Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Прыжок в длину - Ольга Александровна Славникова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

* * *

Они встретились опять на другой же день. Кирилла Николаевна была какая-то совсем молоденькая и беспомощная в великоватой для нее спортивной куртке, укрывавшей ее до кончиков пальцев и до неодинаковых коленок, из которых одно, правое, живое, просвечивало сквозь чулок чернильным синяком.

Снова они гуляли, отыскав совпадающий ритм, по скрежетавшим дорожкам сырого песка, и внезапно рухнул отвесный дождь, песок закипел густыми волдырями, будто манная каша, потом потек по протезам, ботинкам. Ведерников с Кириллой Николаевной нырнули в бурую деревянную беседку, где сладковато попахивало гнилью и уже укрывались от потопа три, не то четыре неясные тени. Начать при них серьезный разговор с Кириллой Николаевной было никак невозможно, и Ведерников просто смотрел на влажную свежую щеку, отливавшую серебром, на маленькую бледную руку, что держала, встряхивая, насквозь промокший, слипшийся зонтик. Кирилла Николаевна молча щурилась на ливень, на крученые струи, спадавшие с крыши беседки. Вдруг она улыбнулась каким-то своим потаенным мыслям, отчего щека вспыхнула ярче, стала похожа на ясный месяц. Сразу Ведерников понял, что Кирилла Николаевна в опасности не только из-за негодяйчика, включившего ее в какие-то свои выгодные планы, она в опасности вообще, всегда. Открытие ошеломило, Ведерников понятия не имел, что теперь с этим делать. Слишком хороша, слишком наивна, слишком заметна для того, чтобы не стать мишенью судьбы.

Между тем Лида все никак не выздоравливала. Ее кастрюли оставались холодными и тяжелыми, нетронутые кушанья в них покрывались ломким настом белого жира, в самой большой вареное мясо напоминало мамонта, застывшего в вечной мерзлоте. Ведерников и Кирилла Николаевна обедали в самых разных занятных местах. Был, помещенный в обычную пятиэтажку, будто лаковая шкатулка в ящик простого комода, японский ресторан: там Ведерников впервые выпил подогретого саке, отозвавшегося в носоглотке и в памяти детскими болезнями, толстыми спиртовыми компрессами, желтыми снами. Была полуподвальная кондитерская, заметная едва ли с трех шагов, но источавшая волшебный запах на целый квартал. Был еще громадный, грубо обшитый деревом бар, где уже давно запретили курить, однако в ярких конусах света над стойкой, над плахами столов струился, собирался мягкими складками призрак дыма былых сигарет. Ведерников и Кирилла Николаевна, то и дело попадая головами в потусторонне табачное пространство, поедали кровянистые стейки с жареной картошкой, запивали все это, тяжелое, сытное, пивом, причем каждая кружка была величиной с уличный фонарь.

Дома по вечерам Ведерникову совершенно не хотелось есть. Его трясло от волнения, его сжигала досада. Очень быстро, буквально галопом, проходили дни, а Ведерников даже еще не приступал к разговору насчет негодяйчика и отмены фильма. Не находя себе в квартире спокойного места, Ведерников с рокотом раскатывал в коляске, проезжая колесами по брошенной на пол одежде, тревожа легкие горы пыли, удивительно быстро выросшие в каждом углу без Лидиных тряпки и ведра. Вдруг он решал немедленно связаться с Кириллой Николаевной по скайпу. Сразу сердце начинало тяжело бухать, точно выбрасывало за удар по целому ведру крови. Поспешно загрузив программу и наведя трепещущий курсор на иконку, Ведерников вдруг понимал, что в таком состоянии говорить совершенно невозможно. Куда девалась легкость, простота дневной болтовни? Весь мир был сосредоточен на экране монитора, на пересечении вертлявой стрелки и крошечного фото, где лицо Кириллы Николаевны было пятнышком света в ходившей ходуном темной пучине.

Переведя дух, Ведерников назначал себе четверть часа на то, чтобы успокоиться, чтобы перестали трястись руки и чтобы голос пришел в норму. Вот тут стрелки часов делали ровно обратное тому, что они вытворяли в другое время суток: они буквально прилипали к каждому делению, намертво застревали на своей рабочей оси. Ведерников старался как можно дольше не смотреть на циферблат. Но когда он, выждав громадную, тысячами вольт заряженную длительность, позволял себе краткий контрольный взгляд на белую морду часов, оказывалось, что та разбухшая цифра, на которой лежала тяжелая, словно кованый чугун, минутная стрела, только-только начинала из-под нее выпрастываться. В общем, в конце испытания все становилось еще хуже. Скрепя сердце Ведерников переносил контакт еще на десять минут, ехал, ушибаясь о стены, на кухню, открывал бренчавшую стеклянной тарой дверцу холодильника, оглядывал луковицу, надкушенную черную котлету, кастрюли с мерзлотой — и никак не мог сообразить, зачем сюда полез.

Так, из борьбы с нарастающим волнением, наводившим, без осознаваемого участия Ведерникова, жуткий беспорядок во всех четырех комнатах, складывался изнурительный вечер — и внезапно оказывалось, что звонить Кирилле Николаевне поздно, половина третьего ночи. Тогда все колеса времени разом освобождались от тормозов — и вот уже брезжил рассвет, в комнатах медленно проступали, начиная с белого и желтого, привычные цвета домашней обстановки, а еще предстояло самому мыть культи, обрабатывать сопревшие, липкие складки.

* * *

Ведерников совершенно определенно ощущал, что мешает ему не только собственная нерешительность, но и сама Кирилла Николаевна.

Да, знаменитость сделалась помехой, буквально встала между Ведерниковым и жизнью. Ведерникову, например, не давала покоя ее целая правая нога. Прежде целые ноги представлялись ему чем угодно: недостижимым счастьем, отдельными от человека мифическими существами, опасными инструментами силовой паутины, средством, чтобы не носить косные протезы. Но он никогда не думал, что ноги могут быть красивы. То есть читал про это в книжках, но полагал условностью, паразитической и злостно раздобревшей фигурой речи. Между тем, правая нога Кириллы Николаевны представляла собой совершенство, непостижимое и абсолютно бессмысленное. Форма ее, казалось, была заимствована у какого-то гармоничного, плавного музыкального инструмента — или у самой музыки. Ценность этой живой скульптуры роковым образом возрастала от того, что пара к ней была утрачена. Когда Кирилла Николаевна сидела, она имела привычку сбрасывать туфли: тогда сквозь гладкое серебро чулка просвечивали аккуратные пальчики с алым педикюром, и в расположении, ритме маленьких овальных пятен было что-то от узора на крыле бабочки. «Одна нога на двоих», — такая странная мысль мелькала у Ведерникова, когда он вел Кириллу Николаевну под руку, и вместе они на ходу немножко поскрипывали.

Было еще много всего, обаятельного, почти нестерпимого. Когда Кирилла Николаевна забирала волосы наверх, сзади на шее оставался пушистый завиток, от которого становилось щекотно губам. Она имела привычку поводить плечами, спиной, будто освобождаясь от невидимой ноши, и тогда, при взгляде сверху, становилась видна сидевшая на левой лопатке бледная родинка, о которой сама Кирилла Николаевна, скорее всего, не знала — тем лукавее играл живой полумрак, тем таинственнее казался шелковистый узелок. Розовая ладошка Кириллы Николаевны всегда была теплой, крепкой, но кончики пальцев оставались холодны, точно подтаявшие гладкие ледышки. Казалось, ее внутренний жар постоянно боролся с внешним холодом, что норовил подняться, затопить сердце — и волны этой борьбы изредка искажали милое, чистое лицо, на лбу собирались четыре очаровательные морщинки, похожие на старательный детский рисунок. У Кириллы Николаевны малиновые мочки оттопыренных ушей были всегда ярче сережек. У нее из-за порывистых, неловких движений часто отлетали пуговицы: просто-таки выстреливали, как пули, найти их потом было невозможно. Ведерникову через час свидания начинало казаться, что все эти глупые, искоса подсмотренные мелочи принадлежат ему — но потом Кирилла Николаевна уезжала и все забирала с собой.

* * *

В который раз поклявшись самому себе все, наконец, решить с фильмом, Ведерников враскачку шагал по шумной облетающей аллее, по колена обтекаемый палой листвой. Накануне они с Кириллой Николаевной договорились встретиться в самом центре, чтобы сразу пойти в облюбованный знаменитостью индийский ресторан. Ведерников увидел Кириллу Николаевну издалека: она сидела на скамейке сгорбившись, запустив пальцы в распущенные волосы, что свешивались сырыми стружками ей на лицо. Ведерников, как мог, ускорил шаги, шатаясь и припрыгивая, работая тростью, будто рычагом. «Что с вами, что случилось?!» — вскричал он, едва не упав Кирилле Николаевне на тесно сжатые коленки.

