Мастера. Герань. Вильма
МАСТЕРА
Majstri
Редактор
ПЛОТНИКИ
Было их четверо: мастер и трое его сыновей.
Люди любили их и охотно толковали о них. И начинались эти разговоры обычно так: «Как-то раз, когда Гульданы стелили кровлю…» Или: «Как-то раз, когда мастер и его сыновья ставили амбар…» Всегда почему-то называли амбар, сарай, кровлю, хотя поставили они уйму хлевов, курятников, оград, ворот и калиток, а то и собачью конуру им доводилось сколачивать, да стоит ли о том поминать — ведь хлев либо конуру смастерить может каждый.
Так вот, как-то раз, когда кончили Гульданы работу — было чуть за полдень, день стоял голубой, хозяин, подрядивший плотников, с удовольствием оглядывал новый амбар и мял в кармане деньги, чтоб расплатиться, — у мастера осталось еще три толстых гвоздя; он показал их сыновьям, потом поощупал доски (все, однако, прочно держались) и под конец всадил гвозди в ту, что держалась прочнее других. И с громким смехом сказал: — Так! Посмотрим, кто теперь его разберет!
Много с того дня поставили они амбаров и сараев; некоторые стоят и поныне, можете прийти поглядеть на них, а при желании и доску отодрать. От одной доски никому убытка не будет.
Но с доски все начинается. Явится какой любитель по чужим амбарам лазить, отдерет доску, потом другую, и, глядишь, амбару каюк.
А в прежние времена амбар был в особом почете: ни один справный крестьянин без него не мог обойтись. Оттого люди и уважали Гульданов. Гульданы были знаменитые плотники.
Молва о них неслась повсюду; слово слово родит, из уст в уста само бежит, у иного в зубах застревает, никак он его не вытянет, потому и ковыряет в зубах, мозги напрягает, губы кривит, языком ворочает, разглагольствует, умничает; а кое-где, к примеру за спиной либо в сторонке, но всегда чуть поодаль, умничанье оборачивается зубоскальством, а то, пожалуй, и завистью; некоторые люди, известно, горазды зубоскалить да завидовать. Уж очень завидовали рвению Гульданов в работе, а вот ловкости — поменьше, ибо ловких людей на свете пруд пруди, и почти все они знают о себе, что ловкие, да вот только не хотят эту ловкость испробовать, делают все кое-как, шаляй-валяй, а потом злятся, что о них не говорят или говорят, да не так, как им хочется: все-то им кажется, что то да се, пятое-десятое нам следовало бы добавить о них, вдолбить в голову, но ведь, прежде чем вдолбить, пришлось бы кое-что из головы и выкинуть.
Да, так о чем это мы?
Тут в авторе заговорил кибиц[1]. Вы себе и представить не можете, сколько во мне этих подсказчиков, и у каждого из них за спиной по меньшей мере дюжина таких же шептунов; их во мне тьма, они теребят, подстрекают, донимают меня, без устали кричат: «Конкретнее, давай конкретнее!»
Ну скажите, друзья, чего там конкретнее? Разве мы плохо знаем друг друга? Коль известно, что на поле родится, — значит, ясно, что в каморе хранится.
Вот так — слово за слово, глядишь, и роман получится, потом, может, рецензия, а там и детишкам на молочишко…
Ну и копеечник! Это кто — я? Да ведь от этой конкретности человеку иной раз тошно делается.
Знаешь ли ты, дорогой читатель, что такое кукуруза? Это то, что можно есть, а можно и жрать.
Боже правый, вот мы уже и поле, и камору помянули! Тьфу ты, черт, ведь у нас еще и фундамента нет! Какого фундамента?! Да вы, пожалуйста, не прикидывайтесь простачками! Гопля! Вот и готово!
Песку!
Чего?
Ну песку! Ты что, балда, не знаешь, что такое песок?
А, ясно! Песок для дома можно накопать за деревней в карьере, а если надо поменьше — натаскать из ручья и — живо за дело, биксардские известкари![2]
Известки, известки, изве-ее-стки!
Известки, раствору, кирпичей и прочего.
А если нет ни денег, ни времени, ни мотыги, вспомним, у кого они есть, хотя у такого бывают в придачу еще и большие глаза, ведь и первое, и второе, и, конечно же, третье (поминая мотыгу, кибиц имел в виду песок, точнее — песок из ручья) можно украсть, лучше бы без свидетелей, а то и при них — одинаковые интересы или сходные взгляды на вещи сближают людей…
Эй, кровельщики, пошевеливайтесь!
