Зевнув, он на четвереньках забрался в свою землянку-нору в обрыве. Солдат остался возле костра.
Помалу подкладывая в огонь сухие еловые палки, он сонно следил, как их постепенно слизывали до черноты жадные языки пламени. Источив на угли дерево, они и сами опадали, готовые вот-вот исчезнуть, — тогда следовало подложить несколько новых палок, чтобы не извести огонь. Вокруг лежала ночная темень, в которой едва просвечивало тусклое пятно речной излучины; рядом неровно горбился невысокий песчаный обрыв с черной норой. Бор почти перестал шуметь, вокруг царило ночное безмолвие.
К солдату вернулось привычное чувство одиночества, и он стал думать-рассуждать о своем незавидном положении. Впрочем, думал он об этом всегда, словно стараясь что-то решить или что-то понять. Но ни того ни другого до конца не удавалось, он не мог выбраться из той роковой безысходности, в которую его загнала жизнь. Или, возможно, загнал себя сам. Давно поняв цену физической силы, он обнаружил в себе ее недостаток, и это стало причиной его многих бед. Так случилось, что почти все дворовые ребята были старше его и потому сильнее, а он оказался в незавидном положении слабака. Несомненно, у него имелись другие достоинства — он неплохо учился и никому не уступал умом, но это мало что значило перед решающим фактором силы. Если требовалось куда-нибудь сбегать, посылали его, потому что он младше других, если старшим приходило в голову над кем-нибудь поизгаляться, выбирали его. Если у него появлялся ножик, запросто можно было отнять или попросить посмотреть и не отдать. Все знали, что он жаловаться не побежит, потому что у него нет отца. А потом не стало и матери.
Детство — вообще малоприятная штука, солдат в этом убедился давно. Особенно если потеряешь родителей и окажешься на содержании престарелой бабушки. И все-таки он держался, он хотел учиться, была давняя мечта — институт иностранных языков. Английский язык, французский — безразлично, лишь бы уехать. Куда? Все равно куда, только бы выбраться из постылого «поселка городского типа», где после смерти бабушки его никто не любил и он никого не любил тоже. Но в институте он срезался на первом же экзамене — сочинении на тему «Я знаю — город будет, я знаю — саду цвесть» и скоро очутился в армии.
«Учебка» запомнилась ему непрекращающимся годичным кошмаром, муштрой и гнетом, когда невозможно было понять, для чего вся эта формалистика, для какой надобности. Логика воинских уставов угнетала своей алогичностью, бессмысленность военных порядков отупляла чувства, на занятиях в классах и на плацу он вроде бы отсутствовал и всегда хотел спать.
Оказавшись после «учебки» в полку, он надеялся, что тут многое будет иначе, что тут — порядочные молодые офицеры, воспитатели и защитники солдат. Но скоро понял, что ошибся: офицеры жили собственной жизнью, зачастую далекой от скрытной жизни солдат. В казарменной толчее, в свободное вечернее время царили иные порядки, чем те, которые предписывались в уставах и были развешаны на стенах ленинской комнаты. Как-то перед вечерней поверкой сержант Дробышев уронил под койку футляр от зубной щетки и обернулся к солдату: «А ну подними»« Вместо того чтобы беспрекословно исполнить приказ, тот коротко бросил: «Сам подними» и тут же полетел в проход от неожиданного удара в лицо. Он не догадался, что сержант умышленно уронил футляр, чтобы заставить его поднять, и эта недогадливость стоила ему багрового фонаря под глазом. На следующий день во время построения на развод командир роты с притворным недоумением поинтересовался: «Что это у тебя?» В строю все напряженно замерли в ожидании его ответа, и он, несколько помедлив, сказал, что упал. «Надо смотреть под ноги», — глубокомысленно заметил ротный. А в отдалении из первой шеренги зло щурился, глядя на него, сержант Дробышев. Солдат решил тогда, что, наверно, поступил правильно, не сказав ротному правды. Но уже на следующий день он в том усомнился. В курилке, где он только присел с ребятами, появился Дробышев и молча двинул ему кулаком под дых — почему не встаешь, когда старший входит? Скорчившись от боли, солдат потащился в казарму, в то время как другие молча и безучастно глядели ему вслед. Никто не вступился, будто так и надлежало поступать с молодыми.