Знаменитость подняла заплаканные глаза, попыталась улыбнуться, но рот ее дрожал, точно трансляцию улыбки перебивали сильные помехи. «Ничего-ничего, — проговорила она ангинозным грубым баском. — Ничего не случилось, правда». «Хотите, чтобы я поверил?» — раздраженно спросил Ведерников, усаживаясь угловато, словно большая кукла, кем он, собственно, и был по меньшей мере на одну пятую часть. Кирилла Николаевна поерзала, деликатно высморкалась в полотняный ком, зажатый в кулаке. «Говорила сегодня с твоей мамой, — сообщила она, разглядывая и разглаживая на коленках крапчатую ткань. — Мы с Валеркой к ней ездили, хотели просить об интервью». «И что она?» — нажал голосом Ведерников, когда Кирилла Николаевна опять замолчала и принялась колупать перламутровым ногтем какое-то белесое пятно. «Назвала меня фальшивкой, — отчетливо произнесла Кирилла Николаевна, заливаясь ягодной краской. — И еще спекулянткой. И еще сказала, что ты, Олег, того же мнения обо мне и обо всех моих проектах. Чтобы я оставила тебя в покое раз и навсегда».

Против воли Ведерников почувствовал гордость за мать. Тут же он спохватился, что надо что-то делать, говорить, исправлять положение. Кирилла Николаевна тихонько всхлипывала и размазывала двумя руками слезы от уха до уха. Ни о каком индийском ресторане, с его Аюр-Ведой, пряной курятиной и жареными сластями, речи больше не шло. Невдалеке помаргивала сквозь черные кусты хилая и нервная, с заиканием на предпоследнем слоге, вывеска какой-то подвальной кафешки. Ведерников поднял со скамьи Кириллу Николаевну, мотавшую мягкими лохмами и внезапно потяжелевшую, и они повлеклись в ближнее тепло — отчасти люди, отчасти куклы, валкие на ветру, что бросался снизу, как пес, и давал им почувствовать всю непрочность их связи с землей, их ненадежный, искусственный состав.

Кафешка оказалась довольно симпатичной, с тугими, тыквенного цвета, кожаными диванчиками и разомлевшими свечками на круглых столах. Кирилла Николаевна отошла умыться и вернулась розовая, полуослепшая от слез и холодной воды, с мокрым воротничком. Пока они заказывали, пока топтался возле них долговязый, в похоронно-черных брюках, официант, говорить о чем-либо было невозможно. Наконец, им принесли крошечные плотные салаты и тяжелый стеклянный чайник размером с глобус, в котором распускали свои безвкусные пигменты обыкновенные липтоновские пакетики. Но Кирилла Николаевна рада была горячему питью, сразу стала разливать крученый желтоватый кипяток, и тяжелый сосуд в ее дрожащих лапках опасно плескал и скользил.

«Вы сильно обиделись на мою мать?» — спросил, наконец, Ведерников. Она молчала над чашкой, с шорохом спуская туда уже из третьей бумажной трубки струю сахарку. «Просто моя мама очень резкий человек, — примирительно проговорил Ведерников. — Бывает, ее заносит, у нее нервный бизнес…» «Нет, она абсолютно владела собой и сказала именно то, что думала, именно то, что собиралась сказать, — перебила Кирилла Николаевна, сильно дергая локтем. — Мне было больно, но я оценила честность. Давай и мы с тобой, Олег, все честно друг другу скажем. И, знаешь, мне сильно мешает твое бесконечное «выканье» и обращение по отчеству. Предлагаю совсем перейти на «ты», а то предстаю какой-то матроной, старше тебя лет на десять».

Несмотря на суровый тон знаменитости, Ведерников расплылся в улыбке. «Хорошо, давайте. Давай», — быстро поправился он, чувствуя, как ее потеплевший румянец, ее смешные оттопыренные сережки пробуждают в нем неуместный восторг. «А теперь скажи, почему ты на самом деле не хочешь этого фильма? — очень серьезно спросила Кирилла Николаевна, вдруг ставшая просто Кириллой или даже Кирой в живом полумраке случайного кафе. — Это из-за меня? Кто-то другой на моем месте не вызвал бы у тебя такого негатива?» Ведерникову сразу захотелось все горячо опровергнуть, но он заставил себя взять долгую паузу, во время которой толстый обритый бармен, на котором раскосые сверхмодные очочки демонстрировали себя, будто на голой болванке в магазине, успел смешать для кого-то густой лиловый коктейль. «У меня вызывает негатив само место, — заговорил он, наконец, ощущая в тесноте под маленьким столом, как подрагивает единственная стоявшая там живая нога. — Конечно, подбодрить товарищей по несчастью — дело хорошее, и от ампутанта все это звучит убедительней, чем от целого, так сказать, человека. Но зачем делать вид, будто со всеми нами не случилось ничего особенного? Ведь случилось, и это надо пережить до самого дна. Знаешь, я, наверное, плохо говорю, не умею объяснить. Ну, представь, что у кого-то горе, а его тормошат, заставляют улыбнуться, суют конфетку… Да ты это, в сущности, и делаешь! Я пересмотрел все твои шоу. Не знаю, можно ли вот так — брать людей, у которых в жизни трагедия, и сажать в студию, под камеры, аплодировать им, будто животным в цирке. И предлагать в утешение какие-то путевки, футболки, кухонные комбайны. При этом понятно, что на подарках делают рекламу! Зачем это все, почему? Вот она, фальшивка: твой знаменитый позитив. Извини, ты хотела честно».

Кирилла Николаевна, совсем недавно ставшая Кирой и еще сохранявшая в облике холодноватую дымку отчуждения, уродовала вилкой на тарелке свой ни в чем не повинный салат оливье. «В чем-то ты прав, — произнесла, наконец, знаменитость. — Повседневность поверхностна, горе глубже. Когда приходит горе, человек делается ближе к самому себе и… к чему-то еще. Но он не умирает, вот в чем проблема. Жизнь все длится и длится. Нельзя навсегда зависнуть в погружении, не став наркоманом, алкоголиком или же трупом. Нельзя сесть и сидеть, пока не умрешь. Что-то вдруг происходит. Поездка какая-нибудь, внезапная покупка, встреча со знакомым из прежней жизни, который ничего не знает… И неожиданно человеку становится легче, переворачивается страница, и он уже не понимает, почему вчера было так трудно принять душ, сменить белье…»

Тут Кира прерывисто вздохнула, уже совсем теплая и близкая. Давешний официант в полупустых, страшно замятых на чреслах черных штанах уже какое-то время стоял с двумя тарелками горячего, словно примериваясь поставить принесенное клиентам на головы. Наконец, на маленьком столе произошла рокировка блюд, перед Кирой оказалась тощая, как гребенка, жареная рыбка, перед Ведерниковым — громадная, в толстой резиновой шкуре, куриная нога. «Что-то есть совсем не хочется, — пожаловалась Кира, прикладывая тыл ладони к напряженному лбу. — Вот так всегда, когда поплачу…» «Может, перенесем разговор?» — виновато предложил Ведерников, уже ощущая досаду на «честность», из-за которой на щеке у Киры опять набухла мокрая дорожка. «Нет-нет, я уже в порядке, — торопливо ответила знаменитость, мучая растолстевший нос скукоженным платочком. — Я хочу все-таки объясниться. Понимаешь, я делаю попытки, пробую наугад. Если человека из его черной глубины рано или поздно выведет толчок, то зачем ждать? Да, пансионат какой-нибудь или подаренный холодильник — просто вульгарное ничто по сравнению с трагедией. Но как маленький шок — не хуже любого другого. И ты, Олег, неправ, если думаешь, будто мы людей на шоу завлекаем каким-то обманом. Люди сами хотят рассказать о себе, хотят в студию. Трудно не найти персонажей, а отказать тем, кто нам не подходит… Наверное, у каждого теплится надежда: вдруг кто-то видел пропавшего человека, или позвонит в студию какой-нибудь профессор медицины и объявит, что вот буквально только что синтезировано лекарство как раз от той болезни, которой страдает герой передачи… И я, ты знаешь, тоже надеюсь вместе с ними, с этими людьми. Вот и суди, фальшивка я после этого или нет».

«Ты очень, очень хорошая», — с чувством произнес Ведерников, забирая в обе свои ладони холодную, как лягушка, лапку знаменитости. Тут же Кира вся просияла сквозь отеки и слезную муть, и рука ее стала очень быстро нагреваться, будто включенная в розетку. «Значит, ты согласен?» — проговорила она жарким радостным шепотом, и глазищи ее замаячили совсем близко, как вот маячат при головокружении радужные пятна.

