Владимир Марамзин
ТЯНИТОЛКАЙ
Рассказ
И вот проснулись мы все уже в новом году. И побежали тотчас звонить, сообщать всем об этом — о том, что проснулись, и о том, что именно в новом году.
А что такое новый год? Это бесконечное продолжение старого, отделённое голосом радио, чтобы было удобнее числа считать.
Народ, которому радио громко объявило новогоднее время — а не объявило бы, то продолжался год старый, — народ поголовно куда-то поехал, встал на остановках, подталкивая в спину, вперед своих жён, направляя их в транспорт.
В лесопарках всё так же забегали люди, обутые в лыжи, размахивая острыми, опасными палками, мелькая веселыми лыжными нарядами в трех соснах. На площади фигура в три четверти роста вождя всё так же заносится силуэтом на небо. Девичья гордость в обнимку с мужским достоинством всё так же сидит на скамьях у фигуры.
— И на что вам наши ноги, я никак не пойму? — спрашивают девушки, словно не знают. — Вы же руки нам целуете, лицо, а не ноги, но все говорят: ах, какие ноги!
Может быть, и правда, что они не понимают, — только вряд ли.
А в поездах сидят, перемещаются.
Как всегда, куда-то едет поездом интеллигенция, сидит в вагон-ресторанах и спорит о судьбах своего государства, сходясь лишь в одном: как бы заставить всех людей поступать моментально разумно. Что же такое разумно, тут они расходятся, иногда кардинально.
Всё так же народ неразумно открывает прозрачную бутылку с мягкой крышкой и ругает прошлого правителя, о нынешних молча.
Всё так же бегают модницы купить друг у друга что-нибудь нездешнее, что-нибудь модное.
— Это не импорт, тут по-русски написано.
— Но по-русски-то что написано? Сделано в Польше.
Всё так же бегают животные по тёмным лесам, добиваются поесть немного тела друг у друга. Всё так же идет тихая война молодежи и порядка. Молодежь повсеместно оскаляет смешливые зубы, а порядок требует строго не оскалять её смешливые зубы.
«Механизм за всё в ответе», — сообщает печать. В бане, в пару, идет за матовыми стёклами непрерывная мойка голов и подмышек.
Всё так же сидят литераторы, всё время делают из себя литературу, из тела своего и из органов чувств, из нерва, из сердца; из мозговых своих веществ, в крайнем случае — кто не имеет достаточно тела и всего остального.
Всё так же ходят друг к другу таланты, жалуясь, что не могут отдать себя людям, чтобы взамен получить от людей что хотят.
Всё так же люди не приемлют таланты, в то же время охотно давая им всё, что хотят из одежды, еды и жилья, кроме нужного этим талантам восторга.
Я шёл по улице и нес в руках сумку. Это была удобная сумка. В ней я носил свои рукописи, а также газеты, журналы и книги, которые я покупал по пути. В нее можно было купить и кефир, и булку, и вообще что угодно.
Не помню, что именно меня остановило возле этого дома. То ли сосулька упала сверху и взорвалась передо мной на тротуаре. Впрочем, видимо, не сосулька, так как на подобных домах сосульки не растут, это им не дозволяется, как выяснилось после. Одним словом, я задумался и стал на месте.
Неожиданно из-за стенки, из-за угла, выскочил на меня молодой человек, который бы и видеть меня был не должен. Однако он выскочил без пальто и так, будто специально устремился ко мне.
— Вы что тут делаете? — спросил он меня, словно имел неоспоримое право спросить.
— Ничего, — ответил я, уже заранее подчиняясь тому неизвестному правилу, по которому мне почему-то нельзя тут стоять. — Извините!
— Пройдёмте со мной, — сказал он и повернулся идти, даже не удостоиваясь взять меня рукой за рукав, как это делают всегда, когда ведут, не вполне уверенные в своём полном праве. А то есть уж он-то был вовсе уверен.
— За что? — спросил я поэтому без всякого удивления, направляясь за ним. — Я ничего такого не сделал. Раз нельзя, я не буду.