Еще хуже стало в начале весны, когда старшиной роты назначили прапорщика Зеленко. Этот взял за обычай после отбоя кучковаться с друзьями в каптерке, где они выпивали. Иногда кого-либо поднимали в казарме и также вели в каптерку. Как-то после полуночи оттуда вышел с потным раскрасневшимся лицом (может, даже заплаканным) его земляк Петюхов, молча лег на койку и укрылся с головой одеялом. «Что они там?» — но земляк не ответил, лишь вздрагивал от плача. Солдат уже догадывался, что там происходило, молчал, чувствуя, что, пожалуй, дойдет и до него очередь. Правда, пока не доходила, и парень в тревоге ждал, когда это случится. Несколько раз он замечал, как под утро из каптерки выходил явно пьяноватый Дробышев, торопливо раздевался и ложился в аккуратно разостланную для него койку. Однажды, ложась, Дробышев вынул из кармана брюк финку, которую, оглянувшись, сунул себе под матрац. Уж не намеревается ли кого-нибудь зарезать, засыпая, подумал солдат.
...Через несколько дней они, усталые, вернулись из наряда, и только солдат уснул после отбоя, как сразу проснулся от сильного удара в бок — над ним в проходе стоял мордатый радист Подобед. «До прапора», — проворчал он, и парень понял, что его звали в каптерку. После другого такого же тумака вынужден был встать, начал натягивать брюки, потом сапоги. «Босой», — просипел Подобед, и он, помедлив, босой потащился по проходу в каптерку.
Там, еще сонного, с замутненным от страха сознанием, его нагло изнасиловал на полу все тот же ненавистный ему сержант Дробышев; Подобед и Зеленко держали. Истерзанный и униженный, как и недавно его земляк Петюхов, он добрел до своей койки и лег. Но не полез под одеяло, даже не закрыл глаза, а лежал, дожидаясь своего часа. Вокруг в ночном полумраке казармы сопели, ворочались, бормотали во сне, никому не было дела до того, что происходило за стеной в каптерке.
2
Спустя час или больше к своей койке тихо, словно крадучись, подошел наконец и Дробышев, разделся и лег. Еще через недолгое время послышался его негромкий храп, сержант спал. Солдат поднялся, оделся, аккуратно навернул портянки, натянул сапоги. Все делал не торопясь, основательно, будто тянул время. Оставалось надеть бушлат, но бушлат вместе с другими висел возле тумбочки дневального, который там пристроился кемарнуть в этот глухой час ночи. Виктор подошел к сонному сержанту, осторожно засунул руку под его матрац. Нащупав финку, без размаха, но с необычной для него силой вогнал ее по самую рукоятку в левый бок Дробышева. Тот лишь громче всхрапнул и, не просыпаясь, обвял в койке.
Едва держась на ослабевших ногах, солдат снял с крючка свой бушлат и, на ходу надевая его, выскочил в коридор.
— Куда? — сонно окликнул дневальный.
— Живот, — бросил солдат, закрывая дверь.
Он не побежал на проходную — знал, за уборной в ограде был тесный лаз, через который сержанты ходили в самоволку. Минуту спустя он очутился по другую сторону ограды и, тяжело дыша, побежал к недалекой городской окраине...
Бомж, как и обещал, спал недолго и, не дождавшись утра, задом выбрался из своей норы.
Была безлунная ночь, над речкой, клубясь, плыло белесое облако тумана. Бомжа сразу охватил сырой холод, содрогаясь, он подошел к костерку, где, воткнув голову в колени, дремал солдат.
— О, гляди, затухает, подложить надо...
Бомж бросил в костер несколько палок, от которых слабый огонь и вовсе готов был потухнуть, но потом, словно одумавшись, стал разгораться. На пустынном берегу посветлело, из темноты проступило неровное очертание близкого обрыва и над ним — высокая, сплошная стена бора.
— Иди в землянку, — сказал бомж сонному солдату. — Там дерюжка, укроешься.