Село, где жили Гульданы, прозывалось Околичное. Деревню с подобным названием можно бы найти и на карте, да стоит ли утруждаться! Ведь кроме названия, у этих двух деревень все равно нет ничего общего.
Мастер был по всем статьям мастер — мы же знаем, как настоящий мастер должен выглядеть. Ходил он чуть сгорбившись, но чему удивляться! Попробуйте-ка свяжите два топора: один, к примеру, обыкновенный плотничий, другой — тесло, перекиньте через плечо, потом свяжите еще два, перекиньте через другое — вот и увидите, что с вами станется! Прибавьте к тому и годочки! У старшего сына, Якуба, за плечами уже было три десятка. Средний, Ондрей, был четырьмя годами моложе. Да и младший, Имрих, уже отсолдатствовал. Словом, это были здоровенные лбы, или, если угодно, парни в самом соку. Они умели чертить и считать, довольно сносно разбирались в статике. Ондрей — чуточку меньше, но зато был сильнее братьев, лучше их умел наточить пилу или топор. Мастер хвалил его работу обычно такими словами: «Это дело терпения требует».
Пока мастер был молод и не женат, стало быть до того, как стал мастером, он немало побродил по свету и вдосталь всего нагляделся: сперва был учеником, потом подмастерьем, потом солдатом, а как из солдатчины домой воротился, встретил девку на выданье, и свет сразу же для него сузился, хотя ему-то казалось, что свет расширился и дальше будет еще шире и краше. Родился у него сын, потом другой, третий, и мастер каждый раз свою жену обнимал, целовал и на радостях напивался, смеялся, песни распевал, носился по дому и вокруг дома, а в теле ощущал силу и легкость необыкновенную, словно выросла у него уйма ног и он может разбежаться сразу во все стороны, словно со всех сторон к нему спешит счастье. Он выскакивал на улицу и кричал прохожим: «Мастер родился! Мастер родился!»
А когда четвертый сын собирался появиться на свет, жена вдруг занедужила и, помучившись недолго, умерла. И унесла с собой нерожденного сына.
Мастер был очень несчастен. Долго не мог опомниться — все бродил по дому, разговаривал сам с собой, заговаривал и с вещами, которыми жена пользовалась: разглядывал пяльца с недовышитой скатертью, поглаживал шаль… взял потом со стола календарь, дважды раскрыл его и закрыл, не зная, куда положить. Он с интересом брал в руки и другие вещи, до которых раньше ему не было дела, поди думал, что можно и без них обойтись: всякие тряпочки и лоскутки, портняжьи ножницы, магнит, облепленный булавками — какие с обыкновенными, какие с разноцветными головками, забавные подушечки с нашитыми пуговицами, всевозможные нитки, пеньковые и шелковые, клубки и моточки мулине, иголки, крючки, сантиметр… Тут он огляделся и очень удивился! Вокруг него ходили люди, он не заметил, когда они вошли, и ему показалось, что ведут они себя как-то чудно — опускают глаза, перешептываются, будто бы делятся чем-то таинственным, чего он не знает, но ужасно хотел бы узнать. То и дело кто-то к нему подходил, протягивал руку, что-то бормотал, но от этих слов мастеру было мало проку. Казалось ему, что все говорят только затем, чтобы его обмануть. Он вглядывался в лица, хотел по ним что-либо прочесть, но люди были так осторожны, еще ниже опускали глаза, словно чувствовали какую-то вину за собой. Он перестал слушать, даже замечать их. Глаза его блуждали, он искал сыновей, поняв, что только с ними у него получится разговор. Нашел их во дворе. Сыновья стояли рядом и молчали. Он подошел к ним, хотел что-то сказать, но слова никак не шли с уст. Он положил руку на плечо старшему и с трудом выдавил: «Кубко!» Потом поглядел на среднего: «Ондришко!» Нагнувшись к младшему, долго гладил его по голове. И дважды сказал: «Имришко!.. Имришко!..» А на большее сил не хватило. Он отложил разговор. Завел его лишь на следующий день; чтобы утешить сыновей — должно быть, и себя утешить хотел, — наобещал им с три короба, понастроил всяческих планов, один лучше другого, без устали толковал о них и расписывал радостное будущее.
А потом мастер запил. Каждый день являлся домой пьяным. Да, дела у них теперь пошатнулись. Еда никудышная, а то и вовсе никакой; сготовить некому, случалось, и не из чего. Смерть жены совсем выбила мастера из колен. Иной раз, правда, немного одумывался, приходил домой, стучал кулаком по столу и весело кричал:
— Ребятки, я клад нашел! Да вот не знаю, куда его спрятать. В кладовку, что ли? Или в горницу? Ондришко, Кубко, ну-ка, выройте яму. И уж пожалуйста, ребятки, выройте яму на совесть.
