Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Ленин в Цюрихе. — Париж: Ymca Press. 1975 - Александр Исаевич Солженицын на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

А. СОЛЖЕНИЦЫН

ЛЕНИН В ЦЮРИХЕ

ГЛАВЫ

YMCA-PRESS

11, rue de la Montagne Ste-Genevieve. 75005 Paris

© World Copyright 1975 A. Soljenitsyne

© 1975, YMCA-PRESS pour l'edition en langue russe

из Узла I

«АВГУСТ ЧЕТЫРНАДЦАТОГО»

Да, да, да, да! это — порок, эта жила азарта, этот напор, когда увлечённый одной линией, вдруг слеп­нешь и глохнешь к окружающему и простейшей дет­ской опасности не видишь рядом! Как с Юлей Марто­вым когда-то (да когда! — едва отмучивши трёхлет­нюю ссылку, едва соберясь за границу!) с корзинкой нелегальщины, с химическим письмом о плане „Искры"

— перемудрили, переконспирировали: полагается в пу­ти менять поезда, не подумали, что тот пойдёт через Царское — ив нем заподозрены, взяты жандармами, и только по спасительной российской неповоротливо­сти полиция дала им время сбыть корзину, а письмо прочла по наружному тексту, не удосужилась подер­жать над огнём — и тем была спасена „Искра"!

Или как потом: в напряжённой годовой внутри­партийной войне большинства из двадцати одного про­тив меньшинства из двадцати двух — пропустили, поч­ти не заметили всю японскую войну.

Так — и эту (и не думал о ней, и не писал, и на Жореса не откликнулся). Да потому что: расползлась всеобщая зараза объединителъства, за последние годы охватила всю русскую социал-демократию — огульное объе дините л ьство, самое опасное и вредное для про­летариата! примиренчество и объединенчество — идио­тизм, гибель партии! И перехватили инициативу вожди слюнтявого Интернационала — они нас будут мирить! они нас будут объединять! зовут на по­шлейшую объединительную конференцию в Брюссель

— как вырваться?? как избежать?? — Всё вниманье,

всё напряженье ушло туда — и почти не слышал вы­стрела в эрцгерцога!.. Объявила войну Австрия Сер­бии — как не заметил. И даже Германия объявила России! — как нипочём... Пустили известие, будто не­мецкие с-д проголосовали за военные кредиты — фин­та, нас не надуешь, хотят внести замешательство среди социалистов. Да, да, вот так затягивает, когда хорошо разгонишься в борьбе, трудно остановиться, очнуть­ся. Да, да, да, было десять дней — сообразить своё двусмысленное положение возле самой русской гра­ницы и убираться поскорей из этого чёртова Порони- на, уже теперь никому не нужного, и изо всей этой за­хлопнутой Австро-Венгрии — в воюющей стране ка­кая работа? сразу нужно было мотнуться в благосло­венную Швейцарию — нейтральную, надёжную, бес­препятственную страну, умная полиция, ответственный порядок! — так нет! даже не пошевельнулся, всё до­думывал старые довоенные заботы, тут началась и ав­стро-русская, и на другой же вечер, в дождь пролив­ной, постучался жандармский вахмистр.

Вообще — конечно, должна была быть война! — предсказана, предвидена. Но — не конкретно сейчас, в этом году. И — пропустил... И — вляпался...

Гладко-выбритое, приятное, даже нежное лицо Ганецкого — сейчас такое спокойное, а иступлённо кричал на судью в Новом Тарге! а как на арбе гнал!

— не бросил в беде.

По перрону — до паровоза и назад. До паровоза

— и назад.

Еще и до отправления адски много времени, почти полчаса, и еще всё может случиться. Хотя тут, на стан­ции, надёжно расхаживает жандарм, уже никто не кинется.

Диалектика: жандарм — может быть и плохо, мо­жет быть и хорошо.

Большое красное колесо у паровоза, почти в рост.

Как бы ты ни был насторожён, предусмотрителен, недоверчив, — убаюкивает проклятая безмятежность быта, мещанская в сути своей, семь лет подряд. И в тени чего-то большого, не рассмотрев, ты, как к стен­ке, прислоняешься к массивной чугунной опоре — а она вдруг сдвигается, а она оказывается большим крас­ным колесом паровоза, его проворачивает открытый длинный шток — и уже тебе закручивает спину — ту­да! под колесо!! И, барахтаясь головой у рельсов, ты поздно успеваешь сообразить, как по-новому подкра­лась глупая опасность.