Солдат молча поднялся, но не полез в нору, а свернулся рядом и скоро уснул. Никаких снов не видел и проснулся на рассвете от холода. Ночью возле реки было холоднее, чем в лесной хвойной чаще, где он ночевал прежде. То и дело вздрагивая в ознобе, парень подался к костерку, возле которого в предрассветных сумерках серела одинокая тень бомжа.
— Что не спится? А, холодно. Ну это с непривычки. Наверно, от мамки недавно? — хрипловатым с утра голосом заговорил бомж.
Солдат не ответил, — он не любил развязных разговоров, тем более со старшими.
— Туман, — произнес он, оглядываясь на реку, и протянул к костру озябшие руки.
— Туман, — подтвердил бомж. — А жрать все равно хочется. Бери уду и побросай. Утречком, может, что и возьмется.
Он пристроил к леске свой береженый крючок, и солдат пошел в тростниковую излучину.
Стало теплее, он бросал в тихую воду поплавок и ждал, ждал, что вот-вот клюнет. Но пока не клевало. На тихой речной воде, расходясь, исчезали широкие круги, а он все ждал, когда поплавок вздрогнет — раз и другой, — давая тем знать, что начался клёв. Или, возможно, уже кто-то взялся — лещ, подлещик или хотя бы мелкая плотвичка. Но шло время, поплавок неподвижно лежал на воде, клёва не было. Тем временем небо над лесом прояснилось, начинался новый погожий день.
Возможно, следует поменять наживку. Белые черви из-под еловой коры, наверно, не самый лучший для рыбы корм, надо поискать обычных дождевых червей.
Положив удилище концом в воду, солдат прошел по берегу, высматривая подходящее место. Найдя влажную низинку, стал короткой палкой ковырять землю. Но червей не было. Вместо них ему скоро попалось какое-то странное земляное существо, лишь отдаленно напоминавшее червя. Это был длинный, оранжевого цвета уж в палец толщиной, который кольцами извивался у его ног. Не радиация ли создала такого, испугался парень. Кому радиация — погибель, а кому — на благо. Если бы так человеку... Преодолевая брезгливость, наступил на ужа каблуком и палкой отбросил подальше в воду. Потом еще поковырялся в земле в поисках нормальных червей. Но нормальные тут, по-видимому, вывелись, может, истребленные этим мутантом, с тревогой размышлял солдат. Хотя все естественно, все по законам природы — сильный пожирает слабого. Как и среди людей.
Ни с чем парень возвратился к удочке, поплавок которой почему-то замер у самого берега. Почуяв неладное, он вытянул из воды удилище и не на шутку испугался — крючка не было. От поплавка свисал короткий конец лески, крючок оказался сорванным. Но кто же его сорвал? Чтобы сорвать, следовало дернуть, но он же не дергал. Он вообще не трогал удилища. Значит, кто-то откусил. Но кто мог откусить в реке? Долго, однако, не раздумывая, парень сбросил сапоги, подвернул брюки и полез в воду. Он старательно обшарил тростник на отмели, зеленые травяные водоросли в глубине, насколько мог до них дотянуться. Глубже, правда, ничего не было видно, мутноватая вода едва заметно струилась в одну сторону — все к тому же Чернобылю. Хорошо еще, что не от Чернобыля, хотя оттого стало не легче. Крючка нигде не было.
— Что, оторвал? — крикнул сзади бомж, подойдя по берегу.
— Да вот нету...
— Я же тебе говорил... Теперь голову твою оторву, — пригрозил бомж и тоже стал разуваться.
Солдат виновато молчал, он ждал выволочки, но на большее злости у бомжа не хватило. Минуту спустя они оба, по пояс в мутной воде, ощупывали дно ногами, шарили в камыше. Взбаламученная ими вода не давала ничего рассмотреть в глубине, муть постепенно сгоняло ленивым течением, — а с течением могла уплыть и леска с крючком. Бомж выругался, видно стараясь подавить чувство досады. В самом деле, было от чего досадовать. Наконец оба озябли, устали и выбрались из воды на берег.
— А может, и к лучшему, — вдруг улыбнулся бомж. — Меньше радиации сожрем.