А потом, когда бывало есть нечего, когда в доме были одни пустые горшки — из щепы похлебки не сваришь, — сыновья переглядывались меж собой и поддевали отца:
— Тата, а где ж этот клад? Принес бы оттуда хоть малость. Либо скажи, где искать его.
— Я-то знаю, где он, — ухмылялся Ондрей. Хотя и тугодум был, ворочал мозгами всегда осторожно, потихоньку, но, когда заговаривали о кладе, тотчас находился: — В шинке. Тата отнес клад в шинок.
— Ну хватит! — злился мастер. — Не желаю больше и слышать о кладе!
Но о кладе еще долго говорили. Иной раз и ночью, даже чаще всего ночью, когда каждое слово можно было растягивать…
Когда-никогда приходил навестить мастера жестянщик Карчимарчик. Старый холостяк и большой охотник поговорить. Но мастер любил его. Если в Околичном кто-нибудь слишком умничал и людям хотелось поднять его на смех, достаточно было сказать: «Умен, как Карчимарчик». Или: «Речист, как Карчимарчик». А хотели высмеять двух или трех говорунов, заявляли: «Мудруете, словно Гульдан с Карчимарчиком».
Некоторые пересмешники утверждали даже, что Гульдан с Карчимарчиком ведут разговор с продолжением, язвили, будто каждая их встреча начинается так: «Я вот еще что хотел сказать…» Или: «Ты вчера вот что сказал…» Или: «Напоследок ты сказал то-то, а мне бы надо тебе сказать то-то и то-то».
— Слышь, — упрекал мастера Карчимарчик. — Сдается мне, ты больно усердствуешь. Говорю тебе прямо. Горе твое прошло, пьянство тебя одолело.
— Что ты этим хочешь сказать?
— А то, что сказал.
— Ты чего меня оскорбляешь?
— Кто тебя оскорбляет? Сам ты себя оскорбляешь. Если не бросишь пить, ноги моей у тебя больше не будет. Твои сыновья и те на тебя злобятся.
— Не мели вздор!
— А не так, что ли?
— Нет. Я только с Якубом поругался. Лучше и не говори мне о нем!
— Ан буду говорить. Я держу его сторону.
— Знаешь, что он мне сказал?
— Правду сказал. Ума-то тебе не занимать стать, а волю ты всю растерял.
Оно так и было. Мастер на самом деле вздорил с Якубом. Чуть не каждый день они перебранивались. Но и это прошло. Ребята выросли, выучились ремеслу и скоро наладили знаменитую плотничью артель. Мастер ею очень гордился.
— Теперь бояться нам нечего, — говорил он, когда бывал в добром настроении. — Положитесь на меня, увидите, ежели так дело пойдет, работы у нас будет невпроворот, ей-богу, столько, что хоть разорвись. И когда-нибудь взойдем мы с Ондро на этакую высоченную стройку, семь-восемь лебедок возле нас будут поскрипывать. Бог ты мой, ох и перевязки мы там отгрохаем! А ну, Кубко, черти планы! Да смотри, путем их вычерти, чтобы кровля у нас не перекосилась. Ну, Имришко… сам увидишь, ангелы будут с распорки на распорку перепрыгивать, а ты станешь их шапкой по заду хлопать…
Мир (ну что такой жалкий писака, как я, может знать о мире, что он может миру подсказывать?) хмурился. Надвигалась война. Войны на свете были испокон веку и поныне бывают. Но тогда людей и впрямь охватило истинное безумие. Весь мир осатанел и взъярился.
— Худо, ребята! — сказал мастер. — Когда генералы начинают интересоваться архитектурой, людям всегда худо!
Время от времени заглядывал мастер в газеты, и впечатление от прочитанного жило в нем несколько дней. Когда сыновей не было дома, а на него нападала охота поговорить, он заходил к соседу или кричал ему через забор: — Сосед, поди сюда, потолкуем малость!
Обычно приходили двое соседей и вместе с мастером составляли триумвират, в котором никогда не было единства. Каждый отстаивал свою точку зрения и предпочитал играть первую скрипку. Оба гостя слыли людьми просвещенными. Один доказывал свою просвещенность тем, что постоянно ругал венгров; он до омерзения нудно твердил, как венгры тысячу лет нас притесняли. Человек со слабыми нервами, пожалуй, не выдержал бы. Но мастер к разговорам соседа привык. Только иногда и в нем просыпалась охота маленько попритеснять жалобщика.