— Что — не буду? — сказал он спустя, сказал с интересом, восходя на широкие ступени из мрамора. — Ну, всё. Что нельзя, то и не буду, — отвечал я охотно, по-интеллигентному, и только тут вдруг заметил, что это за дом, возле которого довелось мне задумчиво встать.
Это был некий довольно большой дом, в котором оберегают российский народ внутри него друг от друга. Этот большой дом так и зовут в народе с оттенком уважения —> большой дом. Увидев это, я взошёл по ступеням с некоторой торжественностью и готовностью пострадать, хотя вины моей было немного, как я тут же и взвесил: то есть, видимо, нельзя останавливаться возле этого дома, к тому же задумавшись, к тому же имея в руках своих обширную сумку. Итак, я торжественно взошёл по ступеням, которые для того и были сделаны в мраморе, чтобы торжественно на них подыматься: с одной стороны — к ответу, с другой стороны — наоборот, для страдания.
— Идите, идите. Не бойтесь, — сказал мой провожатый, молодой человек моих лет, к которому тут же я почувствовал презрение: зачем ты пошёл на такую работу? Что за работа — я, конечно, не знал. — А я и не боюсь, — сказал я с вызовом, отпуская тяжёлую дверь, которая туго пошла сама назад и прикрыла сзади бесшумно за мной белый свет. Мой вожак усмехнулся и сверкнул в меня глазом, однако строгость тона ко мне подчеркнул и усилил. — Не беспокойтесь. Небольшая проверка, — сказал он по-простому. — Сумку оставьте тут, на столе. — Но как же?.. Я не могу. У меня там...
— Не беспокойтесь, — ещё раз повторил он. — Вы получите её обратно, с сохранной распиской. Мне хотелось сказать, что у меня там рукопись, которая, если её прочтут в этом месте, вряд ли очень понравится этому месту. Но понятно, что я сказать этого не мог.
«Да полно, — подумал я тут же. — Так ли уж их интересуют наши рукописи? Мы преувеличиваем. Да ведь я и не долго! Они прочитать не успеют.» На этот счет я слегка успокоился.
Но тут же испугался снова: стол, на который мне было указано, находился в вестибюле, открытом на воздух. Сам провожатый, который по видимости за этим столом восседал, собирался пойти со мной дальше. Так что я забеспокоился, как бы сумку мою, весьма красивую и новую, без всяких там сложностей попросту не тяпнули проходящие люди. Но тут же я решил, что вряд ли в таком месте кто-нибудь решится сделать именно это, тут проходят люди совсем не такие. Вольный же, уличный вор своей волей вряд ли решится сюда забрести. Правда, во мне появилась ещё одна мысль: а возможно и то, что они их... в общем, некоторых вороватых людей используют... ну, там для различных государственных целей (если надо)... так вот: как бы помимо целей не прихватили бы сумочку, которую мне ведь не жаль, но там рукопись. Как бы то ни было, сумка осталась в вестибюле, а сам я, отторгнутый от неё, был доставлен на пятый этаж.
Мой провожатый оставил меня в начале коридора, а сам пошёл вперёд, открыл какую-то дверь и громко, радостно туда возгласил:
— Ну вот. Привёл Марамзина!
И вытер лоб.
Сперва я даже не подумал, откуда ему известна моя фамилия, а лишь отметил, что он отчего-то доложил не по-военному, сугубо штатски. Да и сам он был одет не по форме, хотя его брючки были вполне милицейские, с полосой. Пиджак, тем не менее, был модный пиджак, совершенно штатский пиджак, на три пуговки.
— Почему так долго? — крикнули грозно изнутри помещения, из-за двери.
Я метнулся вперёд, хотя мне приказано было ожидать где стоял.