Солдат не ответил — он не принимал таких шуток. Если не жрать радиации, что же тогда здесь жрать вообще?
Все время ощущая, как сосет под ложечкой, он отошел от костра и, не снимая подмоченный бушлат, вытянулся на траве. Туман с реки уже сплыл, стало теплее; по небу гуляли белые облачка, обещая погожий день. Но небо не обещало пищи, которую надлежало добывать самим. Только где и как?
Еще до того, как попасть на хутор, он бродил в окрестностях зоны и однажды на опушке леса вышел к автобусной остановке. Как раз подкатил автобус, из которого сошли несколько пассажиров и торопливо направились в сторону недалекой деревни. Лишь одна из них — по виду немолодая деревенская тетечка — что-то замешкалась, положила наземь свою котомку. Стоя за кустом в двадцати шагах от нее, голодный солдат наблюдал, как тетка достала из котомки белый городской батон, отломала от него кусок. Он смотрел и думал: неужто она начнет есть — у него на глазах? У парня от голода кружилась голова, и он боялся не совладать с собой. Но тетка не видела солдата и в самом деле принялась уплетать батон. Теряя самообладание, он вышел из кустов и, стараясь как можно спокойнее, сказал тихо: «Не пугайтесь, тетечка, я...»
В этом была его ошибка, как он потом понял — не следовало обращаться к ней так напряженно-трагически, надо было полегче, может, даже шутливо. Но он ни бодро, ни шутливо не мог. Его слова испугали женщину, она вскрикнула и, подхватив пожитки, припустила по стежке к деревне.
И в том и в ряде других случаев было разумнее вести себя легче, без надрыва. Да и во всей той истории тоже. Ну, случилось, виноват, накажите. Может, как-нибудь утряслось бы...
Может, и утряслось бы прежде, но не теперь. Теперь он слишком задержался в зоне. Хотя где же еще он мог задержаться?
Он охотно остался бы на хуторе у деда. Дед был не из болтливых, о себе не распространялся и его ни о чем не расспрашивал. Когда в дождливый ненастный вечер солдат постучался к нему, дед сразу впустил, наверно, что-то поняв с первого взгляда, и не пришлось ни о чем рассказывать. Главное, не пришлось врать, чего он не переносил с детства. К сожалению, не всегда удавалось обходиться правдой, иногда вынужден был и соврать. Но всякий раз потом чувствовал себя неважно и думал: лучше не надо. Лучше по правде. Хотя по правде было труднее и даже не всегда безопасно.
Кажется, он снова заснул — добирал недоспанное ночью время, но вдруг испуганный проснулся от близких торопливых шагов. Откуда-то появился бомж — босиком, без шапки, в высоко, выше колен, подвернутых брюках.
— Вставай, солдат! И дуй за дровами. Будем жаб жарить!
— Жаб?
— А ты думал! Вкуснятина, я уже ел. — И бомж вывалил из шапки десяток разного размера лягушек. Некоторые сразу бросились наутек, и бомж босой пяткой решительно прекращал их самовольное бегство.
— Куда? Куда скачешь, я те дам удирать! Знаешь, — обратился он к парню, — может, это и хорошо: все-таки у жаб радиации меньше. Жабы ведь местные, не из Чернобыля. А рыба черт ее знает откуда плывет. Не спросишь, так ведь?
Слабое это утешение, однако, не очень убедило солдата, который без большой охоты полез на обрыв — в лес за дровами.
Бомж не врал — он действительно ел лягушек, правда, не тут, в зоне, а прошлым летом под Минском, когда они вдвоем с товарищем самовольно оккупировали чью-то дачу. Правда, тогда у них была бутылка, с которой всё и всегда вкуснее. Трущ, недавний доцент и бомж, подал пример этой изысканной закуси. Он же сообщил, что где-то под Полоцком местный рыбхоз заключил договор с французской фирмой на поставку таких вот лягушек, и весной их коробами возили в Париж на специально зафрахтованном для этого самолете. Французы неплохо платили валютой, на которую начальник рыбхоза построил коттедж у озера и купил «Пежо». Коттедж, правда, вскоре сгорел, а что стало с «Пежо», доцент не помнил. Может, правда, а может, и разговоры, полагал бомж, но им выбирать не пристало. В самом деле, есть очень хотелось. Как и всегда.