Ведерникову так не хотелось ее огорчать, что заныло в груди. «Послушай, — сказал он как можно проникновеннее, с облачной мягкостью удерживая руку знаменитости, раскалившуюся буквально как уголь, — послушай, дело в самой моей истории. В ней все не так, как кажется. Во-первых, я не собирался спасать никакого ребенка, я просто почувствовал, что вот сейчас смогу прыгнуть». «Конечно, ты мог прыгнуть! — нетерпеливо перебила Кира. — Ты был спортсмен, кандидат в мастера!» «Как-нибудь потом объясню», — смутился Ведерников. Внезапно, на самом дне глубокого вдоха, он явственно ощутил нелетающую, плотную природу сидевшей перед ним одноногой красотки. Было так, будто он подавился ею, будто он сыт ею по горло. Но Ведерникова сразу отпустило. Опять ему улыбался мираж, опять щекотно пушился светлый завиток, и снова нечто обреченное, милое в наклоне ее головы, в неудобной, неловкой позе на тыквенном диванчике, напомнило Ведерникову, что Кира в опасности, в постоянной опасности.

«Да, так получилось, что маленький Женя оказался фактически у меня на руках, — продолжил Ведерников, подбираясь, наконец, к тому, что давно следовало сказать. — У меня и… у Лиды, — через силу добавил он, и Кира на это энергично закивала, стараясь заглянуть Ведерникову в глаза как можно глубже, так, что у него заныл затылок. — Ничего хорошего из воспитания не вышло. Прямо скажем, гордиться нечем. Я спас ребенка, который вырос чудовищем. Женя Караваев делает деньги на темном бизнесе, на игре в карты. Может, даже продает наркотики. Он изнасиловал свою первую девушку, сломал ей жизнь. А главное, — тут Ведерников страшно сосредоточился, сжав сердце в тяжелый, мокрый комок, — главное, Женя Караваев каким-то мистическим способом использует людей. Как бы он не виноват. Возникает ситуация, для него угрожающая, и люди бросаются на помощь, Женя выходит невредимым, а спасители очень дорого платят. По-хорошему, к нему вообще нельзя приближаться! Как только затеялся фильм, я боюсь, все время боюсь, что и ты попадешься. Будет поздно потом сожалеть! Держись от него подальше, очень тебя прошу».

Пока Ведерников все это говорил, улыбка на лице у Киры дрожала, менялась и зыбилась, будто отражение в теплой, солнечной воде. «Олег, бедный мой, — проговорила она потрясенно, — какие страшные у тебя фантазии! Да с чего ты взял, что Женька чудовище? Обыкновенный парень, и даже очень неплохой. Да, он сам рассказывал мне про Иру, так, кажется, ее звали. И все там было очень непросто. Девочка Женьку дразнила, то отталкивала, то приближала, ну, и до­дразнилась до беды. Сколько таких случаев! Нет, я ей очень сочувствую, и Женька сожалеет, никогда себе не простит. Но насчет наркотиков — Олег, ты меня извини, это полный бред! У Женьки склады и магазины стройматериалов. И знаешь, какая у него мечта? Сделать большой, мощный благотворительный фонд. Тут мы с ним полностью сошлись! Мы оба хотим помогать ампутантам, оплачивать реабилитацию, современные протезы. И, конечно, делать медицинские программы для пожилых людей. Ты знаешь, что Женька уже опекает одного старичка? Сергей Аркадьевич его зовут. Старичок одинокий, Женька нашел его, когда отдыхал в Анапе. Не в море плескался, не пиво пил, а ухаживал за старым человеком! И теперь с такой нежностью о нем говорит, звонит ему чуть не каждый день, справляется о здоровье, добывает лекарства! Вот, летал к Сергею Аркадьевичу на прошлой неделе. Ну скажи, похож Женька на чудовище? А что касается всяких мистических воздействий, это ты, Олег, правда, хватил через край. Женька, где только может, делает добро. Тебе бы им гордиться, а ты придумываешь всякое!»

«Олег, бедный мой», — звучало протяжной скрипичной музыкой в сознании Ведерникова. Скрипка пела и нежно, и резко, сердце взмывало и переворачивалось вслед за движением незримого смычка. Зрение, между тем, сообщало Ведерникову, что в темноватом зальце кафе что-то происходит. Тут и там клиенты поднимались, поддавая снизу брякавшие столики, вылезали, ерзая, из глубины диванов, подходили друг к другу, словно приглашали друг друга на танец под ускорявшуюся музыку, что звучала единственно у Ведерникова в голове. Вот горбоносый мужчина с оплывшим профилем туго склонился над русой женской головкой, вот высоченная девица, вся в черной коже и грубых железных зипперах, встала на пятачке возле затмившегося бара и принялась искать кого-то сильно накрашенными глазами, и было что-то вампирское в движении обведенных горелой чернотой нечистых белков.

«Ты только правильно меня пойми, — продолжала между тем взволнованная знаменитость, обдавая Ведерникова своим магниевым сиянием и запахом земляничного мыла. — Ты ведь, Олег, нигде не работал, ни с кем почти не общался. Ты почти пятнадцать лет просидел в четырех стенах! А теперь спроси себя: можешь ли ты много знать о мире и людях за пределами этих стен? Вдруг ты понимаешь и судишь неправильно? И я зову тебя — начать все заново! Конечно, наш фильм нужен прежде всего людям, зрителям, тем, кто попал в беду и отчаялся. Но еще фильм очень нужен тебе! Чтобы ты все по-настоящему вспомнил, переосмыслил, чтобы увидел свою жизнь другими, взрослыми глазами. Чтобы нашел новых друзей! Ты удивишься, как все у тебя переменится к лучшему…»

А ведь и правда, думал Ведерников. Когда он один выбирается из дому, то словно попадает в какой-то странный сон. Знакомые с детства очертания улиц, переулков, перекрестков порой едва угадываются, заросшие новой бетонной и стеклянной плотью, в свою очередь облепленной множеством надписей, вывесок, реклам. Никогда прежде не было так, чтобы улица состояла чуть не наполовину из текста, к тому же ничего об улице не сообщавшего. И люди стали как тексты: половина прохожих на ходу разговаривает с пространством, приложив к щеке плитку телефона или подтыкая в ухе пуговку гарнитуры, а глаза при этом у всех одинаковые, отсутствующие, словно не на реальность смотрят, а ходят по строчкам. Что Ведерников может знать о своих переменившихся согражданах? Стоит покинуть квартиру и освоенный вместе с Лидой пешеходный пятачок, и становится невозможно отделить то, что доподлинно известно, от продуктов воображения. Вот и сейчас пространство за полуподвальным окошком залито каким-то странным, сизым, не московским светом, и мимо идущие ноги, неестественно тонкие от того, что облеплены завернувшимися на ветру штанинами, движутся и выглядят будто протезы.

Значит, Ведерников уже готов поверить в то, что Женечка вовсе не подлец, а чуть ли не молодой столп общества. И у Ведерникова нет ничего для расстроенной, такой старательной, такой заплаканной Киры, кроме согласия на фильм. Ему нечего ей дать, нечем утешить. Он перед Кирой нищий. Мать, с ее высокомерным отказом хоть на градус покривить душой, буквально загнала Ведерникова в угол. «Знаешь, давай мы все-таки решим про фильм здесь и сейчас, чтобы у нас не оставалось недомолвок», — проговорила Кира, глядя на Ведерникова с воодушевленной надеждой. «Хорошо, — медленно ответил Ведерников, и скрипичный смычок дернул так, что чуть не разрезал его пополам. — Я по-прежнему отказываюсь, извини».

Кира молча откинулась на пухлую, толсто скрипнувшую спинку дивана и стала смотреть в потолок, где перекрещивались желтые и серые овалы от настенных светильников и что-то колыхалось в углах. Единственная под столом целая нога принялась выпрастываться из тесноты протезов: Кира забирала свое сокровище, свою красоту, от ее грубого толчка искусственное колено Ведерникова брякнуло, будто железный расхлябанный будильник. Лицо у знаменитости было теперь совершенно невозможное, мокрое, поросячье, и Ведерников поспешил отвернуться.

