А. Фадеев
С тем смешанным чувством грусти и любопытства, которое бывает у людей, покидающих знакомое прошлое и едущих в неизвестное будущее, я приближался к месту моего назначения.
Вокруг меня простирались пересеченные холмами и оврагами, покрытые снегом поля, от которых веяло той нескрываемой печалью, которая свойственна пространствам, на которых трудится громадное большинство людей для того, чтобы ничтожная кучка так называемого избранного общества, а в сущности, кучка пресыщенных паразитов и тунеядцев, пользовалась плодами чужих рук, наслаждаясь всеми благами той жизни, порядок которой построен на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, считая, что такой порядок не только не безобразен и возмутителен, но правилен и неизменен, потому что он, этот порядок, основанный на пороках, разврате, лжи, обмане и эксплуатации, приятен и выгоден развратной и лживой кучке паразитов и тунеядцев, которой приятней и выгодней, чтобы на нее работало громадное большинство людей, чем если бы она сама работала на кого-нибудь другого.
Даже в том, что садилось солнце, в узком следе крестьянских саней, по которому ехала кибитка, было что-то оскорбительно-смиренное и грустное, вызывающее чувство протеста против того неравенства, которое существует между людьми.
Вдруг ямщик, тревожно посмотрев в сторону, снял шапку, обнаружил такую широкую, желтоватую плешь, которая бывает у людей, очень много, но неудачно думающих о смысле жизни и смерти, и, повернув ко мне озабоченное лицо, сказал тем взволнованным голосом, каким говорят в предчувствии надвигающейся опасности;
— Барин, не прикажешь ли воротиться?
— Это зачем? — с чувством удивления спросил я, притворившись, что не замечаю волнения в его голосе.
— А видишь там что? — ямщик указал кнутом на восток, как бы приглашая меня удостовериться в том, что тревога его не напрасна и имеет все основания к тому, чтобы быть оправданной.
— Я ничего не вижу, кроме белой степи да ясного неба, — твердо сказал я, давая понять, что отклоняю приглашение признать правоту его слов.
— А вон-вон: это облачко, — добавил ямщик с чувством, сделав еще более озабоченное и тревожное лицо, как бы желая сказать, что он осуждает мой отказ и нежелание понять ту простую истину, которая так очевидна и которую я, из чувства ложного самолюбия, не хочу признать.
С чувством досады и раздражения, которое бывает у человека, уличенного в неправоте, я понял, что мне нужно выглянуть из кибитки и посмотреть на восток, чтобы увидеть, что то, что я принял за отдаленный холмик, было тем белым облачком, которое, по словам ямщика, предвещало буран.
Да, он прав, — подумал я. — Это облачко действительно предвещает буран. — И мне вдруг стало легко и хорошо, так же, как становится легко и хорошо людям, которые, поборов в себе нехорошее чувство гордости и чванства, мужественно сознаются в своих ошибках, которые они готовы были отстаивать из чувства гордости и ложного самолюбия.
Модные рассказы
С. Малашкин
Необыкновенный молодняк, или Лунатическая любовь комсомолки Клеопатры Гормоновой
…Чтобы понравиться Антону, я надела тюлевые трусики, накрасила губы и, закурив трубку, уселась в соблазнительной позе, положив ноги на стол и поплевывая через левое колено.
Увидев меня, Антон ужасно смутился, страшно покраснел, потом побледнел, и на носу у него выступили большие розовые пятна величиной с антоновское яблоко.
Мои голые ноги сияли лунами, и от них исходил запах весны, чернозема и яичного мыла. Мне захотелось подойти к Антону, обнять его мужественные колени, но вместо этого я вызывающе расхохоталась порочным смехом прямо ему в лицо и, виляя бедрами, насмешливо сказала:
— Что ж вы сидите, словно вы не мужчина, а пионер?
Антон страшно смутился, ужасно побледнел, потом покраснел, болезненная судорога прошлась по его лицу; грустно опустив голову, он глухо прошептал, поднявшись и идя к дверям:
— Вы деклассированный элемент, и мне больно смотреть на вас.
Я подбежала к нему и, задыхаясь, крикнула:
— Шутка все, что было! Уйдешь — я умру!..
Он повернулся, схватил меня, и я почувствовала, как его губы слились с моими в горячем поцелуе…
Пахло Достоевским, мочеными яблоками и пятым изданием.
И. Калинников
Монастырская идиллия
Обновление мощей святителя Иосифа было назначено в воскресенье, день пригожий, радостный и благоуханный.