Сдерживая чувство брезгливости, бомж ножиком выпотрошил десяток лягушек, разложил их на траве рядком. Некоторые еще дергали лапками, но большинство лежало спокойно. Солдат приволок охапку сушняка, они раскочегарили яркий костер и, когда раскалились угли, бросили на них плосковатые жабьи тушки. Погодя от углей пошел, в общем, даже приятный запах — лягушки начали жариться.
— Хочешь жить — умей падлу жрать! — щурясь от дыма, изрек бомж. — Девиз советских бомжей.
— А не отравишься? — усомнился солдат.
— Радиация не даст, — заверил бомж. — Она сама кого хошь отравит. — И засмеялся мелко, прерывисто.
Солдат понял шутку, от которой ему не стало веселее. Как и всегда, ощущал себя подавленным, мало склонным к беззаботному общению. Это, наверно, заметил бомж и постарался его утешить.
— Ты это — не кисни! Молодой еще, веселее надо. Молодые неприятности — тьфу, пылинки в жизни. Через полгода и не вспомнишь. Другие накатятся, похлеще прежних.
Он засмеялся собственному остроумию, которое, однако, не мог оценить солдат. Остроумие, как и юмор, теперь его мало трогало, гораздо больше занимали заботы — как жить?
— Тут такое дело, — серьезно заметил бомж. — Еще неизвестно, кому повезет больше — нам в зоне или им там на чистой земле.
— Вряд ли нам, — тихо возразил солдат.
— А вот и не вряд, — приготовился спорить бомж. — Вот посуди. Мы тут сидим на никчемной земле, рядом никаких баз, всё уже вывезли. А там вокруг — база на базе. Ну, сообрази, по кому лупанут в первую очередь? По ним или по нас?
— По всем вместе, — сказал солдат.
— А вот и неправильно. Все-таки ты солдат, да еще дезертир, наверно, слабо в политике петришь. А я кадровый офицер, двадцать лет отгрохал, в том числе шесть — в ракетных войсках стратегического назначения. Понял?
Что было понимать — и дураку ясно. Здесь этих баз столько, что промаха быть не может. Даже теоретически. Да и Чернобыль — не пустырь, там тоже остались реакторы, значит — цель, и вся зона окажется под обстрелом. Но солдат не хотел ни спорить с этим человеком, ни даже обсуждать с ним вполне злободневную проблему, — ему хватало своих проблем.
Они стали есть поджаренных лягушек, выбирая из них тонкие косточки. Лягушки в общем были мелковатой породы, разумеется, оба не наелись, разве что раздразнили свой хронический голод, и бомж объявил:
— Здорово, да мало! Знаешь, давай ты — по дрова, а я опять в болото. Уж я их наловлю...
Так и сделали, — солдат полез на обрыв — в бор за дровами, а бомж, заметно прихрамывая, пошел берегом речки к недалекому болоту.
Солдат ходил долго, забрел далеко. Лес был красив какой-то своеобразной трагической красотой. Сосны с тихим шумом едва шевелили верхушками, в совершенном безветрии стояли под ними березы, словно не понимая, где им пришлось расти. Местами на солнечных полянах высоко вымахала какая-то невиданная трава — вроде ржи с метелками вместо колосьев; никто ее тут не топтал, не косил. Почему-то вовсе не видать было птиц, даже ворон. Однажды высоко над соснами покружил в небе лесной канюк и торопливо улетел куда-то на запад. Что-то ему тут не нравилось. Хотя известно что... Куда же влез он, рядовой ракетного дивизиона, что его тут ждало? — сокрушенно думал солдат.
3
Конечно, здесь он не один, теперь их двое. Но бомжу что, бомж свое, наверно, отжил, водки попил. Да и женщин познал... А солдат не успел даже кого-нибудь полюбить, только намеревался. В школе с восьмого класса очень нравилась ему одна черненькая веселушка Симакова Тоня. Однажды написал ей записку, что любит, и к началу занятий положил в Тонину парту. Все перемены ни живой ни мертвый следил за выражением ее лица, на котором, однако, не было ничего, кроме обычной ее дурашливости. Потом подкараулил на дороге из туалета и, ничего не говоря, уставился на нее идиотским взглядом. Она вскинула свои черные бровки, бросила «дурак» и побежала в класс. После уроков нашел в глубине ее парты свою непрочитанную записку и разорвал ее в клочья. Так и окончилась, не начавшись, его глупая любовь.
