— С первого же дня, как наши отошли. Разделили землю, скотину. Урожай собирали единолично. Молотили каждый себе. Правда, было негде — гумен же мало осталось. Мы в тристене[10] кое-как обмолотили.
— А заготовки?
— Заготовки само собою. Как и в колхозе. Сдали, и еще осталось.
— И много осталось?
— Да больше, чем при колхозах. Можно сказать, этот год мужики с хлебом будут. Не то что когда-то: триста граммов на трудодень. Вон в том году отец коней пас, Зоська в полевой работала. Пошел на окончательное распределение — принес в торбочке. Заработок за год.
— У вас бедный колхоз, — сказал Азевич.
— Бедный. А где он — богатый? «Пограничник»? Ну там побогаче, потому что земли получше. Там на трудодень по полкило вышло. А у остальных?
Разумеется, жили не богато, бедно жили, хлеба хватало только до весны. Картошки тоже. Но это тогда мало заботило начальство, гораздо больше — выполнить план, поставки, выплатить налоги, самообложение, заем. Считалось, что крестьяне как-нибудь прокормятся — с огородов, от коровок. Первой заповедью было обеспечить город, исполнить свой долг перед государством.
— Но кто же воевать будет? — сказал Азевич. — Или так и останемся под немцем?
— А это уж как хотите. Мне, например, и под немцем неплохо. Может, получше даже.
— Вот как! — вырвалось у Азевича.
— А что? Что я заслужил у Советов? Работал как проклятый в райкоме, ночей не спал, недоедал, мотался по району. Коллективизация, индустриализация, классовая борьба. А что заработал? Тюрьму. Знаешь, как меня там били? Резиновым шлангом по почкам, карандаши между пальцев затискивали. Да еще признавайся им черт знает в чем. Что в организации белорусских фашистов состоял. Нигде я не состоял — я был честный большевик. Бедняцкий сын. Инвалид с детства.
— Однако выпустили.
— Выпустили? А как выпустили? Испаскудив тело и душу, выпустили. Они же меня в сексоты подписали.
Азевич удивился — не тому, что Войтешонка завербовали в сексоты, а что тот говорит об этом. Никогда никто и нигде ему в том не признавался, а этот, гляди, признается. Впрочем, теперь чего уж бояться? Теперь бояться было нечего — Азевич ни с какой стороны не представлял для него опасности.
— Так что, видишь, я агент НКВД. А ты, может, тоже агент? — вдруг спросил Войтешонок, уставясь в него взглядом.
— Нет, что ты...
— Конечно, ты не признаешься. А мне почему не признаться своему человеку? Я же — не немцу, правда? — улыбнувшись, закончил Евген.
— Я все-таки думал, что ты человек надежный. Помню, как работали...
— А я и надежный. Не бойся, не выдам. Не побегу к Дашевскому. Но и листки ваши на стенах клеить не буду. Вон в Залесье поклеили — ребята из семилетки. Теперь сидят в подвале, в полиции. Матери ревут, рвут на себе волосы: постреляют ребят. Борцы называется!
Азевич напряженно размышлял, стараясь что-то определить в Евгене, хотя его друг в общем становился ему понятен: обжегся на советской власти. По своей ли вине или по чужой — неизвестно. Но, по всей видимости, теперь их пути окончательно расходились. Евген останется — хозяйствовать на отцовском подворье, ухаживать за лошадью, кормить кур и свиней. Вернется к истокам, в крестьянскую жизнь, которой недобрал в молодости. Что ж, может, это не так и плохо. Ну а вот Азевичу из объятий войны, наверно, не вырваться, война вцепилась в него, как злой пес, — зубами и когтями.
— Знаешь, Евген, — сказал он. — Позволь мне спрятаться у тебя. На какую неделю.
— Спрятаться? — переспросил Евген и вслушался. В боковушке были слышны шаги, это прохаживался по избе отец, а так всюду было тихо. — Нет, не могу. Прости, но не могу.
Он встал со стула, прошел в другую половину, но скоро вернулся с портсигаром и спичками.
— Закуришь? Нет? Ах, да ты же и тогда не курил. Не научился... Знаешь, не могу я тебя прятать. Если что — подумаешь: выдал. Опять же у меня отец, сестра. Ведь я за них в ответе. Так что ты уж где-нибудь в другом месте. У какого-нибудь активиста. Я, знаешь, уже не активист.
— Не активист, — скупо подтвердил Азевич.
— Хлеба, ну там продуктов — это пожалуйста. Это теперь мы имеем. Ешь и с собой бери. А прятать — извини.
Он враз поскучнел от непосильной для него просьбы Азевича, как, наверно, и оттого, что вынужден отказать другу. Азевич тоже опечаленно нахмурился. И что ему теперь делать? Где переночевать? Даже если его здесь оставят до утра, как утром уйти из деревни? Увидят — узнают. Так что, пожалуй, надо прощаться, думал Азевич.
— Ну что ж, спасибо за ужин, — сказал он, давая тем понять, что собирается уходить, и тая слабую надежду, что, может быть, Евген еще передумает, начнет уговаривать остаться. Хотя бы на ночь. Но Евген, похоже, не собирался передумывать и спросил о другом:
— Если не секрет, куда путь держишь?
— А вот это секрет, — грубовато сказал Азевич.
У него уже пропало желание продолжать разговор; в самом деле, надо было решать, куда податься.
— Желаю удачи! — добавил он и поднялся с дивана.
Войтешонок также встал, приподняв плечо, скособочился возле стола.
— Какая удача! Сберечь бы голову...
— Вот и береги.
Не сказав больше ни слова, Азевич вышел из избы.
Над деревней давно уже собралась ночь, глухая темнота лежала на подворье, лишь вверху, за черными кронами голых деревьев, немного светилось осеннее небо. Азевич так и не решил, куда податься отсюда, и скорее инстинктивно свернул мимо сараев в конец двора, на огороды; перелез через ограду, ввалился в какую-то яму с хворостом или сухим бурьяном на дне. Выбравшись из нее, почувствовал, что от сапога совсем отвалилась подошва. Еще чего не хватало, встревоженно подумал Азевич, оглядываясь в темноте в поисках выхода с огорода. Наткнулся коленями на колючую проволоку и, поколовшись, едва перелез через нее. На сухом травянистом лугу, за огородами, идти стало удобнее, и он решительно направился в поле — прочь от деревни.
Довольно далеко отойдя от нее в совершенной темени, оглянулся, но ничего уже не увидел — вокруг простиралось ветреное ночное поле, местами, будто солью, присыпанное по траве снежной крупой. Под ногами шуршало жнивье; по пути временами встречались одинокие полевые деревья и ничего больше. Несколько раз он спотыкался о невысокие, поросшие бурьяном межи, проложенные осенью после раздела колхозной земли, и вспомнил, каких трудов стоила когда-то ликвидация этих межей, с каким скандалом их перепахивали. А тут, смотри, как скоро они опять появились — без сельсоветов и землемеров — враз и в полном согласии. За долгие, трудные годы крестьяне так и не приучились к совместным хозяйствам. Оно, может бы, и приучились, как-то бы и пообвыкли, если бы колхоз давал хоть какую-нибудь возможность для прожитья, а то до самой войны в деревне царила сплошная нищета и голодуха. Только и спасали людей огороды, те сорок соток, с которых кормили детей, стариков да еще сдавали государству. Выполняли пятилетки. Крепили оборону. Не слишком, однако, укрепили...