Послушник Саврасий, осенив себя крестным знамением, повалил на траву, влажную и зеленую, Олимпиаду многопудовую, мягкоперинную, сорвал с нее платье шелковое, праздничное и приложился к телу пышному и сдобному.
Благостно перекликались колокола, доносились звуки священного песнопения, умилительные и елейные…
И опять, осенив себя крестным знамением, повалил Саврасий на траву, смятую и усохшую, Олимпиаду, сомлевшую и распаренную, и припал к телу ее с ликованием радостным и великим.
И так далее, пока не иссякнут чернила.
«Пролетарский» писатель
Стальная любовь
В слесарном цехе, в углу, крепко прижавшись друг к другу, сидят работница Маша и рабкор Павел.
На их лицах отблески доменных печей, вагранок и горнов. Моторами стучат сердца. Шепчет Павел:
— Машук! Краля моя сознательная! Для тебя я построю завод, оборудованный по последнему слову техники. В каждом цехе будет бак с кипяченой водой и в каждом окне — вентилятор.
Шепчет Павел. Чувствует теплоту ее крепкой, круглой, словно выточенной на токарном станке груди. Охваченный творческим порывом, декламирует:
Маша склоняет голову на могучую грудь Павла и…
…
Победно гудят гудки. Вздымаются горны. Пышут вагранки.
Алое знамя зари сквозь пыльные окна слесарного цеха благословляет пролелюбовь, крепкую, как сталь, и могучую, как паровой молот.
«Крестьянский» писатель
Кочетиная судорога
Прошедший дождь только что оплодотворил землю, и она буйно рожала технические культуры и корнеплоды.
На случном пункте ржали племенные жеребцы, сладострастно хрюкали хряки, дергались судорогой кочеты.
Матвей подошел к Акулине и, схватив ее в могучие черноземные объятия, зашептал на ухо:
— Акуль, а Акуль! Пойдем, что ли?
— Пусти, охальник! — притворно грозно крикнула Акулина, а сама почувствовала, как в сладкой истоме закружилась голова и волны горячей крови подкатили к сердцу.
Матвей потащил ее к овину, на ходу торопливо бормоча:
— Ты, Акуль, не ломайся. Читатель ждет. Читатель нынче такой, что без этого нельзя. Потрафлять мы должны читателю. У него, чай, уж слюнки текут. Поторапливайся!..
…
Растерянно ржали жеребцы, грустно кукарекали петухи, укоризненно хрюкали свиньи и целомудренно отворачивались от овина.
Пели пташки.
Автор получал повышенный гонорар сразу в четырех издательствах.
Красный лог
Роман в шести закромах
Пригревает весеннее солнышко черноземную землицу. Над озимым клином заливается в голубом поднебесье жаворонок. За поемными лугами в густом перелеске кукует кукушка. Цветут во ржах васильки и ромашки. Пахнет прелым навозом и парным молоком. Ой, весна красна! Ой, люли-люлюшеньки!
Под резным навесом сидит Сысой Титыч Живоглотов. Лицо у него мордастое, кирпичное, глазки в жиру плавают. По животу на цепочке — обрез. Насупротив — поп, отец Гугнавий. Лик ехидный, бородка, что у козла. Пьют самогон-первач, разносолами закусывают.
— Ошалел нонче народ, — скрежещет зубами Живоглотов. — Допрежь предо мной в три погибели, а нонче не колупни. Поперек горла мне совецка власть! Подпалю!
— Хе-хе-хе, — подхихикивает ехидно отец Гугнавий. — Истинно, так. Аминь.
У Пантюши — лаптишки изношены. Избенка соломенной крышей нахлобучилась. Самый что ни на есть Пантюша бедняк и за советскую власть горой.
— Совецка власть, она, брат, во! Она, брат, тово-этово. Знамо дело. Чать, мы понимаем, тово-этого, которы кулаки, а которы бедняки…
Егор Петрович самый что ни на есть середняк, и потому не жизнь у него, а одно колебание. Встанет утром, поглядит в окошко и до самого вечера колеблется. То ли ему к Живоглотову пристать, то ли в колхоз вписаться. Инда взопреет весь, а все не выберет.
— Чудной человек ты, Егор Петрович, — говорит ему Пантюша. — И все вихляешь, и все вихляешь. Совецка власть, она, брат, во! Она, брат, того-этого! Приставай!
— Оно конешно, — вздыхает Егор Петрович. — Я что ж…
А наутро — гляди — опять до самого вечера колеблется.
В густом перелеске под березами сидит задумавшись избач-селькор, комсомолец Вася. Бок о бок Живоглотова дочка — Анютка. На щеках розаны, груди под полушалком ходуном ходят. Огонь девка!