Другой гость был мягкого нрава. На венгров не злился. Тысячелетие им простил. Однако слегка обижался на чехов. — Конечно, не на всех, — говаривал он. — Даже на чехов я не могу обижаться, я же социал-демократ. Пусть всем людям будет хорошо. Пусть во всем мире будет демократия. Только вот некоторые чехи, заядлые материалисты, думают лишь о мамоне. Они за социализм, но только для себя. — Под словом «материализм» сосед разумел имущество и деньги. Демократию и социализм тоже понимал на свой особый манер, отчего мастер — хотя и ненадолго — приходил в радостное удивление, а то и в восторг.
— Сосед, любо-дорого послушать тебя, — смеялся Гульдан и добродушно хлопал приятеля по плечу. — Жаль только, в твоих речах ни складу, ни ладу. Не смыслишь ты в этих делах, — вертел головой мастер. — Чепуху мелешь.
— Я мелю чепуху? — обижался гость. — Венгры тысячу лет шпыняли меня, чтоб не сказать хуже! Целых тысячу лет!
Мастер с улыбкой: — Да что ты? Тысячу лет мытарили?
— Конечно. И отца моего. Что тут смешного? Мой отец всю жизнь отдувался за свои взгляды.
— А мне Батя[3] задал жару, — роптал социал-демократ.
Первый же молол свое: — Прежде не было столько словаков. Нынче любой выдает себя за словака. Прежде была их только горстка. А остальные где были? Скажите!
Мастер, повернувшись к социал-демократу: — Сосед! Мы где были?
— Где были? В Вене. Там я учился на башмачника.
А как-то старословак заявил, что один субчик переписалвсех правоверных, допереворотных[4] словаков, и получилась отличная книжица…
Вот это ловко! Возьмите книжицу — и, пожалуйста, в ней целый народ. Можете народ засунуть в карман.
А нашлись и такие, что целый народ уместили на одной-двух книжных страницах.
Выходит — как в той шутке, — всего-навсего было двое словаков: «Токмо я да Флориш»[5].
Карчимарчик сказал мастеру: — Слышь, Гульдан, жениться бы твоим сыновьям.
— Вот и женись, и ты ведь холостой.
— Я не о том. Не обо мне речь. Им надо жениться, иначе упекут их на фронт.
— Пускай женятся. Я им не помеха.
Конечно, всем троим его сыновьям было в самую пору жениться. Мастер понимал это и сам не раз о том говорил. Одного лишь боялся: чтобы, женившись, не разбрелись они в разные стороны и не очутились далеко от дому — тогда конец их совместной работе. Он был убежден: распадись их плотничья артель и возьми он других подмастерьев, те вряд ли заменят ему сыновей.
Все открылось мастеру случайно. Однажды, когда они плотничали, Гульдану понадобилось укрепить на кровле какой-то столбик, а для этого нужна была стальная полоска. Он хотел было послать за ней кого-нибудь из ребят, но потом сам подошел к лестнице, спустился вниз и с минуту рылся среди всяких болтов, хомутиков, полосок и тяг. К лестнице подошел и Якуб, но не спустился с нее, а направился по мауэрлату к угловому выступу — там Ондро прибивал затяжки. Якуб огляделся и, нагнувшись к брату, что-то шепнул ему на ухо.
Дул слабый ветер, и мастеру вдруг почудилось, будто ветерок что-то донес до него. Ничего такого определенного, но мастер озадачился. О чем они могут шептаться? Он метнул на них взгляд и снова нагнулся к деревянному ящику, хотя оттуда достал уже все, что требовалось. Навострил слух. Ветерок все еще доносил что-то, но теперь уже совсем ничего нельзя было разобрать.
Чуть погодя мастер снова поднялся на кровлю, думал спросить сыновей, о чем это они толковали, но по тому, как Якуб отскочил от Ондро и как тот углубился в работу, понял, что правды ему не дознаться.
Случилось самое худшее. И кругом виноват был инженер Лацика. Однажды пришел он к мастеру и сказал: — Гульдан, у меня для тебя работа.
— А где? Близко?
— Близко. За Трнавой.
— Где за Трнавой? Может, в Нитре? В Нитру или во Фраштак я не пойду.
— Не бойся. Работа что надо. Школу будем строить.
Деревня — карту снова в сторону! — называлась Плавеч. Ехали туда сперва поездом, потом еще изрядно топали пешком.
Имро уже дорогой скис — Тата, — говорил он отцу, — зачем туда тащиться? Неужто дома работы мало?
— Ладно, Имришко. Коль подрядились, как-нибудь выдюжим.