Азевич стал помалу успокаиваться, отходить от обиды на Войтешонка, подумал, может, тот был и прав. Еще неизвестно, как бы на его месте поступил он, Азевич.
Но на своем — решения не находил. Не дай Бог ему попасть в руки немцев — пощады не будет. В который раз он начинал думать, что лучше всего было бы перейти линию фронта. Только где он, тот фронт? Как до него дойти? Выпадет снег, ляжет зима, а у него, как на беду, оторвалась подошва, которая так мешала в ходьбе, что заболела нога. Все время надо было ставить ее боком, поднимая повыше.
Но вот открытое поле вроде кончилось, на пути встали сплошной черной стеной густые низкорослые заросли, и Азевич минуту размышлял, в какую податься сторону. Лезть в мрачный кустарник ему не хотелось. На ветру он содрогнулся в ознобе, да так сильно, что испугался: вдруг заболеет. К тому же все сильнее чувствовал с вечера донимавшую его усталость, дыхание стало необычно горячим, в горле собиралась горечь, все время хотелось остановиться, передохнуть. Но все-таки при ходьбе было теплее, и он пошел вдоль опушки. Под ногами шуршал сухой быльник, от зарослей он держался поодаль, чтобы не залезть на сучье, не зацепиться. И все-таки зацепился за что-то в темноте и упал. Не очень сильно ударился, но поднялся не сразу, перевалился на бок в мерзлой траве, полежал минуту. Потом медленно, с усилием встал на ноги, опять побрел в поле.
4
...Тогда Азевич не думал, надолго или нет, но остался у Исака, начал новую жизнь в его пустой риге. Первую ночь переночевал неплохо, хотя и зверски замерз, а следующих два дня был в поездках по району — одну ночь переночевали с Зарубой в Клещевке, другую — снова в Кандыбичах. Заехать домой все не выпадало, и как-то на неделе к нему наведался отец. Приехал в исполкомовский двор, и они встретились там на конюшне. Отец выглядел необычно встревоженным, сверх меры озабоченным чем-то, может, не нравился ему столь ранний вылет Егора в люди. Он мало рассказывал о деревне, больше расспрашивал, как и что здесь, в местечке, а сам не мог согнать с лица крайней озабоченности и все трудно, протяжно вздыхал. Егор успокаивал его, как умел, да и из-за чего было тревожиться? Он среди добрых людей, возле начальства, при деле, авось не пропадет. А работа? Не труднее, чем на хозяйстве, не надо особенно рвать кишки — слава Богу, не в лесу на делянке. Всего и забот, что досмотреть коня, вовремя накормить, напоить. Но это Егор умел, был приучен с детства. Отец привез кое-что из продуктов — кусок сала, пару колбас, мать прислала пару чистого кужельного[11] белья, наказывала приехать в субботу, попариться в бане. Но Егору было не до бани — свободного времени выпадало до крайности мало, и то, что оставалось от поездок, отнимала учеба. Три раза в неделю комсомольцы собирались в кружок ленинизма, изучали ленинские труды; на этот раз читали «Шаг вперед, два шага назад».
Не сказать, чтобы Егору все это было интересно, но он стыдился не ответить на вопрос, особенно когда спрашивала Полина. К тому времени она стала заместителем комсомольского секретаря и руководила политзанятиями. Кажется, она была старше Егора, но выглядела совсем молодой девушкой с каким-то остреньким, очень проницательным взглядом, который не то дразнил, не то как-то таинственно испытывал собеседника. И часто улыбалась. Егор тайком любовался ею, особенно когда она выступала в кружке с докладом или рассказывала про ленинские заветы. Работала она в женотделе — заместительницей заведующей Иды Шварцман.
Из районного начальства Егор знал немногих, в райком, за церковью, ни разу еще не заходил. Ему хватало райисполкома да своего начальника Зарубы, которого он почитал больше других, и, чем дольше работал с ним, тем больше к нему привязывался. Заруба был на редкость самоотверженный труженик, большую часть времени проводил в поездках — все на людях, на собраниях. О своем возчике он заботился, словно отец. Если, случалось, угощали, то он звал перекусить и возчика, если ночевали, то просил устроить на ночь и Егора. Был неразговорчив в дороге, иногда, правда, расспрашивал Егора о его деревне, и Егор скупо рассказывал. Заруба, не перебивая, слушал, вздыхал, но чувствовалось, продолжал размышлять о своем. Впрочем, размышлять предрику было о чем, особенно когда в районе началась сплошная коллективизация.
Как-то в начале Великого Поста они намеревались ехать в Вязники — самый дальний сельский совет за пущей. Заруба с вечера объявил, что выедут в восемь утра. С полвосьмого Егор уже заложил возок и стоял во дворе в ожидании предрика. Но Заруба не появлялся. Шло время, и Егор зашел в приемную уточнить, когда они выедут. В приемной были секретарша Римма и еще три или четыре райисполкомовских служащих. Из кабинета Зарубы слышался чей-то встревоженный голос, его перебивал другой, — похоже, там спорили. Секретарша и мужчины в приемной молча, напряженно вслушивались, хотя понять смысл спора было невозможно. Егор, постояв недолго, собрался было идти к своему Белолобику, как широко растворилась дверь кабинета, и оттуда выскочил низкорослый, щуплый человечек в шинели. На ходу надевая на бритую голову красноармейскую буденовку, он, будто споткнувшись, остановился перед Егором. «Ты кто?» — «Азевич», — сказал Егор. «Какой Азевич?» — «Ну возчик». — «Чей возчик?» — «Председателя», — смутился Егор под откровенно придирчиво-злым взглядом этого человека, который тут же и выскочил из приемной. Егор тоже хотел уйти, но из кабинета разом вывалилось еще несколько человек, за ними вышел Заруба. Его всегда суровое лицо с насупленными бровями показалось Егору совершенно растерянным. Предрика что-то сказал секретарше и, завидев Егора, бросил: «Распрягай, не поедем». Егор недоуменно пожал плечами и пошел распрягать. Поставил Белолобика в конюшню и, чтобы узнать, как быть дальше, снова зашел в приемную. Там он застал одну заплаканную секретаршу, которая собирала со стола бумаги и тихо сказала Егору: «Товарища Голубова арестовали. И ветврача Бутевича. И Слямзикова с льнозавода». — «За что?» — вырвалось у Егора. «За что? — подняла на него покрасневшие глаза Римма. — Не знаешь за что? Враги народа».