Но почему — именно к нему, едва война нача­лась? Сперва даже засмеялся: что ж тут могли запо­дозрить? — уж перед австрийской полицией он даже непорочен. (Он и в Краков переехал, прослышав от Ганецкого, что австрийские власти будут поддержи­вать все анти-царские силы.) Обыск. Были русские ад­реса, конспиративные записи (несчастье такое, всегда они попадаются), но их-то вахмистр-болван как раз и не заметил, а набросился на рукопись по аграрному вопросу: слишком много цифр! шифровано! Забрал рукопись. Жаль, но чёрт бы с ней. Однако, гладит по­лиция всегда против шерсти и на самой гладкой спине вдруг что-то топорщится: боялся Ленин только за рус­ские адреса, а вахмистр полез, полез — и нашёл брау­нинг с патронами! Ленин изумлённо смотрел на Надю, он не знал, не помнил этого мерзкого револьвера, он никогда бив руки его не взял, да он и стрелять не умел, да ему бив голову не пришло действовать про­стым ручным оружием. Откуда??? (Оказывается, ка­кой-то архистарательный русский товарищ, идиот, при­пёр, а Надежда, недотёпа, взяла.)

Живёшь — сам себя со стороны не наблюдаешь, не понимаешь. И вот, глазом жандармским: поселился близ русской границы; к нему из России приезжают; деньги присылают из России, и не малые; много ходит по горам, наверно планы снимает. В Новом Тарге всех предупреждали: задерживайте подозрительных, де­лают снимки дорог, отравляют колодцы. Шпион! А тут — и револьвер! Завтра явиться к утреннему поезду, поедем в Тарг.

Кольцо глупости! Стена глупости! Глупейший, про­стейший, слепейший просчёт — как с Царским Селом тогда. (Да как и в 95-м году — газету готовили, ни одного номера не выпустили, сразу и провалились...) Да, да, да, да! — сесть в тюрьму революционер всегда должен быть готов (впрочем, умнее избежать) — но не так же глупо! но не так же позорно! но не так же не вовремя дать себе спутать руки!! Вон-нючая поли­цейская камера в Новом Тарге! заплеснелая Австро- Венгрия! — военный суд?!?

Никакая внешняя неудача, поражение, подлость и низость врагов — никогда ничто так не травит серд­це, как собственный даже малый просчёт, днём и но­чью сжигает, особенно в камере. Своего просчёта нель­зя объяснить объективно, потому нельзя загладить, за­быть, а только: его могло не быть! могло не быть!! могло не быть!!! — а он был, по собственной оплош­ности! Сам ошибся! — и не избегаешь за одиннадцать дней по плитчатому полу от стенки до стенки, не от­лежишься на визгливой кроватной сетке, а жжёт и па­лит: могло не быть! —.могло не быть!! — сам наделал! — сам влопался!!

И еще сейчас 23 минуты до отхода поезда, только первый звонок дали, — уж скорей бы уехать!

А Ганецкий — Куба по-партийному, самоуверен­но держится, коммерсантская манера, изобретательно­шнуровая полоска усов, и глаза настойчивые, спокой­но-выкаченные, не могут не восхитить. В острейший момент не отстал, не смяк, не сдался, а как бульдог вцепился в жандармские штаны. В первые же минуты после обыска — к нему первому, не к Гришке Зино­вьеву, покатил Ленин на велосипеде — и не ошибся. Из достоинства еще старался рассказывать как о пустяке, о смешном досадном случае. (А сам про себя оглушён: ведь время военное, кто будет разбираться? — расст­реляют! ухлопают беспрепятственно — и к чертям, по

глупости, вся партия! и — к чертям всемирная социа­листическая революция!) Но Куба — понял, как это опасно! не поддержал игры в небрежность, в успо­коение, а из себя фонтаном взвил имена — социал- демократов! депутатов парламента! общественных дея­телей! — кому сейчас же писать, объяснять, теребить!! добиваться вмешательства!!!

Уже в тот вечер из Поронина слал Ганецкий пер­вые телеграммы, и Ульянов телеграфно просил краков­скую полицию подтвердить его полную лойяльность Австро-Венгерской империи. Утром из Нового Тарга Ленин не вернулся, и Ганецкий — днём поезда нет — на арбе погнал к полицейским лицам, к судебному сле­дователю (рискуя же и сам, ведь и Гришку арестовали потом, могли и Кубу), и два десятка писем во все кон­цы, и тут же в Краков, и встречался там (да ведь он любому чиновнику сплетёт историю в одну минуту!), и телеграфировал в Вену. Любой бы славянин на его месте устал, отстал, бросил, но Ганецкий с неиссякае­мой настойчивостью, и как о брате родном заботясь — не отставал! А вернувшись из Кракова, прорвался и в тюрьму на свидание, и уже поручал ему Ленин даль­ше: добиваться сразу выезда в Швейцарию!