На исходе дня, когда они слегка утолили свой голод и праздно сидели на берегу, бомж спросил:
— Слушай, а чего ты драпанул из армии?
— Было чего, — тихо ответил солдат.
— Что — командиры доняли?
— Доняли...
Он не хотел рассказывать о том, что с ним случилось, — не смел об этом даже думать. Бомж не стал расспрашивать. Все-таки он был человеком, не лишенным деликатности, и предпочел углубиться в свои воспоминания.
— Знаешь, а я вот хотел служить. Ну, не так чтоб служить там кому, — любил работать. Я же по технической части офицер, технику обожал. Интересное дело — техника.
— Смотря какая, — сказал солдат, припомнив свой агрегат связи, с которым у них было столько мороки.
— Автомобильная...
— Ну автомобильная, может, и ничего. Если исправная.
— Исправное все хорошо, даже человек. Но чтобы исправить, надо талант иметь. Я, знаешь, имел.
Сейчас начнет похваляться своим талантом, решил солдат. Он уже встречал таких людей, влюбленных в собственный талант, а по существу — в самих себя. Слушать их иногда было интересно, но верить им можно было с натяжкой.
— Знаешь, за двадцать лет я перебрал столько автотехники: «ГАЗы», «МАЗы», «КрАЗы»...
— Ну и которые лучше? — глядя в реку, спрашивал солдат.
— Если откровенно — все говно.
— Это почему же?
— Потому что не умеют делать. Тем более что можно делать и плохо — сойдет. Такая наша промышленность. Разве вот, например, каким должен быть дизель?
— А каким?
— А как на Западе. Мы же на курсах изучали их технику. Так наша от ихней — как земля от неба. Даже передрать по-людски не умеют. Обязательно испаскудят. Как те «Жигули». Передрали у итальянцев да испаскудили. Первая модель еще куда ни шло. А потом все хуже и хуже. Теперь хоть новый завод открывай. А что с этим делать? Автомобиль требует точности, как часовой механизм. Его напильником не усовершенствуешь.
— Однако же ездят.
— На чем-то надо же ездить. «Москвич» еще хуже. «Запорожец», ну это чудо советской техники...
— А вот эти, что руду возят? В этаж высотой?
— «МАЗы», «БелАЗы»!.. Основные наши ракетовозы. Намучился я с ними под завязку. На Севере... Они хороши только в боксах. Колеса побелены, бамперы выровнены, все блестит — полный ажур. У кого ровнее, тот и передовой командир. Как заправка коек. Вас же, наверно, здорово жучили на заправке коек?
— Ага, всю дорогу, — повеселел солдат.
— И еще строевая. И политзанятия — эта обедня без попа. С замполитом.
— Теперь уже с попом, — добавил солдат.
— Ну потеха! — ерзал на земле бомж. — Ну дожилась непобедимая армия! Хорошо, что я в ней не служу. Отслужил свое. Нет, я любил технику. Если где какая неисправность, начальство нервничает, крики, мат... А мне интересно: в чем дело? Какой-нибудь стук в двигателе, а вот пойми: где? Стуки, они хитрая штука, на слух ни черта не поймешь. Тут инстинкт нужен. Бывает, дзынкает в одном месте, а причина в другом. Или с той же электротехникой. Знаешь, мне и теперь иногда двигатели снятся. А тебе что снится, девки? — вдруг заинтересовался бомж.
— Мне? Ничего.
— Плохо. Значит, у тебя глухая психика.
— Оглохла...
— Может, оглохла, а может, такой родилась, — решил бомж, поворачиваясь на другой бок. — Черт возьми, что-то в груди стало болеть. Но все же скажи мне, почему ты вляпался в зону? Что, больше некуда было?
— Значит, некуда.