Егор молчал, никого из арестованных он не знал. Но если арестованные — враги народа, так что же? Тогда хорошо даже, что их арестовали. Тем более что врагов народа у них арестовывали не впервые, осенью взяли шестерых, об этом писала районная газета; а минские газеты описывали, как врагов народа разоблачили даже в правительстве. А перед тем по всем деревням раскулачивали. В его деревне раскулачили и выслали две семьи кулаков. Одну из них Егор даже помогал отвозить на станцию. Шла классовая борьба, классовый враг сопротивлялся. Егор об этом уже был наслышан.
Остаток дня Егор провел на конюшне — прибирал стойло, отгреб навоз от ворот, тщательно вычистил своего белолобого любимца. Когда стало темнеть, хотел пойти в Исакову ригу — вечер как раз выдался свободный, комсомольской учебы не было. Заканчивая развешивать на стене упряжь, услышал, что кто-то вошел. Он оглянулся. В раскрытых дверях конюшни стоял молодой человек в полушубке и шапке-кубанке. Быстрым и острым взглядом зашедший окинул пустые лошадиные стойла и остановил свой взгляд на Егоре. «Что, один здесь?» — «Один», — несколько удивившись, ответил Егор. «Никуда не едешь?» — «Никуда. А что?» — «Тогда через часик подойдешь?» — «Куда?» — «В райотдел ГПУ. К товарищу Миловану». Егор хотел спросить, где это ГПУ, но не успел, молодой человек исчез из конюшни. Егор повесил хомут и прислонился к стойлу. Чем занимается ГПУ, он уже слышал и сейчас даже обеспокоился: чем он заинтересовал эту организацию? Уж не натворил ли чего? Но вроде — нигде ничего, иначе сказал бы товарищ Заруба. Может, допустил какие разговоры? Так, кажется, нигде и ни с кем не разговаривал ни о чем недозволенном.
Довольно, однако, растревоженный, час спустя он вышел из исполкомовского двора и направился в сторону церкви. Он намеревался у кого-нибудь спросить, где ГПУ, но на улице никто не попался навстречу. И он прошел мимо церкви, мимо райкома партии, в котором сегодня арестовали первого секретаря. Во всех окнах райкома горел свет, слышались голоса, на крыльце появился какой-то человек в подпоясанном пальто, Егор спросил, где ГПУ. Тот от неожиданности уставился на него испуганным взглядом, а потом торопливо показал на церковь. «Вон там, за собором. В поповском домике с синими ставнями».
И правда, за церковью под старым кленом приютился небольшой, симпатичный домик с низким крылечком; занавешенные изнутри окна заметно светились в зимних сумерках. Егор взошел на крыльцо и постучал. Дверь открыл кто-то невидимый в темных сенях, повел в освещенную комнату. За столом, накрытым новой кумачовой скатертью, сидел тот самый человек с бритой головой, который встретился ему в исполкоме. Товарищ Милован, вспомнил Егор. Кажется, тут было холодно, на гепеушнике топорщилась наброшенная на плечи шинель с широкими синими петлицами на воротнике. Не спеша начать разговор, тот внимательно осмотрел Егора, который смущенно остановился поодаль от стола, в тени абажура большой двенадцатилинейной лампы, низко висевшей под потолком. Милован, однако, велел подойти ближе, и Егор ступил два шага к столу. На конце его лежала новенькая суконная буденовка с шишечкой наверху и синей звездой спереди. Поверх синей звезды блестела и еще одна, металлическая, звездочка. Хороша была буденовка, не то что его шапка-кучомка, которую он рассеянно теребил в руках.
С непонятной доброжелательностью гепеушник стал расспрашивать, откуда Егор родом, сколько земли имеют родители, как давно он служит возчиком в исполкоме. Егор сдержанно отвечал, чувствуя, однако, что не за тем его позвали сюда, чтобы узнать, сколько земли у его родителей. Наверно, интерес их в другом. И в самом деле, расспросив, Милован помолчал недолго, будто собираясь с мыслями. Его худое, в вялых морщинах лицо странно посуровело, и он решительно вздернул сползавшую с плеч шинель. «Куда чаще всего ездит Заруба?» — спросил он и, полный внимания, застыл за столом. Егор растерянно переступил с ноги на ногу, поняв, что с этой минуты начинается главное. Но зачем он спрашивает об этом возчика, почему не спросит самого Зарубу? «Не знаю, всюду ездит», — сказал Егор. «А как часто наведывается в Кандыбичи?» Соображая, как лучше ответить, Егор медлил, он уже чувствовал, что не должен что-то выдавать из жизни своего председателя, но как было что-либо скрыть? И он старался отвечать как можно туманнее, неопределенно, с молчаливыми паузами. Это наконец возмутило сурового гепеушника, от первоначальной доброжелательности которого не осталось и следа. «Ты не морочь мне голову, а отвечай прямо! Сколько раз были с Зарубой в Кандыбичах?» — «Так я не считал. Может, раз или два». — «Врешь, не два! Лучше подумай, вспомни!» — «Не помню я». — «Что, слабая память? Комсомолец, кажется?» — «Ну комсомолец», — ответил Егор и впервые открыто взглянул Миловану в глаза. «Если комсомолец, так обязан сотрудничать с органами! — сурово объявил гепеушник. — За уклонение, знаешь, что бывает?»
Очень все это не нравилось Егору, главным образом потому, что этот человек тайно выспрашивал его про Зарубу. Очень не хотел исполкомовский возчик выдавать какие-то секреты своего начальника, что-то в нем упрямо сопротивлялось тому, и уже появилась трудно преодолимая враждебность к этому бритоголовому следователю. Стоя посередине комнаты, он подумал, что завтра обо всем расскажет Зарубе. Но Милован, словно разгадав намерения возчика, предупредил строго: «О нашем разговоре никому ни-ни! Ни единого слова. Понял?» Минуту он испытующе повглядывался в озабоченное лицо Азевича, а затем, перехватив его взгляд, спросил потеплевшим голосом: «Что, нравится буденовка? То-то! Не всем полагается. Надо заслужить. А теперь иди. Понадобишься — вызову».
С огромным облегчением Азевич миновал сени и вышел из поповского дома. Чувствовал он себя чертовски усталым и будто обиженным чем-то. В здании райкома светились всего два окна, а в исполкоме только одно, в приемной, наверно, уборщица Лушка заканчивала свои дела. Зарубы там уже не было. А если бы и был, подумал Егор, все равно теперь он не имел права что-либо ему рассказать. Он уже чувствовал, что с этими гепеушниками надо держать ухо востро, не дай Бог нарушить их запрет. Опять же, а что он им скажет, если позовут снова? «Вот прицепились, чтоб вы подохли!» — неприязненно думал Егор по дороге в Исакову ригу. Не хватало ему этих забот.
Заботы, однако, только начинались.