От телеграфных толчков Ганецкого с-д депутаты парламента Виктор Адлер и Диаманд обратились к канцлеру и в министерство внутренних дел, дали пись­менные ручательства за русского социал-демократа Ульянова как врага русского правительства, злейшего, чем сам канцлер Австро-Венгрии. И в краковскую поли­цию пришло указание: „Ульянов смог бы оказать боль­шие услуги при настоящих условиях". И то не освобож­дали одиннадцать дней, только 6 августа, хватка...

Но и с тех пор неделя в Поронине после тюрьмы совсем не оказалась спокойной. Что можно было втол­ковать австрийскому канцлеру и слабоумным австрий­ским аристократам, того не могли понять галицийские мужики, тупые, как все мужики в мире — в Европе ли, в Азии, в Алакаевке. В глазах поронинских дремучих

И

жителей этот иностранец, хоть и освобождённый, всё равно оставался теперь — шпионом! Поразительно! Непостижимо! Шли из костёла крестьянки и, сами ли по себе или увидя Надю и для неё, расшумелись на всю улицу, что коли начальство отпустило, так они сами выколят ему глаза! сами вырежут ему язык!.. Надя пришла домой бледная, вся тряслась. И испуг её — пе­редавался, захватывал: а что? — и выколют, ничего удивительного. А что? — и вырежут, ничего невозмож­ного! Очень просто: придут с вилами и ножами... Такой колоссальной опасности не подвергался Ле­нин никогда за всю жизнь. Никогда еще ни от кого ему такое не... Да мало ли знает история вспышек про­стонародной безобразной ярости! От неё нет гарантии даже в цивилизованном государстве, даже в тюрьме безопаснее, чем от тёмной толпы...

Тревожно настраиваться при угрозах — это не па­ника, это мобилизация.

Так были затемнены и задёрганы последние дни и часы в Поронине. Два года такой безопасный мир­ный, посёлок как насторожился к прыжку. Уже и из дому не выходили, плохо спали, плохо ели, нервно укладывались. Ленин пытался отбирать самое нужное из бумаг и книг, но не владел собой, вникнуть не мог, да и набралось тут бумажного пудов шестьдесят. (Да ведь только этой весной переехали сюда из Кракова окончательно!)

Да как вообще он мог медлить, оставаться рядом с русской границей?! Тут и казаки налетят — захватят в один момент.

Только сейчас, перед зелёненьким аккуратным по­ездом, на платформе, где при жандарме и станцион­ных чиновниках уже никак не могло быть бесконтроль­ной расправы, — сваливалась тяжесть, наконец. И все веселели. Стояло и утро весёлое, солнечное, без обла­ков. Не грузили военных грузов, не ехали мобилизо­ванные, перрон и поезд выглядели как в обычное дач­ное летнее время. Хотя билеты продавали свободно только до Нового Тарга, а до Кракова уже требова­лось разрешение полиции.

Оттого вагоны были полупустые. Надя и тёща си­дели уже там, выглядывали из окна. Несколько това­рищей провожало, стояли под окном. А Владимир Ильич, взявши Якова под руку, снова и снова шли вдоль платформы, оба точно равного невысокого ро­ста, оба широкие, только Ильич от кости, а Куба от жирка.

Когда видишь способность человека на такие дела, следует внимательней прислушиваться и к его словам, какими бы мечтательными они ни казались. Знал Яко­ва давно, со Н-го съезда, но по польским делам, а толь­ко этим летом он развернулся с новой стороны и стал самым важным человеком. Он вообще был золото: исключительно исполнителен — и обо всём серьёзном замкнут, слова не вытянет никто чужой. В июне и в июле в окрестностях Поронина они всё ходили с ним на прогулки по нагорью и обсуждали его увлекатель­ные финансовые проекты, целый фейерверк. Может быть из-за своего буржуазного происхождения, Ганец- кий имел к денежным делам поразительный нюх и хватку — редкое и выгоднейшее качество для рево­люционера. Он правильно ставил вопрос: деньги -— это ноги и руки партии, без денег любая партия беспомощ­на, одно болтунство. Даже парламентская партия нуж­дается в больших деньгах — для избирательных кам­паний, что же сказать тогда о партии революционной, подпольной, которой надо организовать укрытия, явки, транспорт, литературу, оружие и готовить бойцов, и содержать кадры, и в нужный момент совершить пе­реворот?