— Как же долго? — почему-то кинулся я объяснять, защищая своего вожака от его несомненного и злого начальства. — Вот... мы прямо так и пришли... нигде не задерживались... прямо так, с улицы. И зачем я кинулся его защищать? Видимо, как я понял впоследствии, это случилось оттого, что вначале я его запрезирал, а тут, увидав, как ему приходится от начальства, враз и пожалел его, такого: презираемого снизу да ещё угнетаемого его же начальством, которому он верою служит с молодых своих лет. Есть у нас такая непоследовательность, есть.
Из комнаты вышел полковник с вислыми щеками и очевидным даже при молчании громогласным, хозяйским ртом, в котором — то есть в полковнике — я сразу же узнал одного из тех военных, что частенько выпивают вечерами в союзе писателей.
Неожиданно он обнял моего провожатого и с благодарностью поцеловал его с размаху, куда-то в нос, что не вязалось с недавним грозным окриком. — Молодец! — сказал он ему и обернулся ко мне. — Сейчас, минуточку. Только закончу с товарищем. Провожатый ушёл, унося на себе поцелуй от начальства.
И тут мне стало всё в момент непонятно и странно. Ну, я нарушил. Ну, привели проверять: что за гусь? Я не возражаю, пусть проверяют, что за гусь. То есть это даже хорошо, побывать в таком месте, а затем взрастить в себе приятную обиду: почему, мол, хватают, почему ведут? так с народом нельзя! И из этой обиды создать прекрасные, вольнолюбивые произведения с расширительным смыслом, которых ясно что не напечатают, но будут долго ходить по рукам. Но вот зачем тогда они спрашивают: почему так долго? Что это значит? И фамилия — откуда известна фамилия? Ведь как раз и вели, чтоб узнать и проверить фамилию. Я потрогал в кармане паспорт — в кармане паспорт находился на месте.
В коридоре стояла группа людей, видно, работающих внутри этих стен. Среди них были даже две девицы. Они курили и разговаривали. Я разобрал слова «Тибр», «уже» и «русская литература». Первое и последнее повторялись чаще всего. Одни говорили всё больше: Тибр, Тибр; в разговоре других мелькала всё «русская литература». Иногда кто-то вставлял между ними «уже».
Это и совсем насторожило меня, потому что читатель этого знать не обязан, а мне же было известно, что Тибр — это не река где-то там, в географии, нет; Тибр — это молодой литератор из нашего города, можно даже сказать, что почти что мой друг. Впрочем, это слишком сильно сказано: друг. Впрочем, и это слишком сказано сильно: молодой. Даже литератор — и то немного сказано чуточку слишком. Но, согласитесь, при чём же тут Тибр?
Дверь отворилась, и из неё вышел сияющий гражданин, неловко переодетый в костюм интеллигентного человека — вероятно, недавно.
— До свиданья, товарищ Кузьменко! — сказали ему вдогонку из двери.
— Надо говорить: товарищ писатель Кузьменко! — поправил он, сияя.
— До свиданья, товарищ писатель Кузьменко! — послушно повторили из двери, и Кузьменко отправился в литературу, без всякой экономии излучая сияние. «Что ли тут писателей делают? — подумалось мне, глядя на Кузьменко. — Зачем это надо?» Странно, очень странно.
Нас всех пригласили войти.
Полковника в комнате не было. Никого в комнате не было. Даже стало непонятно, кто же нас пригласил? Вскоре я заметил ещё одну дверь.
«Ага, — понял я. — Туда они, наверно, и вышли». Сотрудники расположились по углам, кто где хотел, приготовясь, очевидно, сотрудничать. Мебель была современная, заказная, удобная. Девицы постепенно клонились и клонились на диванчике в разные стороны да и прилегли почти горизонтально, продолжая курить.
— Почему это так? — решился я тихо спросить у соседа и показал ему рукой на девиц.
— А что? Можете и вы тоже так. Это чтоб была непринуждённая обстановка, без скованности, — объяснил он мне с деликатностью, тоже негромко. Объяснение мне понравилось, хотя я ровно ничего не понимал в обстановке.
— Ну, вот и я! — сказал полковник громогласно, входя наконец из-за внутренней двери. Мне показалось, что девушки всё-таки несколько сжались в своих непринуждённых позах, при своих сигаретках. Полковник за это время успел переодеться в скромный серенький костюмчик. «Что там у них — костюмерная, что ли?» — подумал я с удивлением.