Тут же он понял, что никто в кафе и не думал танцевать под его внутреннюю музыку. Киру узнали — и теперь медленно, но решительно брали в кольцо угловой укромный столик, наблюдая пока что лишь пуховый, похожий на небрежно брошенную шапку, затылок знаменитости. В зальчике почти никто уже не сидел, все повскакивали с мест. Две очень схожие между собой костлявые красотки, в металлических полированных ожерельях на шейных жилах и с самоцветными глазами рептилий, рылись в огромных мягких сумках и обменивались мятыми листочками, выбирая, должно быть, что лучше для автографа; давешний мужчина с оплывшим профилем, поджимая маленький, скобочкой, рот, готовил серьезный, с лиловым жерлом, пленочный фотоаппарат. Назревала новая катастрофа: еще буквально минута — и поклонники Кириллы Осокиной заснимут своего кумира в виде опухшего, мокроносого поросенка, и уже сегодня вечером безобразие займет половину Интернета.

«Кира, послушай, — быстро проговорил Ведерников, грудью ложась на стол и на свою тарелку с остывшей, деревянного цвета, куриной ногой. — Кира, хорошо, я согласен. Пусть будет фильм».

Тотчас он был удостоен чуда. Нежное сияние вспыхнуло и пропитало все расплывшиеся черты милого лица. Моментально был извлечен жалостный платочек и в два круговых прохода убрал потеки и муть. «Олег, я очень рада», — громко прошептала знаменитость, глаза ее играли и переливались так близко, что казались электрической иллюзией. «Госпожа Осокина, можно автограф?» — раздался несмелый голосок из потемневших, сомкнувшихся рядов у нее за спиной. «Кирилла Николаевна! Госпожа Осокина! Можно с вами сфотографироваться? Посмотрите в камеру, пожалуйста! Автограф для моей жены, прошу!» Посреди рокочущей бури голосов и хаотичного шелеста фотографических вспышек Кира, уже совершенно спокойная, собранная, встала и обратила к недообедавшим фанатам лучшую свою рабочую улыбку, с теплом во взгляде и фарфоровым бликом на щеке.

* * *

А на другое утро, сырое и туманное, с молочной пленкой на оконных стеклах, наконец, явилась Лида: пришла без звонка, будто к себе домой.

Домработница, одновременно осунувшаяся и потяжелевшая, с большими свинцовыми блямбами под бегающими глазами, не знала, казалось, за что хвататься в первую очередь. Она грузно прошаркала на кухню и там распахнула холодильник, застыв перед ним с разведенными руками. «Я согласился на предложение Осокиной», — сообщил Ведерников, стоя в дверном проеме. Лида резко обернулась, пивные и молочные бутылки на дверце холодильника сбрякали вповалку, на пол застрочила мутная струйка. Тут только Ведерников понял, что глядит на Лиду, на ее волосяной кукишок и макушку, с непривычного ракурса, а его инвалидное кресло, на котором он всегда раскатывал по квартире, осталось в спальне, заваленное дисками, чипсами, мятой одеждой.

«Вот стоило раз заболеть, — с отчаянием проговорила Лида, поворачиваясь всем громоздким корпусом в поисках тряпки и обнаруживая ее, горелую, под черной, в струпьях, сковородкой. — Ты и не ел ничего, и дал этим жуликам себя уговорить». «Осокина не жулик!» — рассердился Ведерников. «Ну конечно, она просто ангелок, — сдавленно проговорила Лида, забирая тряпкой с пола зеленую жижу с прокисшими молочными комьями. — Только вот хотелось бы знать, как она свои деньжищи зарабатывает? На телевидении платят за короткую юбку и честные глаза? Да в жизни не поверю! Небось собирает пожертвования, копейку инвалидам, рубль себе в карман!» «Что ты такое несешь? — поразился Ведерников, глядя сверху на глинистые, бурые Лидины локти, на ходившие под тканью широкие лопатки. — Когда это ты считала деньги в чужих карманах?» «Мне до ее доходов дела никакого, — заявила Лида, в два тяжелых рывка распрямляясь, с прилипшими волосиками и сором на лбу. — Только я вижу, как она использует людей. Будет использовать тебя, еще и ребенка приплетет. Сделает кино на нашем несчастье. Этот Мотылев — как думаешь, он ей сотрудник, приятель? Да ничего подобного! Я, когда в кафе под столом пролезала, такое видела! Как он ее лапал за коленку! А она его руку между ног зажимала и ерзала! Вот как она гребет миллионы. А что одноногая — так дурным мужикам, может, с такой интересней!»

«Тебе тоже поэтому со мной интересно?» — тихо, страшно произнес Ведерников. На сердце ему словно плеснули ядом. Он вышел из кухни, шатаясь на протезах. Какое-то время в квартире было тихо, затем вздыхающая Лида занялась уборкой. Она окатывала и протирала визжащие оконные стекла, запуская потоки холодной сырости; она вываливала в унитаз студенистое, мертвое содержимое кастрюль, и унитаз захлебывался, вспухал, беспомощно брякал и сочился его опустевший бачок; сорные серые облака на полу лениво шевелились, поглощаемые пылесосом, воющим на манер сирены; стиральная и посудомоечная машины плескали и урчали, тяжело груженные тем, что накопилось за много дней. Куда девалась прежняя Лидина способность уходить в себя и словно исчезать во время домашней работы, которая при этом делалась будто сама собой? Ведерникову никак не удавалось от нее отвлечься.

Обед, состоявший из лопнувших сосисок и липкой вермишели, прошел в молчании. «Да ладно, что мы будем из-за этой Осокиной ссориться», — примирительно проговорила Лида, убирая тарелки. Ведерников не ответил. Вечером, когда домработница, улыбаясь выжидательно, заканчивала массировать намозоленные, словно хитином обросшие культи, Ведерников сделал вид, что очень хочет спать.

* * *

Нового свидания с Кирой не было назначено. Зато в телефоне, будто таракан, завелся Мотылев, звонивший беспрестанно и теперь совершенно законно. Предстояла встреча всей съемочной группы, и Мотылев на двадцать раз проверял, не передумал ли «наш великолепный главный герой».

В условленный день Лида, конечно, не осталась дома. Такси доставило их к ослепительно-зеркальному бизнес-центру, разложившему на четыре плоскости отражение облака, похожего на белого медведя. Лифты в здании были плавны, серебристы, одевались во время движения чем-то вроде бледного северного сияния и нежно звенели на этажах. Офис «Фонда Осокиной» состоял из доброго десятка помещений, словно паривших, благодаря сплошной и единой стеклянной стене, над мреющими в мерзлой солнечной дымке хрупкими крышами, над широкой, дородной, какой-то очень московской излучиной реки. В первую минуту Ведерников поразился, сколько у Киры работает людей — и одна молодежь. Девушки, как на подбор, были ясные, крепкие, с простыми свежими лицами, все несколько толстоногие, все с хлебобулочным оттенком блондинистых, шатенистых, тщательно вымытых волос. Мужская половина команды была в основном круглоголова, спортивна, коротко стрижена. На доске, вроде школьной, висел самодельный ватманский плакат с нарисованным не то букетом, не то салютом, поздравлявший какого-то лучшего в мире Леху с двадцать четвертым днем рожденья.

Больше всего народу собралось в дальнем углу. Слышался хохот, радостные вопли. Ведерников, шатаясь, похромал на шум. К его огромному удивлению, в центре вечеринки оказалась не Кира, не Мотылев и даже не именинник Леха, а, собственной персоной, принаряженный и припомаженный Женечка. Как всегда, он был затянут в кожу, на этот раз густо-лилового цвета, и напоминал мясистый, премиальных размеров, баклажан. Перед Женечкой высился штабель коробок с разнообразной пиццей, и негодяйчик передавал их, промасленные снизу, в радостно протянутые руки. Коробкам аплодировали, Женечку хлопали по плечам, по спине, дружески окликали Жекой; рядом топтался и сиял плотный губастый малый, глядевший голубыми фарфоровыми горохами на подателя благ и мигавший, как кукла; он, по-видимому, был тем лучшим Лехой, в честь которого происходило угощенье.

«А, вот и наш герой! — послышался поверх праздничного гама знакомый голосок с трещиной. — Только вас дожидаемся! Жека, хватит баловать народ, пойдем, делом займемся!» Мотылев, в кургузом клетчатом пиджачишке, в неизменных кедиках, расшнурованных для пущей стильности, махал Ведерникову какими-то бумагами, свернутыми в дудку. Женечка мощно вынырнул из гущи праздника, будто кит из пучины. Припрыгивая от возбуждения, Мотылев привел добытых участников действа в большую переговорную, где и правда уже сидело человек тридцать: кто по стенкам, кто у большого овального стола, напоминавшего кондитерский прилавок из-за обилия напудренных пирожных и пестреньких конфет, наверняка от Женечкиных, не знающих меры, щедрот.