Да что убеждать! Всем большевикам это было по­нятно от самого II съезда, от первых шагов самостоя­тельности: без денег — ни на шаг, деньги решают всё. Первый путь был — выжимать пожертвования из рус­ских толстосумов, из Мамонтова, из „пряника" Коно­валова, да Савва Морозов гнал по тысяче в месяц, как раз на содержание Петербургского комитета, но дру­гие отваливали нерегулярно, от купеческого располо­жения, от интеллигентского сочувствия (Гарин-Михай­ловский дал десять тысяч один раз) — а там снова ходи проси. Верней был путь — брать самим. Где — наследство вымотать, как у фабриканта Шмидта, чле­нам пратии жениться на наследницах, то в уральских горах обмануть банду Лбова — деньги взять у них, а оружия не привезти. То более систематически — раз­вивать военно-технические средства: в Финляндии го­товились печатать фальшивые деньги, уже Красин во­дяную бумагу доставал, и для эксов готовил бомбы. Эксы пошли исключительно удачно: но на V-м съезде чистоплюйством Плеханова и Мартова запретили их, да остановиться не было сил, и в Тифлисе Камо и Коба триумфально захватили еще 340 тысяч из казны. Но — забылись, голова закружилась, стали хрустящие царские пятисотки менять в Берлине, в Париже, в Стокгольме, надо бы поумеренней, а царское министер­ство разослало номера, и Литвинов попался, и Сарра Равич попалась в Мюнхене, да неудачно записку по­слала из тюрьмы, перехватили. Стали искать среди же­невских большевиков, взяли тринадцать, а Карпинско­го и Семашко упекли бы на срок, если б либералы из парламента не помогли. Но хуже всех, но гаже всех с фальшивой лицемерной подлой своей принципиально­стью раскудахтался Каутский, какая низменная затея: устраивать „социалистический суд" над русскими боль­шевиками и скудоумно велеть сжигать полутысячные всесильные банкноты! (Только при одном виде его портрета, святенького седенького старичка в вылуп­ленных очках — челюсть поводит брезгливостью, как взял лягушку в рот.) Вам хорошо, немецкие рабочие богатые, взносы большие, партия легальная, а — нам?? (Да не всё сожгли, конечно, не такие дураки.) И еще потом сглупили, сделали злобного старика денежным арбитром между большевиками и меньшевиками (не избежать было манёвра объединения, значит и деньги, вроде, объединять, а меньшевики-то голенькие; всего шмидтовского наследства скрыть было нельзя, часть дали Каутскому на арбитраж — так потом, при новом расколе, не хотел большевикам возвращать).

И вот этим летом Ганецкий захватил Ленина про­ектом: создать в Европе своё коммерческое предприя­тие или войти партнёром в уже действующий трест — и пакет прибыли ежемесячно гарантированно переда­вать партии. И это не было русской маниловщиной, каждый предлагаемый шаг поражал точным расчё­том. Не Куба сам придумал, это шло из бегемотской гениальной головы Парвуса, от него письма были Кубе из Константинополя. Когда-то нищий как все социал- демократы, и поехавши в Турцию стачки устраивать, он откровенно теперь писал, что богат, сколько ему надо (по доходившим слухам — сказочно), пришло время обогатиться и партии. Он хорошо писал: для того, чтобы верней всего свергнуть капитализм, надо самим стать капиталистами. Социалисты должны преж­де стать капиталистами! Социалисты смеялись, Роза, Клара и Либкнехт выразили Парвусу своё презрение. Но может быть поторопились. Против реальной де­нежной силы Парвуса насмешки вяли.

Отчасти за этими проектами Ганецкого и прохло­пали начало войны.

Их же обсуждали и сейчас, в последние минуты. И как связь держать. Да увидятся скоро: вот Зиновьев поедет за Лениным вслед, а там и Ганецкий, как только отпишется от австрийской воинской повинности.

Тут дали второй звонок. Ильич вскочил на под­ножку шустро — без шляпы, почти совсем лысый, в поношенном костюме, с заострелым лицом, с неотпу­стившей его беспокойной оглядкой, отросшая бородка, неаккуратная, — и правда, чем-то похож на шпиона, хотел пошутить Ганецкий, но знал, что Ленин обижа­ется на шутки, и удержался.

Он и сам с печальными осмотрительными глаза­ми, с лицом коммерсанта, а в затёртом костюме, на кого ж и был похож, если не на шпиона?..

Строго стоял дежурный по станции в высокой красно-чёрной фуражке. Ударили в колокол три раза. Начальник поезда затрубил в рожок и побежал.

И помахивали отъезжающим. И помахивали те в открытое окно.

А всё-таки тут жили неплохо. Покойно, размерен­но, не то, что Париж суматошный. Сколько по Европе ни мытарился Ленин — а европейцем не стал. Условия жизни должны быть узкими, это лучшее состояние для действия.

И сколько прошло здесь волнений. Радостей.

Разочарований.

Малиновский...