— Да, — сказал полковник, обращаясь ко мне. — Я переоделся. Я знаю, что мундир пугает интеллигентного человека в России.
Интеллигентного человека — это, значит, меня, потому как прочие — люди бывалые, здешние. Я ещё ничего не понимал, но мне сделалось тотчас приятно. — Простите нас, — сказал мне полковник, садясь, — что нам пришлось раздобыть вас таким странным способом. Ведь если бы мы пригласили вас попросту, телефонным звонком или открыткой по почте, вы бы, чего доброго, напугались сами, напугали вашу семью и, главное, всех своих друзей, среди которых нашёлся бы кто-нибудь — я не говорю, что это были бы именно вы, — кто, не дай Бог, ещё додумался бы сжечь свои рукописи или наделал других похожих глупостей.
— Как же вы меня это... раздобыли? — спросил я, смелея.
— Да вот, получили ваши приметы, посадили у окна человека и ждали: должны же вы когда-нибудь мимо пройти? Но интеллигенты боятся проходить мимо нас, стараются задолго перейти на другую сторону улицы.
— Не знаю, кто это боится, — заметил я храбро, стараясь обидеться, но обидеться не получилось. — Ну, не боятся — не любят.
— Не любят — это да. Это другое дело, — согласился я, довольный.
— Так вот, — полковник хлопнул по столу, и все, как мне показалось, немного вздрогнули и слегка подтянулись. — Перейду прямо к делу. Нас беспокоит судьба нашей русской литературы.
— То есть как — беспокоит?
Все заулыбались, закивали и зашевелились на местах.
— Тут вы видите отдел литературы нашего дома, — сказал полковник. — Пусть они скажут сами. — Ну вот вы — вы довольны нашей литературой? То есть тем, что печатается? — тут же спросила меня одна из девиц, спросила быстро, словно у них уже было расписано, что и когда и кому говорить. Другая при этом совершенно молчала, как впрочем и дальше, во всё продолжение, словно была приглашена лишь для обстановки.
— А что? Вообще... — сказал я, решая ни в коем случае не поддаваться на этот провокационный вопрос. — Ничего... разное бывает... советская литература... большие успехи...
— Бросьте, — перебил меня грустно полковник. — Какие там успехи! Стоит только сравнить с девятнадцатым веком. Да вы нас не бойтесь, я прошу вас! «Вызывает на откровенность», — подумал я снова, стараясь припомнить все методы следствия, о которых когда-либо приходилось слыхать. Как я пожалел о том, что относился с пренебрежением к той нужнейшей области литературы, которую мы в своём кругу называем презрительно детективной.
— Откройте любой журнал, — сказал мой сосед. — Невозможно читать!
— Конечно, тому, кто хоть сколько-нибудь разбирается в литературе, — вставила бойкая девица. — А книги? — продолжал сосед. — Ну, кто их читает? Миллионами идут потом под нож. А это большие убытки.
— Да, почти ни одна не живёт в литературе более, чем десять-двадцать лет, — сказал ещё один из присутствующих, человек в очках и в ярком свитере, явно одетый под студента. У него в блокнотике было записано что-то, и он иногда туда взглядывал. — Даже то, что печатают за границей и за что мы, конечно, по головке не гладим — и то невозможно читать. Такая же чепуха, только наоборот, — добавил полковник.
— Кроме Пастернака, — быстро вставила девушка. — Да, с Пастернаком случай сложный, — произнёс полковник в раздумье. — С Пастернаком мы, пожалуй, сглупили.
— И с Евтушенко. С Евтушенко тоже сглупили, — сказала снова девица.
— Да, пожалуй и с Евтушенко... Но с Евтушенко не мы. Тише... — полковник пригнулся к столу и продолжал совсем негромко. — Не надо это... про Евтушенко. Нас могут услышать.