Самое главное — Ведерников наконец увидел Киру. Невыносимо милая, вся пушистая и щекотная, в нежнейшем, мягко облегающем грудь свитерке, она хлопотала вокруг стоявшего наособицу инвалидного кресла. В кресле помещалось узкое, бледное, бритоголовое существо, тонувшее в широченной куртке цвета хаки и в таких же многокарманных штанах, причем одна штанина, правая, была очевидно пуста ниже выпиравшей крючком костлявой коленки, из второй торчала, вроде серого валенка, загипсованная ступня.

«Спасибо всем, кто к нам пришел! — произнесла улыбчивая Кира лучшим своим телевизионным голосом. — Знакомьтесь, это Танечка! Она попала в аварию на мотоцикле, и недавно ей сделали ампутацию!» Тут чинная переговорная разразилась аплодисментами, видимо, свойственными большинству присутствующих, как чириканье воробьям. «Танечка написала мне на сайт, и мы встретились вчера, — воодушевленно продолжила Кира, возлагая обе руки на Танечкины плечи. — Путь в новую жизнь труден, но особенно трудно в начале пути. Как одолеть пустые дни и черные ночи? Как отыскать позитив? Мы с Танечкой проговорили много часов. Мы обнимались и плакали вместе!» «А давайте предложим Танечке тоже поучаствовать в фильме!» — воскликнул кто-то восторженный за спиной Ведерникова. «Обязательно, — с чувством ответила Кира. — Танечка даст для фильма большое интервью!»

Ведерников, уязвленный тем, что Кира не нашла для него при встрече ни отдельного слова, ни отдельной улыбки, угрюмо осматривался. Все лица вокруг, пропитанные горячими, влажными чувствами, казались смутно знакомыми, хотя Ведерников мог поклясться, что половину из присутствующих не видел ни разу в жизни. Возможно, эффект возникал оттого, что некоторые персонажи, да, кажется, практически все, были представлены в двух экземплярах — впрочем, не совсем совпадавших. Старая географичка, беспрестанно шевелившая бровями, похожими на серые холодные уголья, шла в паре со своей стареющей дочерью, и обе они потчевали сластями уже вконец расплывшуюся химозу, чье большое бурое лицо лежало складками на отворотах плохо выглаженной блузки. При химозе состояла тоже какая-то родственница, в общем и целом весьма на нее похожая, но еще довольно гладкая и свежая. Был тут, конечно, и Ван-Ваныч, весьма благообразный, в любовно вмещающем животик клетчатом жилете, и тоже со своей более молодой копией, пожалуй, слишком зубастой и вихрастой, но довольно-таки верной.

Загадку вторых экземпляров с легкостью разъяснил деловитый Мотылев, чертиком скакнувший на ораторское место, едва прослезившаяся Кира закончила свою позитивную речь. Агент, наконец, догадался представить присутствующим «нашего замечательного главного героя, который, наконец, к нам присоединился». Ведерников под неправильным углом оторвался от сиденья и тотчас плюхнулся.

Тем временем Мотылев пустился излагать основные принципы фильма. Собственно, проект изначально мыслился как игровой и документальный. Главное событие, так сказать, печка, от которой пляшем, произошло почти пятнадцать лет назад. Мы не будем рассказывать, мы будем показывать! Мы сделаем крутой флешбек с дублерами, и не один! А какие мы привлекли актерские силы! Тут вертлявый агент крутнулся туда-сюда, нашел глазами пологую гору, увенчанную головой, похожей на улитку, и церемонно ей поклонился. В женщине-горе Ведерников узнал некогда популярную актрису Елену Виноградову, игравшую в свежей статной молодости советских разведчиц, а в девяностые, когда статность перешла в могучую тучность, — американских шпионок. Эта облаченная в бархатную кофту величавая развалина была настолько чужда Ведерникову, всей его жизни, что фильм представился ему совершенным бредом. Между тем, воодушевленный Мотылев так не думал. Он выдал еще несколько пафосных пассажей и затем объявил, что сейчас присутствующим покажут некоторый отснятый материал.

На огромной плазме, подсоединенной к компьютеру, возникла осенняя аллея, со знакомыми очертаниями крыш в просветах зеленой и желтой листвы. Актриса Виноградова, в бархатном спортивном костюме, какой покойная Наталья Федоровна сроду не нашивала, вела, ухватив за поднятое плечико, тонкого отрока, который держал перед собой, как вазу, тугой блестящий мячик — футбольный, а не такой, как был, с полосками. Аллея сменилась вечерним школьным коридором с таким родным ритмом черных окон и белых классных дверей, ритмом, чем-то подобным клавиатуре рояля, что Ведерникову на минуту показалось, что съемка документальная, сделанная в ночь незабвенного Женечкиного выпускного. Однако в кадр, о чем-то беседуя, вошли двое. Один был тот самый вихрастый и зубастый актер, что, очевидно, изображал Ван-Ваныча, но отличался от учителя ладным, ловким покроем дорогого костюма и хищной улыбкой, оставшейся, вероятно, от каких-то других, много раз сыгранных ролей. При виде второго… Вот такой возникает озноб, когда в случайном уличном зеркале замечаешь незнакомца в собственной одежде и вдруг осознаешь, что это ты и есть.

Белобрысый актер держался очень прямо и двигался, будто механический танцовщик из музыкальной шкатулки; при каждом его стилизованном шаге казалось, что актер сейчас начнет вращаться. Он был кто угодно, только не легкоатлет, и сходство с оригиналом не выдерживало пристального взгляда: все углы лица другие, рот узкий, словно слизанный, какое-то неприятное защемление во лбу, меж розовых морщин. Правота впечатления подтвердилась, как только школьный коридор сменился стадионом. Актер брал старт, точно умирающий лебедь, пробегал немного безо всякого набора резкости и скорости — и тут же нелепость сменялась документальными съемками, действительно великолепными, раздирающими душу, полетами спортсменов, огромными шагами по воздуху, гулом рекордов.

«А сейчас вам всем раздадут поэпизодный сценарий», — объявил взъерошенный Мотылев, как только плазма погасла. Сразу среди тесноты стульев и колен пошли пробираться две улыбчивые Кирины сотрудницы, с охапками скользких, взятых в оранжевый пластик, томов. Перед Ведерниковым лег, плеснув, свеженький и бодрый экземпляр. Покосившись, он увидал, что Лида тоже получила чтение и сунула его, согнув, в свою хозяйственную сумку. «На последней странице график ноябрьских съемок!» — крикнул Мотылев, перекрывая шум. Все уже вставали, с оранжевым в обнимку; Кира, все-таки послав Ведерникову напоследок лучезарный взгляд, укатила, сама прихрамывая, виляющее инвалидное кресло с драгоценной Танечкой, состроившей кислую рожу и почти втянувшейся в свои балахоны на манер черепахи.

Радостный Ван-Ваныч махал Ведерникову с другого конца помещения. Отвлекшись на него, Ведерников не уследил, как перед ним возник белобрысый дублер. При всей условности роста Ведерникова, дублер оказался выше на полголовы и как-то странно подгибался в коленках, словно примеривался к оригиналу, запоминал длину. «Здравствуйте, я Сережа Никонов, — произнес он робко, протягивая Ведерникову узкую, как рыбешка, несоразмерно маленькую руку, готовую, казалось, в любой момент юркнуть в карман. — Я буду играть вас в молодости, то есть в ранней юности, когда вы чуть не стали рекордсменом. Мне, правда, уже двадцать восемь, — уточнил он смущенно. — Но все говорят, что я очень молодо выгляжу, будто учусь в одиннадцатом классе».

Ведерников нехотя пожал предложенный ему бледный предмет. «Не могу судить о возрасте мужчины», — произнес он холодно, про себя отметив, что физиономия юноши уже изрядно поедена съемочным светом и актерским гримом. «Я вам не нравлюсь? — расстроился белобрысый. — Считаете, я на вас не очень похож?» «Я вообще-то сам себе не нравлюсь, — раздраженно ответил Ведерников. — Я заметил только, что вы никогда не занимались спортом». «Верно, не занимался, — с готовностью подтвердил белобрысый. — Я с детства из балетных. Правда, большого танцовщика из меня не вышло, и учился я в институте на драматическом отделении. Сейчас играю в театре «Аметист». Небольшой театр, но очень хороший, даже известный. У нас европейцев много бывает на спектаклях, заказывают билеты по Интернету и очень хвалят. Роль в вашем фильме для меня огромный шанс! Я буду очень стараться. И я талантливый, правда! Хоть кого спросите, вон хоть господина Мотылева, или Хлопушина Володю, это у нас в театре главный режиссер».

Ведерников, не имевший никакого желания общаться ни с Мотылевым, ни тем более с неизвестным Хлопушиным, попытался сдвинуть вбок сцепившиеся стулья, сварливо заскрежетавшие и свалившие со шмяком чей-то жеваный пакет. «О талантах не могу судить, не понимаю только, как вы будете на съемках прыгать», — проговорил Ведерников, ища глазами Лиду, которая стояла отвернувшись. «А я и не буду, — сообщил белобрысый Сережа с невинной улыбкой. — Это вы сами прыгнете».