Два или три дня спустя Егор отвозил Зарубу на станцию — тот намеревался ехать в Минск на совещание. В возок сел и еще кто-то — не знакомый Егору человек в новом бобриковом пальто. Наверно, приезжий уполномоченный, которому также надобно было в Минск. До станции было не близко, но дорога была уже хорошо накатана санями. Метели давно кончились, как и оттепели, отдохнувший Белолобик шустро бежал в крашеных оглоблях, осыпая возчика снежной трухой. Сзади тихо переговаривались между собой начальники. Сначала они упоминали какое-то постановление ЦИКа, которое значительно укрепляло партийную линию, потом разговор перешел все к тому же — к темпам коллективизации, затем заговорили о каком-то Барабашове, которого, как понял Егор, недавно разоблачило ГПУ. Уполномоченный высказался в том смысле, что этот Барабашов — давний замаскированный враг, а Заруба сказал, что его подсидели завистники, что совсем он не враг. Егор относительно этого не имел никакого мнения, так как совсем не знал Барабашова. На станции он подвез седоков к зданию вокзальчика и, освободившись, налегке поехал домой. Время было не позднее, думал, может, еще забежит в Исакову ригу — подчитать в конспекте. Вечером планировались занятия, и Полина могла его вызвать, а перед Полиной он очень стыдился обнаружить свое незнание. Но не успел он распрячь коня, как заметил возле въезда во двор все того же белобрысого помощника Милована, который кивнул ему, указывая в сторону церкви, что значило: начальство зовет.
На этот раз Егор шел раздраженный, почти злой — чего они прицепились? Пусть Милован сам копает, где хочет, Егор ему не помощник. Но Милован на этот раз оказался гораздо обходительнее, чем в первый раз, предложил сесть. Он принялся расспрашивать возчика, о чем разговаривали в дороге Заруба с уполномоченным по фамилии Коломиец. Егор клялся, что почти ничего не слышал, потому что сидел впереди и ветер забивал их голоса, но вроде ничего такого они и не говорили. Разве о том, что скоро весна, на носу посевная кампания. Опять же семена... «Ах, семена! — разозлился Милован. — А Барабашова они не поминали? Что о нем говорил Заруба?» — «Я не слыхал. Кабы слышал, разве бы я не сказал», — почти искренне убеждал его Егор. Милован замолчал, что-то про себя решая и не сводя испытующего взгляда с Егора. Но в этот раз Егор, не моргнув, выдержал этот взгляд. Он тоже кое-чему уже научился.
Наверно, Егор опять не оправдал надежд Милована и окончательно разочаровал гепеушника. Впрочем, настроение его самого тоже было испорчено. К Исаку он уже не пошел, конспекта так и не прочитал ни разу, а на занятиях, куда он едва успел, Полина вызвала его первым. Получился конфуз: Егор попытался ответить и, конечно, запутался. Дополнительный вопрос относительно повестки дня съезда победителей запутал его еще больше. Вспотевший и неуклюжий, он беспомощно стоял перед этой маленькой женщиной, явственно ощущая, как постыдно краснеет. Что-то злое на секунду мелькнуло в быстрых женских глазах, но тут же она, видно, превозмогая себя и улыбнувшись, сказала: «Ничего, Азевич, ответишь в четверг». И совсем уж дружески и открыто заулыбалась ему, отчего у парня сразу полегчало на душе. Он был благодарен ей за ее великодушие — славная она все же женщина, умная и... очень привлекательная, думал Егор. В кружке ее обожали многие, в том числе и куда более достойные, чем исполкомовский возчик Азевич. Вон хотя бы Байдура, рослый чернявый остряк-самоучка, как он называл себя. Пожалуй, он был самый активный из всех и, как только появлялась Полина, не отлипал от нее до конца занятий. Оно и понятно: Байдура работал на льнозаводе, варился в рабочей среде, не то что крестьянин-середняк Егор Азевич. Егор уже усвоил разницу между крестьянином и рабочим — носителем передового пролетарского сознания. Рабочих всегда хвалили, выдвигали в руководство любой политической кампанией. О них столько написал Ленин. Опять же — диктатура пролетариата. А что крестьянство? Порочная частнособственническая психология...
Заруба пробыл в Минске недолго — всего два дня. Егор съездил на станцию к поезду и привез его в местечко. Как всегда, председатель исполкома в дороге почти не разговаривал, только спросил: «Ну что там у нас? Какие новости?» — «Да так, никаких новостей», — ответил Егор. Заруба, помолчав, как-то необычно протяжно вздохнул и сказал: «Новости будут, Азевич. Скверные будут новости». Эти его слова отозвались тревогой в душе возчика, он думал, что Заруба что-то объяснит, но тот ничего не сказал больше.
Очень хотелось ему рассказать председателю о своих заботах — двух непростых вызовах в поповский дом, но он не решался нарушить запрет Милована. Неизвестно к тому же, как к его откровенничанию отнесся бы Заруба. А вдруг разозлится? Или не поверит? А то еще хуже — сообщит о том Миловану. И он решил промолчать. Трудно о чем-то думая, всю дорогу молчал и Заруба.
На другой день они собрались в Заболоть. Выехали, однако, поздно: Заруба задержался в исполкоме, потом на местечковой улице Егор обнаружил, что Белолобик захромал. Он слез с возка — у лошади на левой передней сломалась подкова. Егор попытался оторвать ее, но без щипцов не сумел это сделать. Наверно, следовало возвращаться. Ехать же в кузницу уже было поздно, по-видимому, поездку следовало отложить до завтра. Председатель к такому повороту дел отнесся почти безразлично. «Завтра так завтра», — сказал он, выслушав Егора, и тот завернул возок.
Назавтра утром с Белолобиком на поводу Егор шел местечковой улицей к речке, где была кузница, и повстречал Полину. Девушка куда-то торопливо бежала в своем синем пальтишке, с потертым портфельчиком в руках. Завидев его с лошадью, еще издали заулыбалась, он поздоровался, и она остановилась. Минуту молча рассматривала Белолобика, потом почему-то — его. Он стал сбивчиво объяснять, куда идет, а она как-то не в лад с его объяснением бросила: «Ну и шапка у тебя, Азевич!» — «А что?» — не понял он и сдернул с головы свою обловушку. «Как у подкулачника», — выпалила Полина и, словно в утешение ему, еще веселее заулыбавшись, побежала по улице. Уязвленный ее мимолетной колкостью, он уныло побрел к кузнице. Шапка? Уж какая есть, другой взять негде. В лавке шапок не продают, пошить не из чего. Эта, правда, неказистая с виду, зато теплая, из овчины. Шил еще дед, носил несколько лет отец, и он ее носит уже третий год. Хорошая шапка.
Так утешал себя Егор, но шапка-кучомка все же становилась ему противной, захотелось снять ее да бросить куда за забор. И он думал: скорее бы лето, тепло; дома у него висела на гвозде неплохая кортовая кепка, почти еще новая, с чуть надломленным козырьком. Он наденет кепку и будет как все ребята в местечке. И Полина тогда не скажет, что шапка у него, как у подкулачника.