Вместе с платформой, со станцией — оторвало оставшихся. И даже Ганецкий, какой он ни был до­стойный надёжный партийный товарищ, — сейчас, из следующего этапа жизни, выбывал. Очень может быть, что на каком-то из следующих он снова окажется са­мым главным нужным человеком, и к нему архисрочно понесутся бессонные письма с двойным и тройным под­чёркиванием, но сейчас пока он отлично своё дело сделал — и выбывал.

Никогда никем не сформулированный, существо­вал непреложный закон революционной борьбы или, может быть, всякого человеческого развития, много раз наблюдал его Ленин: в каждый период выступают, приближаются один-два человека, наиболее единомыс­лящих именно в данную минуту, наиболее интересных, важных, полезных именно сейчас, вызывающих имен­но сегодня к наибольшей откровенности, беседам и совместным действиям. Но почти никто из них не спо­собен удержаться в этой позиции, потому что ситуации меняются всякий день, и мы должны диалектически меняться вместе с ними — и даже мгновенно, и даже опережая их, и в этом политический гений! Естествен­но, что тот, и другой, и третий, попадая в вихрь Ле­нина, тотчас вовлекаются в его действия, выполняют их в указанный момент с указанной скоростью, всеми средствами, и жертвуя своим личным, — естественно, ибо это делается не для Владимира Ильича, но для вла­стной силы, проявляемой через него, а он — только безошибочный её указатель, всегда точно знающий, что верно лишь сегодня, и даже к вечеру не всегда то, что утром. Но как только эти промежуточные люди упрямились, переставали понимать нужность и сроч­ность своего долга, начинали указывать на противо­речия своих чувств или на особенности своей личной судьбы, — так же естественно было отвести их с глав­ной дороги, устранить, забыть, а то изругать и про­клясть, если требовалось, — но и в этом устранении или проклятии Ленин действовал волей влекущей его силы.

В такой позиции близости-единомыслия затяжно держались енисейские ссыльные, но лишь потому, что территориально не было никого ближе. В такой по­зиции рисовался издали Плеханов, но каким холодным жестоким уроком он отрубил это в несколько встреч. В такой позиции, и даже в опасной недопустимой бли­зости находился годами Мартов. Но сдал и он. (От Мартова горько вошло в опыт навсегда: в человечест­ве вообще не может быть такого типа отношений — „дружба", вне отношений политических, классовых и материальных.) Был близок Красин — пока делал бом­бы. Был близок Богданов, пока добывал для партии финансы, но это отпало, а он, не поняв крутизны, еще претендовал направлять — и сорвался. А тем време­нем в вихрь втягивались новые верные — Каменев, Зиновьев... Малиновский...

Держался и двигался рядом лишь тот, кто пони­мал партийное дело правильно и лишь — пока пони­мал. А миновалась частная срочная задача, и обычно миновалось понимание, и все эти недавние сотрудни­ки оставались безнадёжно врощенными в тупую не­подвижную землю как придорожные столбики, и от­ставали, и отрывались, и забывались, а иногда на но­вом повороте неслись навстречу остро, как уже враги. А были единомышленники, близкие на неделю, на день, на час, на один разговор, одно сообщение, одно пору­чение — и Ленин искренне отдавал им всю горячность, натиск необходимого дела, — каждому из них, как самому важному человеку в мире, — а через час они уже и отваливались, и забывалось начисто, кто они и зачем. Так показался близким Валентинов, когда при­ехал первый раз из России, хотя сразу смутил своей тупостью, что какая-то им сделанная слесарная деталь ему, рабочему, даже важней политической борьбы. И это быстро сказалось: не хватило у него стойкости про­тив Мартова, а значит стал всё равно как и меньшевик.

Поезд катил под уклон, сильно огибая горки — а по ним тропинки и дороги колёсные бежали по скло­нам и вверх, мимо хуторов, стогов и неубранного, и пока еще видна горная дорожка, по ней успеваешь глазами взбежать, как ногами. Много было похожено вокруг Поронина, а здесь не был.

И — сел на скамью. Думать ли, заниматься — но не размазывать сантиментов.

И семейные, по взгляду, по движению всё поняв, не лезли с мелким бытовым, и не возились лишнего/, смирно сидели на своей скамье.

Все эти изнурительные годы, с Девятьсот Восьмо­го, после поражения революции, все и были: отход*и отброс людей. Ушли впередисты, отзовисты, ультима­тисты, махисты, богостроители... Луначарский, База­ров, Алексинский, Бриллиант, Рожков, Красин, Лядов, Менжинский, Лозовский, Мануильский, Горький... Вся старая гвардия, сколоченная в расколе с меньшевика­ми. И так уже казалось минутами, что никого не оста­нется, что вся партия большевиков — он один с дву­мя женщинами да десяток третьестепенных стёртых, кто еще приходил на большевистские собрания в Па­риже, а вылезешь на собрании общем — своих нет и с трибуны столкнут. Уходили — все подряд, и какая си­ла уверенности нужна была — не усумниться, не за­качаться, не побежать за ними мириться, но, провидя будущее, стоять и знать: сами возвратятся, сами очнут­ся, а кто не вернётся — и пропади.

