправда! Мне снится то, о чем я вовсе не думаю. Снит­ся так часто, что я пугаюсь...

Холодок в сердце заставляет меня замолчать. Как будто вся моя прежняя жизнь вдруг глянула на меня с укором.

— Ты слушаешь? — Джано кивает и хмурит брови.— Хочешь, расскажу? — Молча пожимает плечами.— Слушай... Странный сон. Как будто ко мне приходит кто-то из подруг. Мы сплетничаем, пьем чай. Почему-то во сне каждый раз фигурирует швейная машинка, черная, зингеровская, с ножным приводом, хотя я не умею шить... Еще во время разговора я обращаю внимание на необычность своей квартиры: она непомерно велика и ветха. Вернее, ее размеры трудно определить, углы комнат тонут во мраке. Освещена квартира, как Столешников переулок в дождливый день, когда тучи наваливаются на крыши... Потом я провожаю подругу. Мы идем узкими высочен­ными коридорами. Я задеваю ногой крысиную тушку у стенки. По­среди коридора лежит затвердевшая собачья кучка. Откуда-то появ­ляется кошка, неслышно обегает нас и вспрыгивает на штабеля до­сок... Я вдруг понимаю, что в доме дверей нет вообще, так же как нет и крыши. Мое жилье вроде как выгорожено из улицы. Я живу на улице! Мой любимый продавленный диван с подушками, и стол с лампой, и швейная машина — все стоит на задворках под небом. То есть это как бы дом и вместе с тем улица, бездомность...

Я умолкаю и слышу, как колотится сердце. Зачем я рассказала? Я даже маме этих снов не рассказывала. Они не для чужого слуха...

Как пронзительно пищат птенцы!

Молчит. Уж не уснул ли? Нет, веки дрожат. И пальцами ворс бурки пощипывает.

— Ну как? — спрашиваю я с деланной улыбкой.— Небось тебе такое не приснится!

— Ты рассказала мой сон,— говорит он.

— Не может быть!

— Почему не может быть?

— Потому что это сон неудачников.

— А я и есть неудачник.— Джано раскрывает глаза и смотрит мимо меня на небо.



Поделиться книгой:

На главную
Назад