Такую бы в комсомол! — думает Вася, а вслух говорит:
— Эх, Анюта, Анюта! Видно, не быть нам вместях на культурно-просветительной работе. Отец у тебя кулак!
— Вась! Да рази я! — взметывается к нему Анютка. — Да без тебя не жить мне, Вась!
Обвивает горячими руками молодую комсомольскую шею и жарко на ухо шепчет:
— Вась, а Вась!
Чувствует Вася Анюткино молодое, ядреное тело, как груди ходуном под полушалком ходят, и весело говорит:
— Ладно, Анюта, не тужи. Перевоспитаем тебя, а отца твоего — к ногтю!
Гудит, стрекочет трактор, взметая облака черноземной пыли. За рулем — избач-селькор, комсомолец Вася, а бок о бок в кумачовой кофте и алом платочке Анюта.
Сворачивает трактор с большака в поле и на третьей скорости взрезает черноземные пласты. Полощется по ветру красное кумачовое знамя. Припекает летнее солнышко вспаханную землицу. Над яровыми в знойном поднебесье заливается жаворонок.
Пахнет перегноем и парным молоком. А за поемными лугами, в березовом перелеске кулак Живоглотов и отец Гугнавий скрежещут зубами.
И. Бабель
Мой первый сценарий
Беня Крик, король Молдаванки, неиссякаемый налетчик, подошел к столу и посмотрел на меня. Он посмотрел на меня, и губы его зашевелились, как черви, раздавленные каблуками начдива восемь.
— Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный и умеешь писать. Ты умеешь писать об чем хочешь. Напиши, чтоб вся Одесса смеялась с меня в кинематографе.
— Беня, — ответил я, содрогаясь, — я написал за тебя много печатных листов, но, накажи меня бог, Беня, я не умею составить сценариев.
— Очкарь! — закричал Беня ослепительным шепотом и, вытащив неописуемый наган, помахал им. — Сделай мне одолжение, или я сделаю тебе неслыханную сцену!
— Беня, — ответил я, ликуя и содрогаясь, — не хватай меня за грудки, Беня. Я постараюсь сделать, об чем ты просишь.
— Хорошо, — пробормотал Беня и похлопал меня наганом по спине.
Он похлопал меня по спине, как хлопают жеребца на конюшне, и сунул наган в неописуемые складки своих несказанных штанов.
За окном, в незатейливом небе, сияло ликующее солнце. Оно сияло, как лысина утопленника, и, неописуемо задрожав, стремительно закатилось за невыносимый горизонт.
Чудовищные сумерки, как пальцы налетчика, зашарили по несказанной земле. Неисчерпаемая луна заерзала в ослепительном небе. Она заерзала, как зарезанная курица, и, ликуя и содрогаясь, застряла в частоколе блуждающих звезд.
— Исаак, — сказал Беня, — ты очень грамотный, и ты носишь очки. Ты носишь очки, и ты напишешь с меня сценарий. Но пускай его сделает только Эйзенштейн. Слышишь, Исаак?
— Хвороба мне на голову! — ответил я страшным голосом, ликуя и содрогаясь. — А если он не захочет? Он работает из жизни коров и быков, и он может не захотеть, Беня.
— …в бога, печенку, селезенку! — закричал Беня с ужасным шепотом. — Не выводи меня из спокойствия, Исаак! Нехай он крутит коровам хвосты и гоняется за бугаями, но нехай он сделает с моей жизни картину, чтоб смеялась вся Одесса: и Фроим Грач, и Каплун, и Рувим Тартаковский, и Любка Шнейвейс.
За окном сияла неистощимая ночь. Она сияла, как тонзура, и на ее неописуемой спине сыпь чудовищных звезд напоминала веснушки на лице Афоньки Бида.
— Хорошо, — ответил я неслыханным голосом, ликуя и содрогаясь. — Хорошо, Беня. Я напишу с твоей жизни сценарий, и его накрутит Эйзенштейн.
И я пододвинул к себе стопу бумаги. Я пододвинул стопу бумаги, чистой, как слюна новорожденного, и в невообразимом молчании принялся водить стремительным пером.
Беня Крик, как ликующий слепоглухонемой, с благоговением смотрел на мои пальцы. Он смотрел на мои пальцы, шелестящие в лучах необузданного заката, вопиющего, как помидор, раздавленный неслыханным каблуком начдива десять.
А. Белый
Мокроплясы пробзыкали в озимь
Сизо-серая серь сиво-буро-малиновой тучи; рогобрысая круть; переплюхи ветров; над колхозом — безбрыкие взверти;