X.

Весь остаток дня Ведерников, ужасаясь, изучал сценарий, и временами крупные, с вороненым отливом, абсолютно грамотные строки расплывались в его глазах в полосатую муть. Это никак не могла быть его, Ведерникова, жизнь. Это никак не могла быть жизнь любого другого реального человека.

Главный персонаж был влажен и тяжел, как хорошо напитанная губка. Он, случалось, и потел, и рыдал, но слезы и пот у него были не солеными, а сладкими, так что впору было из этой обильной капели делать драже. Такой персонаж категорически не мог подпрыгнуть без того, чтобы тут же не шлепнуться; случись ему все-таки взвиться над прыжковой ямой, он бы сразу весь вытек.

Главный персонаж сценария был заразен. Другие герои фильма, изначально сохранявшие связь с реальностью и с дающими интервью пожилыми прототипами, перенимали у псевдочемпиона его сахаристость, отсыревали от его сиропов. Заражение происходило через диалоги. Автор сценария был, возможно, даровит, и сперва герои изъяснялись живо, собственными характерными голосами, но уже после нескольких реплик, получив от псевдо-Ведерникова прямо в лицо увесистую, сочную плюху добра, принимались бормотать, булькать, каяться в собственном мелочном пессимизме, хотя у них-то имелся полный набор человеческих конечностей. В довершение безобразия главный персонаж вышел до ужаса говорлив, он за десяток сцен произнес столько всего, что реальному Ведерникову такого объема речи хватило бы на десять лет. Ведерников никогда не смог бы выговорить словосочетаний вроде «большая спортивная победа», «любовь и поддержка», «высокая сила духа», «мой человеческий долг». Несмотря на мужественную риторику, возникало ощущение, что все эти пошлости за главного персонажа произносит женщина, мечтающая, как водится, о принце на белом коне.

Маленький Женечка, по сценарию, получался сущий ангел. Чтобы совсем не пересластить, автор сделал нежного ребенка неспортивным — именно поэтому, дескать, мальчик так неуклюже побежал за мячиком, хотя в грубый футбол прежде не игрывал, а тут испугался насмешек злых ребят из соседнего двора. Оказывается, юный Женечка был книгочей и мечтатель, грезил о полетах одной только силой мысли, а как раз накануне несчастья принес домой белоснежного, сломавшего лапку, голубка и стал его лечить. Как же обрадовалась благородная птица, когда, вопреки предчувствиям, добрый покровитель вернулся к ней цел и невредим! Читая эту умилительную сцену, Ведерников с внезапной ясностью кое-что вспомнил. Измученные птицы с заскорузлыми спичками на месте отрезанных лап, хлопающие прелыми крыльями над недосягаемым кормом. Среди несчастных, точно, был один совершенно белый, породистый, похожий на кружевной чепец, в окровавленных манжетах, из которых сочилась сукровица; покувыркавшись над ватной, курлычущей стаей, голубь по крутой спирали стал уходить в небеса, превратился в маленькое уплотнение на облаке, исчез насовсем. Теперь Ведерников совершенно точно знал, кто был тот юный натуралист, что испытывал природу при помощи ножниц и силков. Доказательств не было никаких, но весь строй Женечкиной личности подтверждал догадку.

Белобрысый Сережа не соврал. Апофеозом сценария стала финальная сцена. Сделав в параллельном мире полную, хотя и кривую, окружность, авторы в конце возвращались к тому, с чего начали: к патетическому мигу чемпионского прыжка. Начинать, то есть разбегаться, должен был белобрысый, но в самый момент отталкивания его сменял самолично сегодняшний Ведерников — и взлетал в воздух. Тут были предусмотрены различные спецэффекты, вроде короны лучей разбитого солнца над головой героя, или преображения тени его на асфальте в «гордую птицу» — из чего Ведерников сделал вывод, что прыгать придется неоднократно. Интересно, как они себе это представляют? Теоретически карбоновые протезы давали такую возможность. Но на практике, сколько Ведерников ни пытался хотя бы просто ходить на этих высокотехнологичных козлиных ногах, он не мог совладать с беспорядочной зыбью паркета, игравшего шашками на манер механического пианино. Ведерников был абсолютно растренирован. Между тем, съемка эпизода была назначена на май, на цветение яблонь. Оставалось меньше полугода. Кто бы мог за столь короткое время набрать приличную форму? Нет, определенно, и авторы, и Кира вместе с ними слетели с ума.

«С ума они все посходили!» — раздался за спиной читающего Ведерникова сердитый возглас Лиды, не покормившей сегодня ни обедом, ни ужином. Донельзя расстроенная, Лида подошла и шлепнула поверх раскрытого сценария свой, раздобревший от изучения, экземпляр. «Меня как будто нет, — проговорила она грубым рыдающим голосом. — Будто не я ребенка растила! Не я готовила, убирала. Ни полсловечка! Твари неблагодарные. Это все твоя Осокина, она так захотела. Чтоб я еще туда хоть раз! Будешь ездить один, или пусть она тебе сопровождение дает. Я не снимаюсь, и моего согласия на это кино не спрашивали!»

* * *

Гнев обойденной Лиды оказался долог и глубок, что дало Ведерникову относительную свободу передвижения. Между прочим, обнаружилось, что в сценарии не так уж много эпизодов с его, Ведерникова, личным участием. Варился своего рода суп из топора: весь вкус фильма получался из персонажей второстепенных, а главный герой пребывал таковым почти что номинально.

Кира, действительно, организовала ему персональный транспорт: новенький сизый фургон с логотипом телеканала-спонсора, за рулем которого неизменно находился долговязый, сутулый, кадыкастый малый, которому, казалось, был велик собственный скелет. С железным шумом откатывалась дверь, Ведерников самостоятельно, в четыре приема, залезал на высокую подножку, плюхался на крайнее в ряду матерчатых сидений, гулкий фургон с одним пассажиром отправлялся в путешествие.

Эпизоды с участием Ведерникова отсняли довольно быстро. В одном он должен был с видом олимпийской задумчивости гулять по сырой аллее, идти следовало прямо на близкий треножник с камерой, и от попыток изобразить, будто никакой камеры не существует, шаги Ведерникова, и без того неровные, совершенно спутывались. «Глазами не бегай! Не ухмыляйся! В лужу, в лужу не ходи!» — орал на него режиссер, огромный пухлый мужик с маленьким, как муха, синеватым ртом сердечника, бывший, между тем, тоже какой-то знаменитостью, наполучавший призов на фестивалях и очень забалованный, как вполголоса жаловался Мотылев. Пришлось пройти мимо фатальной лужи раз, должно быть, восемь, прежде чем режиссер удовлетворился.

Две другие сцены были с участием Женечки, которого насильно переодели из яркой лайки в серенький полушерстяной костюмчик и сиротское, черное в белую ватную клетку, пальтишко. Сначала Женечка должен был помочь Ведерникову спуститься по страшно неудобной лестнице от Ленинской библиотеки — огромной, абсолютно голой, начисто лишенной перил и продуваемой бешеным ветром. На удивление, негодяйчик действовал предупредительно, с осторожной сноровкой, он даже вошел во вкус и после, когда съемка уже закончилась, все норовил по пути к фургону поддержать Ведерникова под локоть, проверить, забежав вперед, шаткую тротуарную плитку. Во втором эпизоде попечитель и воспитанник обедали в ресторане — якобы как обычно, потому что Лиды в этой параллельной реальности не было вовсе. Режиссер, замотанный по самые слезящиеся глазки в какой-то бабий, с кистями, рябенький платок, тем не менее творчески игнорировал позднюю осень, пробирающий ветер, шорох первой крупы по мерзлой листве. Он усадил действующих лиц на веранде под веселеньким тентом, где осветительные приборы, целые бочонки со слепящим электричеством, плюс полотняные экраны, мягко растворявшие свет и проходивших за ними людей, создали фальшивый летний денек. Чтобы в кадре не поднимался пар, мясо на стол поставили холодным, вкус у него был глинистый, а съесть для дублей пришлось по четыре порции. Легкий шелковый пиджак, в который обрядили Ведерникова, напитался холодом до последней нитки, тяжелые, просто ледяные вилка и нож выскальзывали из тупых, онемевших пальцев. А вот Женечка ничего: не ежился, аккуратно кушал, почтительно подливал Ведерникову водочки. Кстати пришлась истощенная, больше похожая на гиену уличная кошка, заскочившая на веранду и, припадая к доскам, повлекшаяся по сантиметру на запах съестного. Женечка небрезгливо кормил ее лучшими кусочками прямо с руки, кошка жадно жевала говядину, роняя из пасти ошметки и слюну, снова устремляла трагическую морду к довольному благодетелю — и все это снимала, осторожно наплывая и давая задний ход, внимательная камера.