Но тепло не наступало, наоборот, под весну ударили холода. Как-то под утро Егор проснулся в своей промерзшей риге, услышав, как стреляет мороз по углам. А тут надо было выезжать в район, Заруба сказал: на три дня. В этот раз предрика выезжал с бригадой уполномоченных — на трех возках. Рано утречком Егор прибежал в конюшню, чтобы успеть подготовиться к поездке, и застал там старика Волкова, который уже холил своего любимца. Он сказал Егору, что поедут Фирштейн из райкома, Бугаенченко и Солодуха из исполкома. И еще Пташкина из женотдела. Когда он назвал Пташкину, сердце у Егора встрепенулось от непонятной радости, но тут же и опало — с кем она поедет? Но не все ли равно с кем, наверно же, не с Зарубой. С Зарубой, если на то пошло, сядет Фирштейн, как и полагается — начальник с начальником. После того как арестовали первого секретаря, Фирштейн заступил на его место, хотя еще и не был избран.
На исполкомовском дворе они принялись запрягать свои сани-возки. У Егора был, наверно, самый лучший в исполкоме возок — легкий, окрашенный в синий цвет, он очень правился возчику. И Егор уже прикидывал, как бы в нем гляделась Полина. Рядом с Зарубой. Но вряд ли она сядет к нему, наверно, устроится в другом месте. С такой мыслью Егор заводил в оглобли коня, и тут кто-то сзади сдернул с его головы шапку и надвинул на глаза что-то чужое и холодное. Егор испуганно обернулся — сзади, смеясь, стояла Полина. «Вот будешь красавчик. Это тебе от женотдела», — все смеясь, сказала она, спрятав за спиной его шапку, — наверно, чтобы не отнял. Егор недоуменно посмотрел на девушку, потом на то, что снял с головы, — это была настоящая, армейская, почти еще новая буденовка. Ладно скроенная и сшитая из серого сукна, с застегнутыми наушниками и разлапистой черной звездой спереди. Но почему это ему? За что? «Надевай, надевай, нечего любоваться! Пусть девчата любуются», — покровительственно торопила его Полина.
Но он, не замечая мороза, продолжал разглядывать буденовку, ее маленькие пуговички со звездочками, острый ладный пупок наверху. И это — от Полины. Напрасно говорит: от женотдела, какое он имеет отношение к женотделу, где еще никого не знает? Значит, от Полины, спасибо ей. Он был по-настоящему тронут и слишком смущен, чтобы как следует поблагодарить девушку. Но все-таки надо было запрягать коня, и он бережно, двумя руками надел буденовку, которая оказалась ему немного тесноватой. Но — пустяки, приносится. Теперь он становился похожим на красноармейца или какого-нибудь начальника, а вовсе не на исполкомовского кучера. Горделивое чувство шевельнулось в нем и исчезло. Полина же тем временем повернулась и побежала в исполком, где собирались отъезжающие. Рядом заворачивал свой возок Волков. «Подарочек получил? — как-то с намеком пробасил старый фурман. — Ну-ну...»
Они недолго постояли на выезде со двора, подождали. Наверно, все отъезжающие уже собрались, да что-то не спешили на мороз из теплого исполкома — совещались в кабинете председателя. Как только их совещание окончилось, первой выбежала на крыльцо Полина и вскочила в возок к Егору. «Вот с председателем поеду», — бросила ему и спрятала личико в поднятом воротнике пальто. У Егора дрогнуло сердце — от робкой радости, ожидания чего-то неизведанного. Но он тут же и встревожился — все-таки легковато она была одета для такой поездки, как бы не застудилась. И он молча стоял с вожжами в руках, дожидаясь, пока выходившие из исполкома начальники рассаживались по возкам. Фирштейн потоптался рядом с Зарубой возле синего возка, наверно, хотел сесть с председателем, и пошел к другому. Заруба, не торопясь, устроился возле Полины.
Выехали все вместе, но за Выгонками разъезжались в двух направлениях. Заруба с Полиной направлялись в лесную сторону района, а два других возка сворачивали на Ободь. Полина в дороге почти все время молчала, как всегда, молчал и Заруба. Егор очень неловко чувствовал себя перед ними в своей, будто с неба свалившейся буденовке. Он ждал, что Заруба спросит, где он взял такую, но тот вроде и не замечал. Зато замечали встречные. Дядьки и бабы на санях, что встретились им по пути, как приметил Егор, устремляли свои взгляды прежде всего на него, возчика в буденовке, а потом уже — на его седоков. Оттого у Егора прибывало важности, и он уверенно правил конем, разъезжаясь со встречными на узкой дороге.
Первое собрание проводили в Ободе, в школе. Было воскресенье, дети не учились, собралось немало народа, может, со всего сельсовета. Егор занимался конем и на собрание заскочил только в конце. Взглянул через людские головы: на сцене за красным столом под кумачовыми лозунгами сидели с полдюжины мужчин и среди них Полина, маленькая, с раскрасневшимся лицом и — привлекательная. Выступал Заруба. Говорил о задачах классовой борьбы в деревне, о сопротивлении кулацких элементов, которых надлежало раздавить безжалостной рукой пролетарской диктатуры. Заруба был руководитель опытный. Егор уже знал, что председатель происходил из витебских рабочих. А тут всюду крестьяне — бедняки да середняки... Сколько их ни призывали к строительству лучшей жизни — упрямились, в колхозы шли с большой неохотой, под нажимом партийцев. Даже и в его Липовке за зиму не смогли сорганизовать колхоз, и Егору порой было неловко перед председателем исполкома за своих земляков. Наверно, надо бы как-то съездить туда, давно уже не был. Но не подворачивался случай, дороги вели стороной — район был большой, разбросанный едва ли не на полсотни верст от местечка.
Во второй половине дня провели еще одно небольшое собрание, в придорожной деревне, где сразу записалась в колхоз почти половина хозяйств. Но Заруба сказал, что это ненадежно. Записываются они не впервые, а как только начальство уедет, те списки куда-то исчезают. Кто-то крадет. И опять собирают собрание, опять агитируют вступать. И так несколько раз подряд.
Вечером было решено провести собрание в большой залесской деревне Трикуны, чтобы и заночевать там. Школы в Трикунах не было, мужиков собрали в чьей-то большой избе, наприносили скамеек. Во главе стола село четверо: Заруба с Полиной и двое местных — председатель сельсовета и, наверно, учитель, молодой парень с бледным, чахоточным лицом. Этот выступал вторым, после председателя сельсовета, и такого нагнал на мужиков страху, что те притихли, словно в церкви, никто не смел кашлянуть. Выступающий пугал ГПУ, Сибирью, пролетарской диктатурой. Егор стоял на пороге, не снимая своей буденовки, ловя любопытные взгляды девчат. Держал себя независимо, по-взрослому, и не переставал любоваться Полиной. Та была в своем синем пальтишке; согревшись, сдвинула на затылок платок и выглядела издали, как ромашка, в обрамлении светлых, коротко подстриженных волос. Время от времени она бросала тайные взгляды на порог и незаметно для других, одними глазами улыбалась ему. Егор был счастлив. Лишь в глубине души что-то тревожно ныло, будто болело даже. И он догадывался, отчего болело, как только вспоминал наивную, простодушную Насточку. Но как можно было сравнивать Насточку с Полиной? Стоило послушать, как Полина выступает перед крестьянами, пожалуй, лучше, чем выступал Заруба. Тот будто играл на гармони — уверенно, басовито и сурово. Полина же словно играла на скрипке — тонко и сердечно, предельно убедительно, особенно когда обращалась к женщинам, обещая им счастливую долю. Слушая ее, всякому казалось, что он уже видит ту свою счастливую долю и вот-вот ее обретет. Для этого требовалось совсем немного — поскорее вступить в колхоз. После ее выступления деревенские женщины хлопали в ладоши, мужики, однако, сидели насупясь. У мужиков были свои заботы, и они упрямо держались собственного мнения.