Шестой и Седьмой годы — еще было совсем не поражение, еще всё общество кипело, вертелось, втя­гивалось в воронку, Ленин сидел в Куоккале и ждал, и ждал второй волны. Но вот с Восьмого, когда всю страну захватила реакционная свора, а подполье как будто отсыхало, рабочая жизнь уходила в открытое копошенье, в профсоюзы, в страховые кассы, а вслед за подпольем как будто отживала, становилась теп­личной и эмиграция... Там — Дума, легальная пе­чать — и каждый эмигрант старался печататься там...

Вот почему — замечательно, что началась война! Это радость, что началась!! Т а м их сейчас всех зажмут, ликвидаторов, значение легальности резко упадёт, а значение и сила эмиграции, напротив, уве­личится! Центр тяжести русской общественной жизни снова переносится в эмиграцию!!

Это всё Ленин оценил еще в Ново-Таргской тюрь­ме. (Надя! Новый Тарг — проехали? Не заметил.) Уже в камере, побеждая тревогу, не давая личной неудаче заслонить великую всеобщую удачу, он принял в себя и втянул в проработку — всеевропейскую войну. А из всякой проработки в ленинском мозгу рождались го­товые лозунги — в создании лозунга для момента и был конечный смысл всякого обдумывания. И еще — в переводе своих доводов на общеупотребительный марксистский язык: на другом не могли его понять сторонники и последователи.

И что отсюда выносилось — после освобождения первому открыл Ганецкому: надо понять, что раз вой­на началась, то не отмахиваться от неё и не останав­ливать её, но — использовать! Надо переступить через поповское представление, иногда зароненное и в про­летарские головы, что война — несчастье или грех. Лозунг „мир во что бы то ни стало" — поповский ло­зунг! Какую линию в создавшейся обстановке должны повести революционные демократы всего мира? Преж­де всего: необходимо опровергнуть басню, что в под­жоге войны виноваты Центральные державы! Антанта будет сейчас прикрываться, что „на нас, невинных, на­пали". Они даже придумывают, что „для дела демокра­тии" нужно защищать республику рантье. Смять, раз­давить это оправдание! Какая разница — кто на кого первый напал? Следует пропагандировать, что винова­ты все правительства в равной мере. Важно — не „кто виноват?", а — как нам выгоднее использовать эту войну. „Все виноваты" — без этого невозможно вести работу на подрыв царского правительства.

Да это счастливая война! — она принесёт вели­кую пользу международному социализму: одним тол­чком очистит рабочее движение от навоза мирной эпо­хи! Вместо прежнего разделения социалистов на оп­портунистов и революционеров, деления неясного, оставляющего лазейки врагам, она переводит между­народный раскол в полную ясность: на патриотов и антипатриотов. Мы — антипатриоты!

И кончится эта лавочка Интернационала с „объ­единением" большевиков и меньшевиков! Назначили дальше мирить — на венском конгрессе в августе, — а в июле уже пылало пять фронтов! Уж теперь не заик­нутся. Теперь зазияла трещина так трещина, уже не помиришь! А в июле как прихватили, прямо клещами за горло: не видим разногласий, достаточных для рас­кола! присылайте делегацию — мириться! С меньше­вистской сволочью мириться! А уж теперь, за кредиты проголосовали — так умер и ваш Интернационал! Те­перь уж вам не подняться, мёртвое тело! Еще долго будете корчить из себя живых, но надо вслух объ­явить: мертвы! На этой Инессиной поездке к вам в Брюссель — последняя наша с вами встреча, хва­тит!

Тут спохватилась тёща, что один чемодан забыли! Бросились переглядывать, пересчитывать, под лавками и на верхних сетчатых полках — нет! Что за позор! Как с пожара. Владимир Ильич расстроился. Без по­рядка в семье и в доме — невозможно работать. Смеш­но выразиться, но и домашний порядок есть часть об­щепартийного дела. Не смея выговаривать Елизавете Васильевне — она ответить умела, и они друг друга уважали, даже мелкими подарками задабривал её, — строго высказал Наде. Какой уж от нее порядок, если она пуговицы пришить хорошо не может, пятна вы­вести, он сам — лучше. Носового платка ему, не ска­жешь — не сменит.

Ошибок он вообще не прощал. Ничьей ошибки он не мог забыть никогда, до смерти.

Отвернулся в окно.