* * *

Следующие эпизоды, в том числе кульминационный прыжок, были отнесены на весну. Но все равно Ведерников чуть не каждое утро, оставив недоеденные сырники и молчаливый омут Лидиного гнева, отправлялся на съемки.

Съемочная группа работала то здесь, то там: чаще всего в той самой арендованной студии, хитроумно устроенной в пещерных недрах заброшенного, закопченного завода, где все было покрыто кровянистой ржавчиной и мокрыми будыльями. Миновав шлагбаум, сизый фургон парковался в многоугольном мрачном дворе. На подновленном крыльце Ведерникова всегда встречал кто-нибудь из улыбчивого Кириного персонала. Его вели сырым, индустриальными маслами пропитанным коридором, затем коридор одевался в беленький пластик, и дальше начиналась цивилизация. Сопела и булькала кофемашина, пробегали симпатичные девицы, нагруженные до самых глаз бумагами и ворохами прозрачных мешков с какой-то бледной одеждой, уже загримированные участники сегодняшних съемок чинно беседовали с еще не загримированными, женщины оставляли на одноразовых стаканчиках с теплым питьем алые рябые отпечатки.

Ведерников толкался и топтался со всеми, получал твердый картонный стакан с двумя глотками дегтярного эспрессо, грыз пересахаренное печенье, слушал разговоры. Вокруг были лица смутно знакомые, бередившие память то заломом крашеной брови, то теплыми глазками в морщинистых веках, то выражением сосредоточенной осторожности, когда субъект, скривившись на менее разрушенную сторону шатких зубов, кусал подсохший бисквит. Постаивал в сторонке, забирая в кулак обширную бороду, представительный мужчина с большим фруктом глянцевого носа и тонкими седыми локонами вокруг покатой плеши. Ведерников было принял его за остепенившегося и преуспевшего торговца водкой, что размозжил ему ноги колесами чудовищного «Хаммера», но оказалось, это хирург, который его оперировал и до последнего боролся за левую ступню. Однажды сквозь толпу, запрудившую беленький коридор, промахнул неприступный, деловитый Корзиныч. На плечах у борца за права инвалидов развевалось просторное пальто с дамским меховым воротником, по длинной лаковой трости пробегали световые молнии, и самая его хромота, заносившая Корзиныча несколько на стену, казалось, имела высокоэнергетическую природу, точно общественного деятеля толкал вперед ритмичный электрический разряд.

Так, собирались, стягивались к съемочной площадке разрозненные фрагменты жизни Ведерникова: фрагменты потрепанные, подержанные, почти неузнаваемые. Из этих загримированных обломков технологично монтировалась жизнь совсем другая, Ведерникову чуждая. Он чувствовал себя разобранным на запчасти — ради какого-то малознакомого, неприятного ему человека. Ему казалось, будто он умер, и у него взяли донорские органы, забрали даже протезы, чтобы использовать дальше.

Увидеть Киру удавалось далеко не каждый день. Знаменитость была нарасхват. Она появлялась на стеклянистом подиуме в последний момент, еще немного растрепанная, сопровождаемая забегающей слева и справа, поправляющей взбитые прядки гримершей. Как только выключались камеры и отпускал, угасая, нестерпимо жаркий студийный свет, она уже спешила куда-то еще. Изредка Ведерникову доставалась смазанная мимолетная улыбка да поцелуй в щеку, от которого на коже и щетине долго держался нашатырный холодок. «Извини, очень много работы», — шептала Кира, обдавая Ведерникова запахом земляники.

Ведерников, конечно, ее извинял. Он старался держаться в тех стратегических точках, где появление Киры было наиболее вероятно. Таким пунктом, например, было инвалидное кресло с кислой Танечкой, ковырявшей от нечего делать всякими мелкими перочинными инструментами пухлые, с поролоновой начинкой, подлокотники. «Извините, можно спросить? — обратился к ней как-то Ведерников и, получив в ответ неопределенное хмыканье, продолжил: — Почему вы решили написать Кирилле Николаевне? Вам хотелось поучаствовать в ее проектах?» На это Танечка нехорошо ухмыльнулась и съехала ниже в кресле, выставив вперед загипсованную ногу, где, видные в гигиеническом отверстии, шевелились полуживые, словно бы сырной плесенью покрытые пальцы. «Я денег должна, — ответила она, наконец, пацаньим грубым голоском. — Денег хотела просить из ее инвалидского фонда». «И что, получили?» — бестактно поинтересовался Ведерников. «Гонорар, сказала, будет, — Танечка неопределенно повела костлявым подбородком в сторону съемочной площадки. — Еще, говорит, как лето настанет, мы с тобой вдвоем покатим на байках. Две одноногие, ага? Всю Европу, говорит, проедем и про это тоже фильм снимем. Нам, типа, все помогут, все везде цветами встретят. Может, и встретят, конечно, но я вот интересуюсь, она хоть что-то делает, не снимая про это кино? Просто, по-человечески, ты врубаешься, о чем говорю?» «Да, конечно, я вас понимаю», — рассеянно пробормотал Ведерников, бегая глазами по деловитой съемочной публике. «А она сегодня не приедет, — злорадно сообщила Танечка. — Она картинки свои выставляет в какой-то галерее в пользу детских домов. Все картинки, говорят, уже скупили на корню».

Галерея располагалась в первом этаже огромного, похожего на колоссальный старинный буфет, сталинского дома. На входе никто Ведерникова не задержал и ни о чем не спросил. Картинки, действительно практически все распроданные, висели в лабиринте маленьких залов, слишком сильно, как-то лабораторно, освещенных, и представляли собой условные розоволицые портреты с глазами-инфузориями, плававшими асимметрично вдоль треугольных, грязноватых от попыток справиться с тенью, носов. Киру всегда следовало искать, двигаясь, пробираясь, протискиваясь от периферии в гущу толпы. Люди служили индикаторами Кириного присутствия, и Ведерников из-за этого теперь почти любил людей, их обращенные к нему плотные спины, их слепые затылки.

В самом обширном и квадратном зальце лабиринта, где маленькие девушки, беспокойно стреляя сильно подведенными глазами, разносили шампан­ское, Ведерников увидал в неверном просвете между плеч и голов ее, Киру, в незнакомом лиловом платье, с матерчатым сухим цветком на кругленьком плече. Кира улыбалась, время от времени наклоняя ко рту бледный алкоголь в узком, как пробирка, стеклянном фужере, — а в центре композиции, к большому удивлению Ведерникова, возвышался Женечка, очень приличный с виду, при галстуке в полоску. Обхватив напряженными лапами, словно собираясь выдрать сооружение с корнем, хрупкий пюпитр, Женечка вещал, будто родился с микрофоном в зубах. Из речи, между прочим, следовало, что именно он скупил половину выставки — и страшно рад, что дорогие ценители современного искусства, наделенные к тому же добрыми сердцами, последовали его скромному примеру.

Много позже, от саркастического Мотылева, Ведерников узнал, что Женечка не удержался и перепродал Кирины картинки с большой для себя выгодой — какому-то итальянскому банку, собиравшему, на протяжении всей своей солидной полувековой истории, довольно-таки странные коллекции, от средневековых медицинских инструментов до китайских политических плакатов. А пока Ведерников с болью наблюдал, как между Кирой и негодяйчиком развивается близость — выражаемая, например, в череде прикосновений при встрече, словно каждый проверял и включал другого, как драгоценный, отзывчивый прибор. Кира позволяла подлецу гладить себя по склоненной голове, когда, быстро перемигивая, просматривала бумаги; разрешала ему подавать себе пальто, при этом вид у Женечки делался самодовольный и таинственный, точно он был фокусник, который вот сейчас накроет ассистентку волшебной материей, и девушка, с выдохом ткани, исчезнет.

* * *

«Ты просидел в четырех стенах пятнадцать лет, ты белое принимаешь за черное». Возможно, фильм сообщит Ведерникову то, чего он о себе не знает. Все произойдет еще раз. Возможно, чему-то послужит это повторение, это ритуальное действо, пересборка трагедии, ремонт прошлого.

Да, прошлое нуждается в том, чтобы его заново покрасили. Где она, правда, и где неправда? Вот, Ведерников тихо, тяжко ненавидит негодяйчика, и не только взрослого самца с усами, но и нежного ребенка с маленьким ротиком аквариумной рыбки. А между тем как-то между строк, и не только в сценарии, но и в жужжащем общении вокруг съемочной площадки, естественным образом подразумевается, что щедрый и богатый Жека содержит своего спасителя-инвалида.