Тем не менее колхоз в Трикунах организовали. Правда, вступили в него не все, даже не половина, но Заруба сказал, что важно начать. Начало же было положено, и поздно вечером они поехали в конец деревни к председателю ужинать. Там Егор устроил в хлеву коня, напоил теплым пойлом, задал корму, и когда вошел в дом, гости уже сидели за накрытым столом. Хозяин достал бутылку горькой, Заруба долго не церемонился, выпил стакан. Потом налили Полине. Та начала отказываться, ссылаясь на головную боль, и хозяин переставил ее стакан возчику. Егор вопросительно взглянул на Зарубу, тот кивнул: «Выпей, чтоб лучше спалось». Егор выпил. Когда начали закусывать, Полина вдруг попросила, чтобы налили и ей. Хозяин охотно налил полный стакан, из которого Полина отпила треть и закашлялась. «Закусывай, вот огурчик, капуста», — подсовывал ей закуску хозяин. «Не огуречиком — салом надо», — сдержанно сказал Заруба, и Егор, возле которого стояла миска с нарезанными ломтями сала, пододвинул ее Полине. Та с тайной благодарностью стрельнула в него заговорщическим взглядом.
Егор сидел за столом хорошо-таки захмелевший и очень хотел спать. Но как-то держался, прислушиваясь к разговору. Разговаривали, впрочем, одни мужчины, и больше других говорил Заруба. Хотя и не так, как на собрании, — сдержанно, немногословно и значительно. Хозяин слушал, в знак согласия кивал головой. Временами кое-что быстрой скороговоркой вставляла Полина. Хозяйка и ее взрослая дочь возились возле печи — подавали-принимали миски, в разговор они не встревали. В какой-то момент Егор, наверно, задремал, пошатнулся за столом, и хозяин сказал, обращаясь к нему: «Шел бы спать, притомился, наверно?» — «Иди, иди, — сказала и Полина. — Зачем мучиться». Он встал из-за стола и пошел за хозяйкой в тристен.
В тристене было не так и холодно (даже тепло, если сравнивать с его ригой), в углу, застланная пестрым одеялом, стояла большая кровать с целой горой пуховых подушек, тут же лежал тулуп. Егор снял сапоги, разделся и лег под тулуп. Как лег, так, наверно, и уснул — сразу и глубоко.
Неизвестно, сколько он спал, но вдруг проснулся в испуге — кто-то к нему подбирался, что ли? Егор попытался встать, но услышал тихий знакомый голос: «Ну чего, чего? Лежи, глупенький... Испугался? Подвинься немного...» Едва не задохнувшись от волнения, он послушно подвинулся и лежал, охваченный новым, неизведанным чувством — особенным чувством к женщине. Какое-то время не мог отойти от испуга, было страшно неловко — зачем это она? Полина, однако, будто не испытывая никакой неловкости, уютно устраивалась рядом под теплой полой тулупа, игриво нашептывая ему в ухо: «Не пугайся, не пугайся, я не медведь, не съем тебя, такого огромного. Хочу погреться возле тебя, а то напоили и бросили одного в эту холодину... Ну, погрей меня...»
«Что она говорит? Зачем?» — билась в его голове все та же недоуменная мысль. Дрожащей рукой он неуклюже обнял ее за худенькие плечи и тут же ощутил на своей щеке ласковое прикосновение ее губ. Она прижалась к нему и что-то шептала, а он, слыша, как стучит собственное сердце, неподвижно лежал, словно полено. Наверно, надо было на что-то решиться — на самое, может быть, важное, но ему как раз и не хватало решимости. Полина и влекла его, и сдерживала одновременно. Как-то, однако, будто без участия его воли, между ними началась странная, похожая на игру борьба, Егор боялся, что Полина закричит, вырвется. Но она не кричала и не вырывалась, а только продолжала шептать ему что-то невнятное, игриво-ласковое. Когда наконец свершилось то, к чему оба невольно стремились, он враз притих, затаился под самой стеной. Полина легла свободнее, вытянулась, оба сдавленно, трудно дышали, и она спросила: «Не спишь?» — «Нет, что ты!» — «Ты такой большой и такой...» — «Какой?» — «Неуклюжий такой. Как медведь». — «А ты, знаешь, славная...» — «Конечно, славная, а ты думал?.. Плохая, что ли? Слушай меня, и ты будешь хороший молодой большевик. Хочешь стать большевиком-сталинцем?» — «Да я, конечно. Но...» — «Что — но?» — «Ну из крестьян я. Если бы рабочий...» — «Не имеет значения, что из крестьян». — «Имеет, я знаю». — «Отец кто — бедняк?» — «Середняком считается». — «Середняком — это хуже. Но лишь бы не подкулачник. Не подкулачник же, да?» — «Нет, не подкулачник». — «Стать настоящим большевиком — это непросто. Надо заслужить». — «Да, я понимаю, конечно...» — «Я вот из мещан, у меня родители в Бога верили. А вот заслужила. Приняли в ВКП(б) кандидатом, правда. Но примут в члены, никуда не денутся».
Ему, в общем, нравилась эта ее уверенность, да он и не сомневался, что ее примут и в члены партии. Чтобы такую ладную, образованную женщину да не принять? Ведь принимали и не таких — темноватых, малограмотных, правда, зато ударниц или активисток, как на льнозаводе в местечке. А Полина умница, к тому же красивая. Недаром из школы, где она работала зиму, взяли в женотдел райисполкома. Теперь они вместе со старой большевичкой Шварцман руководят всеми женщинами в районе. Вот такая Полина Пташкина. И эта женщина теперь лежит рядом с ним под одним тулупом и ласкается к нему. Неужто она полюбила его? А почему бы и нет? Разве он какой-нибудь глупыш, замухрышка — сильный и рослый парень, не глупее других. Может, стеснительный немного, не очень смелый с девчатами. Но, говорят, некоторым девчатам даже нравятся такие — стеснительные, не нахальные. Значит, и он чего-то достоин, даже — любви. От этой сладостной мысли становилось радостно, Егор живо подрастал в собственных глазах. «И это... Давно ты полюбила меня?» — спросил он и замер, полный внимания. — «А сразу, как увидала», — ответила она. «Правда?» — «Конечно. Иначе разве я бы пришла к тебе и этак... отдалась». — «Ну спасибо», — почти растроганно сказал он. Она тихонько и радостно засмеялась. «Спасибом не откупишься». — «А чем же?» — «Любовью, медведька, любовью...»