Изгибался поезд и скатывался постепенно с гор. То серым, то белым паровозным дымом проносило иногда мимо окошек. Надоели уже и горы эти за эми­грацию.

А в Надю всё уходило, как в подушку: ну, забыли/** ну, не возвращаться. Из Кракова напишем, перешлют почтой.

Надя прочно знала, много раз уже применяла: если брать на себя, не упрекать, что и он виноват, — Володя успокоится и отойдёт. Больней всего ему, если окажется, что он — тоже виноват.

Постаревший, насупленный, с наросшей неподстри­женной усо-бородой, с обострёнными рыжими бровя­ми, темнолобый, он смотрел в окно, но косо, ничего там не различая. Все выраженья на его лице Надя хо­рошо знала. Сейчас не только нельзя было перечить, но и вообще: ни обратиться к нему ни с чем, ни от­влечь его ни словом, даже сказанным с матерью. Надо было датЬ ему вот так посидеть, углубиться в себя, от всех страданий очиститься молчанием — и от новотарг- ского бешенства, и от поронинских угроз, и от чемо­дана. В такие часы уходил ли он один гулять или мол­ча сидел и думал — от думотни, в полчаса, и в полчаса, лоб его — перевёрнутый котёл, и окруженье глаз пе­реглаживалась от мелких сердитых складок — к боль­шим и крупным.

Международный раскол социалистов давно на­зрел, но только война проявила его и сделала необра­тимым. И — архивеликолепно! Хотя от массовой из­мены социалистов как будто ослабляется пролетар­ский фронт, а нет: и хорошо, что они изменили! Тем легче теперь настаивать на своей отдельной линии.

А что было говорить месяц назад? как выкручи­ваться? Догадка: послать в Брюссель — Инессу вместо себя! Главой делегации!! Инессу!!! С ее прекрасным французским языком! С ее несравненной манерой дер­жаться! — холодно, спокойно, немного презрительно. (Французы в президиуме будут сразу покорены. А немцы будут плохо тебя понимать — и очень хорошо! А ты от немцев требуй после каждой речи — перевод!) Вот это ход! Вот растеряются, ультрасоциалистические ослы!.. И — захват: скорей! писать! узнать: поедет ли? может ли? На Адриатике отдыхает с детьми? — чепу­ха, для детей кого-то найти, расходы оплатим из пар­тийной кассы. Занята статьёй о свободной любви? — не говоря обидного (стопроцентной партийкой женщи­на никогда не может быть, обязательно какие-нибудь штучки): эта рукопись подождёт. Я уверен, что ты — из тех людей, которые сильней, смелей, когда одни на ответственном... Вздор, вздор, пессимистам не верю!.. Превосходно ты сладишь!.. Я уверен, ты сможешь быть достаточно нахальна!.. Все будут злиться (я очень рад!), что я отсутствую, и, вероятно, захотят отомстить тебе, но я уверен: ты покажешь свои ноготки наилуч­шим образом!.. А назовём тебя... Петрова. Зачем от­крывать свое имя ликвидаторам? („Петров" — и я, никто не помнит, но ты-то помнишь. И так, через псев­донимы, мы выйдем на люди слитно — открыто и не открыто. Ты действительно будешь — я.) Дорогой друг! Я бы просил тебя согласиться! Ты едешь?.. Ты едешь!.. Ты едешь!! Да, конечно, надо спеться деталь­нее. И архиспешить. Ликвидаторам надо просто врать: обещай, что может быть мы потом примем общую ре­золюцию. (А на деле мы конечно никогда ничего не примем! ни одного их предложения!) И: о болезни де­тей, ври о болезни детей, что из-за них не можешь за­держиваться. Европейских социалистов, эту сволочь обывательскую, надо убедить, что большевики — наи­более реальная партия из русских. Подпусти им там профсоюзов, страховые кассы — на них это архи- влияет. Задающих вопросы — сразу отсекай, откло­няй, отбивай! Всё время — наступательная позиция! Розу — тяни за язык, докажи, что у нее нет реальной партии, а реальна — оппозиция Ганецкого. Ты всё по­няла! Ты едешь!.. Крепко жму руку! Very truly... Твой...

Тут подпортил Ганецкий — поставил ультиматум (вообще-то справедливый): 250 крон на поездку в Брюссель, иначе не едет. А партийную кассу надо бе­речь. (Да один ли Ганецкий! — есть много людей, кого можно бы утилизировать, но нельзя разбрасывать де­нег...) А без Ганецкого паршивая польская оппозиция изменила, пошла на гнилое идиотское примиренчест­во с Розой и Плехановым.