«Откуда они всё это узнали? — поразился я. — Наверно, записали наш разговор с Д. Ишь ты, выучили наизусть, так и шпарят. Нет, не признаваться, ни за что не признаваться».
— Я, вместе со всей советской общественностью, клеймлю позором недостойный поступок Пастернака, — сказал я громко и отчётливо и, поколебавшись, добавил: — Хотя и очень уважаю его как поэта. — Да бросьте, — полковник поморщился. — Да мы же не допрашиваем вас. Мы же с вами откровенно разговариваем. А вы нам... нехорошо это, стыдно! Если бы еще какой старик, а от вас не ожидали. И он долго качал головой. Мне показалось, что и все слегка качают головами. Когда же он кончил, то и все перестали.
«Знаем мы такую откровенность! — подумал я. — А потом... Чёрт его знает, а может, и верно? — пронеслось у меня неожиданно. — Да и чем я рискую, если даже поддакну? Признание подсудимого еще не есть основание для обвинения», — вспомнил я вдруг, хотя и не являлся никаким подсудимым.
— Вы ничем не рискуете, если поверите нам, — сказал полковник, как будто бы понял, что я думал. — Просто дослушайте нас до конца.
— Да, — сказала девушка. — Послушайте, что скажет товарищ полковник.
И она подвигала задом по диванчику, выбрала более удобное место, словно приготовясь к чему-то торжественному.
«Ну, послушаю. А дальше что?» — подумалось мне иронически.
— Нас беспокоит русская литература и её судьба, — сказал полковник озабоченно. — Вот мы и решились взять её в свои руки.
— Литературу? — спросил я быстро.
— Нет, судьбу, — так же быстро ответил полковник.
— А-а, — сказал я, соображая. — Но почему же именно вы?
— А кто? — ответил он с безнадежностью вопросом на вопрос и развёл картинно в стороны руки, показав, что между них ничего, в общем, нету, то есть что некому этим заняться во всём белом свете, вернее, никто не занимается, никого не беспокоит наша русская литература и её судьба. — Да почему бы и не нам? Раз мы за это болеем, — добавил он. «Ну да, ну да, — понял я. — Раз уж они действительно за это болеют».
Так вот почему они выпивали в союзе писателей! Я-то думал, что они выпивали потому, что им близко по духу то, что делают в литературе наши члены союза писателей. А уж делают то, что вы знаете сами: очень близко к охранительным функциям — то есть к тому, на что поставлен этот дом. А оказывается, мы просто этот дом плохо знаем. Оказывается, они совсем не поэтому выпивали в союзе.
«Бедная русская литература, — сказал я себе. — Видно, действительно плохи её дела, если приходится взяться за неё таким, как они, — секретным, военным лицам внутри этого дома».
— Взгляните только на редакторов: ни одного приличного человека! Если не подлец, так дурак, а если не дурак — то негодяй, — сказал мой сосед с неожиданной страстью.
— А иначе и не удержится! — добавила девушка. Я с удивлением переводил глаза с одного сотрудника на другого. Право, можно было подумать, что я нахожусь посреди самых крайних, самых прогрессивных из моих знакомых. Временами мне даже казалось, что тут прогрессивней.
— Нет, всё же есть просто трусы, — возразил я для честности.
— Ну, а трусы — это разве хорошо? — сказал полковник.
И никто, разумеется, не мог сказать, что да. — А писатели? Писатели лучше? — с деланной горечью спросил студент сам себя и с нею же сам себе тотчас ответил: — Так и заглядывают во все глаза наверх: что, мол, угодно?
— Тихо, — проговорил полковник с неудовольствием. — Я же говорил, что нас могут услышать. «Да кого же им бояться? — удивился я снова и даже посмотрел на потолок. — Разве над ними ещё кто-то есть?»
— Ну хорошо, а что же надо делать? — спросил я с иронией, уверенный, что задал им трудный, практический вопрос. Но оказывается, и об этом они уже думали.
— Вот-вот, — проговорил полковник с удовольствием. — Вот мы и решили. Мы закрепляем книги договором.