Ну, безусловно, любовью, разве он не готов полюбить ее. Да он уже и любил, и готов был для нее на все. Хотя бы и жениться на ней. Правда, тут не миновать некоторых препятствий, первое из которых — отношение родителей. Мама, может, и была бы рада, что не на Насточке, католичке. Но ведь Полина большевичка, безбожница, что, пожалуй, и еще хуже будет. Хотя что мать? Нынче не те порядки, чтобы слушаться матерей, следовать обветшавшим обычаям предков.
На рассвете она еще спала под тулупом, а он слез с кровати — надо было позаботиться о лошади. В избе никого не было, кроме хозяйки, внесшей из сеней груду намерзших поленьев. На загнетке горела коптилка, и он, тихо сказав: «Добрый день», вышел во двор.
Обратно вернулся нескоро. Возился в хлеву, долго дергал из стожка сено для Белолобика. Когда вошел в избу, посередине стола в большой сковороде уже вкусно пыхтела яичница, хозяйская дочь нарезала хлеб. Он поздоровался с хозяином, с Зарубой, который в подтяжках прошел по избе с полотенцем в руках. Полина уже сидела в конце стола и спокойно взглянула на него. Он на секунду задержал свой взгляд на ее милом личике, но ничего на нем не заметил. Все, как всегда. Как всегда, на людях она его вроде и не замечала. Будто вовсе не с ним переночевала под одним тулупом. Егор немного удивился, но подумал: а может, так и надо? Может, так заведено у передовой пролетарской молодежи?
В тот раз они возвратились из поездки немного раньше, чем обычно, и Полина сразу побежала в здание райкома, где размещался ее женотдел. За всю дорогу она не сказала ни слова, лишь на прощание бросила: «До свидания» — одно на двоих с Зарубой. Заруба, как всегда, молчал, наверно, полный собственных мыслей. Высадив пассажиров, Егор налегке поехал в конюшню. Он уже не мог думать ни о чем другом, кроме как о Полине, которая взбудоражила все его мысли. Очень хотелось видеть ее — на улице, в исполкоме. Как назло, занятия в комсомольском кружке были прерваны в связи с отставанием темпов коллективизации, весь районный актив был брошен в деревню. Несколько раз Егор порывался зайти в райком, но вечером не был уверен, что застанет Полину. Другого времени у него не было — почти каждый день они мотались с Зарубой по деревням, далеким и близким. Иногда ночевали там в крестьянских домах, школах или сельсоветах, и каждый раз он вспоминал ночлег в Трикунах и Полину.
Спустя несколько дней она пришла к нему сама. Только он вернулся из поездки в свою холодную ригу, как кто-то тихонько подергал дверь. Он удивился, но открыл — и она легонько впорхнула в комнату. «Что, не ждал? А я без ожиданки. Как ласточка, почуявшая весну...» — «Ласточка моя...» — «Нет, нет, не обнимай меня, дай я сперва тебя поцелую. Ну, добрый вечер, медведька...»
И снова их повлекло друг к другу без слов и объяснений. Совсем кстати рядом оказался сундук с какой-то одежкой... Когда немного совладали с собой, успокоились, она вдруг сказала: «Еду на неделю в округ». — «На неделю?» — удивился он. «На целую неделю. А вы, кажется, во вторник в Кандыбичи направляетесь?» — «Не знаю, председатель не говорил...» Она помолчала недолго, будто прислушиваясь к тиши огромного дома. «А он давно в Кандыбичах был? Ну у того учителя?» — «На той неделе были», — сказал Егор. «И ночевали?» — «Ночевали». — «А еще кто там был?» — «Ну этот, что из Минска приезжал. Уполномоченный». Она снова притихла, прислушалась. «А о чем разговаривали, не слыхал?» — «Нет, не слыхал», — просто сказал Егор. «А ты послушай, послушай когда». — «А зачем?» — «Зачем? А затем! Твой Заруба — знаешь кто?» — «Кто?» — «Скрытый белогвардеец, понял?» — «Как белогвардеец? Он же большевик. Из рабочих. На гражданской был комиссаром воинских курсов». — «Заливает. Никем он не был. Он скрытый враг. Понял? И ты за ним проследи. С кем он и что. Недаром он к тому учителю в Кандыбичи зачастил. Родная кровь. Такой же контра. Пстыга! Поповский сынок». — «Вот как!» — проговорил совершенно сбитый с толку Егор. «А ты думал...»
Это было неожиданно. Егор уже знал, сколько различных врагов было вокруг, в том же Минске, в округе, да и в их районе. Но чтобы врагом оказался Заруба, его самый надежный и самый лучший начальник, такого Азевич представить не мог. Но все-таки что-то, наверно, было. Недаром его вызывал Милован, теперь о том же говорит Полина.
Полина исчезла на неделю, а Егор ходил, будто в воду опущенный, сбитый с толку, ошарашенный, злой. Только на кого было злиться? На Зарубу он не мог даже обидеться — не в состоянии был поверить, что тот враг, белогвардеец. Разве такие бывают враги? День и ночь заботился о деле, организовывал колхозы, мотался по деревням, агитировал за советскую власть, лучшую крестьянскую жизнь. Но и Полине Егор не мог не верить — все-таки она что-то знала. Может, еще не обо всем рассказала? Может, у нее какие-то сведения из ГПУ?
Он очень тосковал по ней, просто жаждал ее — только бы увидеть, услышать ее милый голос. Он думал: как она там, в округе, на семинаре? Наверно, выступает и, конечно же, кружит ребятам головы. Да и сама может подхватить любого — разве там мало стоящих, умных парней, солидных большевиков-партийцев? Может, она уже забыла его? Он же забыть ее не мог ни днем, на заснеженных проселках, ни ночью, в его промороженной риге.
Так же, как не мог забыть ее последние слова о Зарубе. И постепенно он с каким-то новым чувством стал смотреть на председателя, слушать, как тот складно говорит о колхозах. Не в лад с его словами у Егора откуда-то являлась подловатая мысль: «Гляди-ка, а враг!» Он гнал ее, эту мысль, но она сама по себе возвращалась и опять лезла в голову. Когда в конце недели они снова оказались за озером по дороге в местечко, Заруба опять сказал повернуть в Кандыбичи. Правда, в этот раз ночевать не стали — лишь пообедали. Учитель Артем Андреевич, со странноватой, нездешней фамилией Пстыга, накормил их щами с бараниной, был заботлив к Зарубе и к Егору тоже. После обеда Егор дожидался, когда выезжать, а они все не могли наговориться. Вспоминали гражданскую войну, обсуждали нынешние порядки, сожалели о каком-то Жилуновиче, которого по смехотворной причине исключили из партии. Видите ли, участвовал в похоронах шурина по христианскому обычаю. Учитель горестно сокрушался, а Заруба сказал: «Все это — от безголовья да необразованности». — «Вот-вот, — подхватил Пстыга. — Отсутствие образованности — их порок на всех уровнях. Дьячки они! Наглые, безголовые дьячки, а изображают из себя архиереев и руководят епархиями». — «Всей Беларусью», — обобщил Заруба, бросив скошенный взгляд в сторону Егора. Больше Жилуновича они не упоминали.