...Всё равно, ты провела дело лучше, чем мог бы я. Помимо того, что языка не знаю, я еще непременно бы взорвался! не стерпел бы комедианства! обозвал бы их подлецами! А у тебя вышло спокойно, твёрдо, ты отпарировала все выходки. Ты оказала большую услу­гу партии! Посылаю тебе 150 франков. (Вероятно, слишком мало? Дай знать, насколько больше израсхо­довала. Вышлю.) Пиши: очень ли устала? очень ли зла? Почему тебе „крайне неприятно" писать об этой кон­ференции?.. Или ты заболела? Что у тебя за болезнь? Отвечай, иначе я не могу быть спокойным.

Инесса — единственный человек, чьё настроение передаётся, потягивает, даже издали. Даже — издали больше.

А вот что: с военной цензурой теперь покинуть надо это „ты“. Может дать повод для шантажа. Со­циалист должен быть предусмотрителен.

Нарушилась переписка с начала войны, прийдут теперь письма в Поронино. Но, по всему, отправив де­тей в Россию, должна Инесса вернуться в Швейцарию. Может быть — там уже.

Женщины тихо разговаривали, как обойтись в Кракове. Надя предложила, чтобы мама с Володей посидели с вещами, а она — к той хозяйке, у которой останавливалась Инесса: удобно было бы там и стать сегодня.

Сказала — а сама смотрела как бы мимо Володи­ной щеки в окно. Он не изменился, не повернулся, не отозвался, а всё-таки, по движениям жилок и век, На­дя убедилась, что — слышал и — одобряет.

Удобно, быстро, не искать — да. Но и необходи­мости останавливаться именно в Инессиной комнате — не было. Только то еще, что Володя не любил при­выкать к новому, да на короткий срок. Только то и было оправданием перед матерью.

Перед матерью — было всегда унизительно. Преж­де — больше, теперь — меньше. Но и теперь.

Однако, Надя воспитывала в себе последователь­ность: не отклонять с пути Володю ни на волосок — так ни на волосок. Всегда облегчать его жизнь — и никогда не стеснять. Всегда присутствовать — ив каж­дую минуту как нет её, если не нужно.

Однажды выбрав, надо держаться. Запрягшись — уже тянуть. О сопернице — не разрешить себе дурного слова, когда и есть, что сказать. Встречать её радостно как подругу — чтобы не повредить ни настроению Во­лоди, ни его положению среди товарищей. На прогулки брести и усаживаться читать — втроём...

Когда это всё началось, даже раньше, когда сту­дентка Сорбонны с красным пером на шляпе (как ни­когда не осмелилась бы ни одна русская революцио­нерка), хотя и с двумя мужьями и пятью детьми за спиной, Инесса первый раз вошла в их парижскую квартиру, а Володя только еще привстал от стола, — как от удара ветра открылось Наде всё, что будет, всё, как будет. И своя беспомощность помешать. И свой долг не мешать.

Надя первая сама и предложила: устраниться. Не могла она взять на себя быть препятствием в жизни такому человеку, довольно было препятствий у него всех других. И не один раз она порывалась — расстать­ся. Но Володя, обдумав, сказал: „Оставайся". Решил. И — навсегда.

Значит — нужна. Да и правда, лучше её никто бы с ним не жил. Смириться помогало сознание, что на такого человека и не может женщина претендовать одна. Уже то призвание, что она полезна ему среди других. Рядом с другой. И даже — во многом ближе её.

А оставшись — осталась никогда не мешать. Не выказывать боли. Даже приучиться не ощущать её. А чтоб эта боль выжглась и отмерла — последовательно не щадить её, колоть, жечь. И вот если практически удобно было остановиться в недавней Инессиной ком­нате, то в ней и надо было остановиться, и не перетрав­ливать, когда, сколько, как Володя пробыл тут.

Только вот на глазах матери...

Скоро и Краков. Володя светлел. Значит, мысли его хорошо продвинулись.

Нет, замечательно ты съездила в Брюссель, не жа­лей. Единственное жаль — не успела затеять перепис­ки с Каутским, как я тебе... (Ты бы переписывалась от своего имени, а письма тебе приватно готовил бы я.) Какая он подлая личность! Ненавижу и презираю его — хуже всех! Какое поганенькое дряненькое лицеме­рие!... Жаль, жаль, не начали эту игру, мы б его ра­зыграли!

Повеселел, даже посвистел Володя чуть-чуть. И, чемодана больше не вспоминая: поедим? И — перо­чинный нож вынул, всегда с собой.

Простелили салфетку, достали цыплёнка, крутых яиц, бутылку с молоком, галицийского хлеба, масло в пергаментной бумаге, соль в коробочке.

И Володя даже расшутился, что тёща у него — капиталист и пятнает его революционную биогра­фию.



Поделиться книгой:

На главную
Назад