Егор едва дождался приезда Полины, все в нем перестрадало от той ранней, не в пору, разлуки. Даже не думал никогда, что так можно присохнуть к недавно еще чужой, незнакомой женщине. Он встретил ее поутру в исполкомовском коридоре, она, как всегда, мило поздоровалась, не выдав и намеком их общую тайну и, только оглянувшись, шепнула: «Вечерком забегу». Он ждал наступления вечера, радовался и страдал. В мыслях он подготовил ей тьму ласковых слов. Придя пораньше из конюшни, одолжил у Исака самовар и две фарфоровых чашки. У него нашлась чайная заварка, немного сахару. Исак сперва удивился, потом, что-то поняв, задергал бородой и всем своим заросшим черной щетиной лицом. «Так, так, так... Молодой человек... Старый Исак тоже когда-то был молодой... Я тебе все подготовлю и даже могу немножко одолжить варенья. Из крыжовника, шмэк! Особенно если для женщины...»
Полина прибежала, когда уже хорошо стемнело, он поцеловал ее, и она его тоже. Но что-то в ее виде или поведении сразу его насторожило. Показалось, она в чем-то изменилась, вроде как бы отстранилась от него прежнего, что ли? Он усадил ее на единственный тут стульчик возле сундука с самоваром, на который она не обратила никакого внимания, рассеянно выпила чашку чая с вареньем на блюдце. «Ну как ты жил? Без меня?» — подняла на него какой-то измученный взгляд. И он не знал, как ответить ей и как держать себя. Ее какой-то сухой, даже отчужденный тон удерживал его на определенном расстоянии, и он сказал только: «Да так... Ездили...» — «В Кандыбичах были?» — «Заезжали, да». — «О чем шла беседа? О постановлении ЦК и СНК говорили?» — «Нет, про постановление не говорили». — «А о чем говорили?» — выспрашивала Полина совсем чужим, будто даже начальственным тоном, в самом начале вынудившим его насторожиться. «Да так, про какого-то Жилуновича». — «Что? Про Жилуновича? Что напрасно не арестовали?..» — «Нет, что неправильно из партии исключили». — «Ах, вот что...»
Полина поднялась со стульчика, взяла с подоконника свою сумочку. «Вот тебе бумага, вот карандаш. Садись и напиши все. Я жду». — «Зачем?» — не понял он. «Затем, — ответила она без улыбки. — Ну, я жду». Он недоуменно поглядывал на белый листок бумаги из тетради в клетку и не понимал, что делать. «Так это, я завтра напишу», — сказал он и натужно улыбнулся. Но она снова с нажимом сказала: «Нет, ты напишешь сейчас. Я жду», — и уставилась на него холодными сузившимися глазами, в которых не было и намека на особенность их отношений. «Ну, начинай!» — «Я не могу». — «Ах, не можешь? Тогда я сама напишу. Давай карандаш».
Он отдал ей карандаш и бумагу, и Полина сразу начала писать на сундуке возле самовара. Она больше не задала ему ни одного вопроса, даже не взглянула в его сторону, написала страницу и подвинула ее Егору: «Подпиши!» Уже плохо соображая, что происходит, Егор начал читать ее мелкий, не очень разборчивый почерк. «
Егор оторвался от текста, в его глазах потемнело. «Полина, зачем же так? Какие разговоры?» — «Что, не было разговоров?» — «Ну так, говорили, но...» — «Но ты не слышал? Тогда тебя самого арестовать следует. За то, что не слышал. Ибо должен был слышать. Если ты тоже не скрытый контрреволюционер. Подписывай!»
Егор колебался. Он читал дальше, думал, может, где в конце найдет какое-то объяснение, какое-нибудь для себя оправдание. Но в бумаге был только один смысл: председатель РИКа вел контрреволюционные разговоры с бывшим белогвардейцем Пстыга, что и подтверждает возчик РИКа Азевич Егор. Егор прочитал все и растерянно смотрел то на бумагу, то на такое знакомое личико Полины. Но теперь это личико было совсем не таким, каким он привык его видеть, куда только исчезла милая улыбчивость и с ней девичья привлекательность. Что-то твердое и недоброе появилось в том милом личике. «Ну что еще тебя смущает?» — нетерпеливо спрашивала Полина. — «Да все, нехорошо так». — «Нехорошо? Зато по-большевистски. Ты это понимаешь или нет?»
Нет, этого Егор понять не мог. Он не мог взять в толк, зачем все это нужно ему, да и Полине тоже. Однако, выждав, Полина сменила свой требовательно-суровый тон на почти ласковый. «Егорка, ну! Ну сделай это для меня! Ну что тебе стоит? — заглянула она ему в глаза и даже мягко коснулась ладонью его волос. — Ну для нашей любви. Мы же ведь так обнимались... Помнишь? Подпиши тут, и все». — «А Зарубе что будет?» — «Да ничего ему не будет, чудак ты! Ну, может, дадут выговор. За потерю бдительности».
Плохо понимая, что делает, Егор помедлил немного и вывел по самому краешку: «
Полина молча положила бумагу в сумочку, бросила ему: «До свиданья», и ушла. Он остался стоять в полном смятении, совершенно сбитый с толку, едва начиная понимать, что произошло. Лишь спустя какое-то время понял, что произошло скверное. Сам, может, и уберегся, но Заруба... Наверно, он погубил Зарубу.
5
Может, он шел и недолго, но после того, как упал и поднялся, темп его ходьбы очень замедлился. Он уже едва брел, сдерживая все чаще пробиравшую его дрожь. Что-то в его всегда выносливом теле явно разладилось.
Опушка куда-то пропала, зарослей кустарника на его пути встречалось все больше, под ногами шуршала сухая трава, и он подумал: хотя бы не набрести на речку. Где-то тут поймой должна протекать неказистая речушка Ужка, через которую в темноте ему не перебраться. Что тогда делать? Вот еще не хватало на его голову!
И все-таки скошенный луг или пойма под ногами враз как-то кончились, и речка не появилась. Он опять вышел на твердую почву, хотя идти по ней стало чертовски неудобно. Это было вспаханное поле, неровное и бугристое, то и дело больно подворачивались ноги. Азевич круто повернул в сторону и скоро уперся в полосу кустарника. Приглядевшись, пролез сквозь его черную чащу и оказался на твердом и ровном. Не сразу понял, что набрел на дорогу — уезженный сухой большак, возможно, бежавший в сторону местечка. Только в какой стороне было то местечко?