Негодяйчик этого отнюдь не отрицал, наоборот, косвенно подтверждал той сугубой заботливостью, которой окружил теперь Ведерникова, оплел его, запеленал, точно паук муху. Стоило Ведерникову посмотреть на блюдо ярких яблок, украшавшее стол для участников съемок, как негодяйчик с обезьяньей ловкостью цапал самый глянцевый плод, очищал его своим особым ножичком с гравированной монограммой и подавал, нарезанный на дольки, добавив на тарелку для красоты мелких конфеток в нарядных обертках бантиками. Подлец научился удивительно вовремя, с каким-то ласковым поглаживанием, подхватывать трость, которая всегда съезжала и валилась, когда Ведерников садился в кресло. Обладая по жизни грацией табурета, Женечка при уходе за безногим проявлял такую живую и как бы многолетнюю сноровку, что толстоносый хирург, некогда отрезавший Ведерникову кровавые мочала с болтавшимися, будто тапки, мертвыми ступнями, вежливо поинтересовался, не доводилось ли господину Караваеву работать медбратом в травматологии.

Все вокруг нежно уважали хорошего Жеку за его раннюю взрослость и щедрую ответственность. В мороке фильма, куда его участники постепенно погружались с головой, никто, кроме негодяйчика, и не мог спонсировать Ведерникова — нигде не работавшего, но имевшего высокотехнологичные протезы и модное, в елочку, пальто. В фильме не было ни матери с ее безличными деньгами, ни Лиды с пылесосом и кухонной плитой. Все Жека, все Жека. Постепенно Ведерников проникался уверенностью, что, случись действительно им обеим исчезнуть, Женечка и правда взялся бы его содержать, тут же занял бы вакантное место — и приволок бы пальто еще более модное, в каких-нибудь петухах и попугаях, а уж какие бы он нарыл крутые, самостоятельно думающие протезы, даже представить страшно.

Мир фильма потихоньку пропитывал и перестраивал реальность. Когда по графику не было съемок, Ведерников гулял один, без Лиды, с тяжелым сопением драившей мебель, и его, точно убийцу на место преступления, влекло на ту дорожку, с которой он некогда прыгнул.

Все это было так давно, словно происходило в будущем. Настанет май, и Ведерников, неторопливо шагая вот по этому, сейчас облепленному лиственной гнилью, тротуару, странно взволнованный цветением вот этих, пока что голых, грязной костяной побелкой светлеющих яблонь, внезапно услышит в себе электрический сладостный гонг. Мячик выскочит, кажется, вон оттуда, от покривившейся и вросшей в землю малышовой карусельки, за которой качелька, с длинными мокрыми ямами под двумя разбухшими люльками на цепях, за­плывших водой, будет в мае восторженно повизгивать и петь. А потом случится то, чему суждено случиться. Пока же идет подготовка. Ведерников, с мятным холодком на сердце, наблюдал, как, в угоду ожидаемой кинокамере, исподволь меняется обстановка. Казалось, будто это съемочная группа поставила, в качестве декорации, граненый торговый центр, уже несколько потрепанный, неряшливо завешанный рекламными щитами, точно ими были закрыты выбитые стекла. Обнаруживались и другие спецэффекты, вроде целой витрины неестественно огромных, неестественно роскошных, так называемых авторских кукол в бальных платьях и парчовых фраках, непонятно кому предлагавшихся в этом скучноватом, вполне обывательском районе. В некотором отдалении от места действия декорации делались совсем условными. Сразу два фасада, которые Ведерников помнил заурядно пятиэтажными, отштукатуренными в цвет и фактуру буханок ржаного хлеба, были теперь затянуты полотнищами с нарисованными на них полуколоннами, всякими лепными парадизами, и от ветра полотнища вздрагивали, как это бывает в театре, когда тронется сцена.

Однажды Ведерников застукал на месте своего преступления белобрысого Сережу Никонова. Несостоявшийся балерун мерял стилизованными тесными шагами дорожку разбега, его поджатая, подобранная задница, обтянутая ярко-синими, какими-то женскими джинсами, двигалась так, будто актер пытался подсесть то левой, то правой ягодицей на очень высокий табурет. У доски отталкивания — где никакой доски сейчас не было, только расплывался от влаги неясный рисунок мелом, похожий на скисшее молоко, — Сережа останавливался как вкопанный, точно у ботинок его, маленьких и ярких, похожих на игрушечные автомобильчики, зиял опасный обрыв. «Что вы тут делаете, интересно?» — недоброжелательно спросил Ведерников, когда актер, в творческой задумчивости, попятился и, вздрогнув, обернулся. «Ой, это вы! — воскликнул белобрысый с каким-то восторженным испугом. — Тут у меня, понимаете, процессы… Вхожу в образ, так что вы очень кстати!» «Не буду мешать», — сухо проговорил Ведерников и направил трость, чтобы пойти прочь. «Нет, нет, пожалуйста, останьтесь! — взмолился белобрысый и цапнул Ведерникова за рукав. — Есть серьезный вопрос». «Ну?» — Ведерников нетерпеливо подергал руку, но белые пальчики с воспаленными заусенцами держали крепко. «Объясните мне, как такое возможно? — белобрысый сделал плавный лебединый жест в сторону проезжей части. — Больше восьми метров! По воздуху! Это выше человеческих возможностей! Как вы это сделали? В чем состоит секрет?» «Ни в чем, техника тренировок», — злобно соврал Ведерников и стряхнул, наконец, неприятную лапку двойника. «Но мне еще так много следует у вас узнать!» — запротестовал Сережа и, забегая то слева, то справа, так сбил ритм протезов и трости, что Ведерников едва не налетел на кокетливую новенькую урну.

* * *

С этой злополучной встречи белобрысый Сережа принялся добиваться дружбы своего неприветливого прототипа. Он объяснял свою активность глубокой работой над ролью. На самом деле, насколько понимал Ведерников, прилипчивого Сережу снедало желание нравиться. То была насущнейшая потребность его простоватой натуры, которую Сережа, на свое несчастье, совершенно не умел скрывать. Балеруна со всех сторон окружали люди, у каждого имелся глубоко припрятанный ресурс одобрения, способный излиться на Сережу светом и бальзамом — но далеко не каждый был готов откупорить свою заначку, хотя, по сути, это доброе дело никому ничего не стоило. Пуще тех, кто не скрывал раздражения Сережиным пытливым заискиванием, балерун боялся людей совершенно равнодушных, не видевших Сережу в упор. К этим, равнодушным, относился и бывший чемпион, сыграть которого Сереже предстояло за весьма приятные деньги — бывшие, по сути, тоже формой одобрения, так что в ответ Сережа очень хотел постараться и блеснуть.

Однако высокомерный инвалид, чья асимметричная моторика поломанного робота была сама по себе сложной актерской задачей, все не хотел проявлять необходимых Сереже Никонову чувств. Он никак не теплел, неприятная улыбка его, дергавшая все лицо на левую сторону, была такова, будто он пытался согнать со щеки муху. Все равно Сережа был усерден, он перенимал походку инвалида, шаг в шаг, забегал и сбоку, и сзади, и спереди, снимал на смартфон подробное видео, каждый миг опасаясь, что вот сейчас злобный прототип хватит его поперек драгоценного актерского лица своей тяжелой, тусклой тростью. Старательно прихрамывая и пошатываясь, актер, тем не менее, чувствовал, что в походке инвалида есть какой-то пунктирный секрет, который ему не дается. Что-то было зашифровано в этих спотычках и закорючках, словно Сережа воспроизводил одни согласные походки прототипа, а были еще и гласные, емкие, свободные — моменты как бы невесомости, когда инвалид, перевалив через трость, не сразу касался протезами земли. Эта загадка, несомненно, была связана с полетом на восемь метров, однако господин Ведерников, сжав сухой рот, только щурился на актера и ничего не разъяснял.

Заучив, без понимания, рисунок походки, выловив из сумбура несколько характерных жестов, относившихся к застегиванию, с быстрым баянным перебором, пальтовых пуговиц и выпрастыванию из рукава плоских моргающих часов, даже раздобыв не без труда точно такое же пальто из толстого твида, оказавшееся болезненно дорогим, — проделав все это, Сережа мог и имел право надеяться на толику приязни со стороны своего героя. Сережа твердо знал, что лучший способ понравиться человеку — это стать на него похожим, ведь к самому себе всякий по определению относится хорошо. В этом честном убеждении крылась большая Сережина ошибка. Ведерников не врал, когда говорил актеру, что не нравится себе совершенно.

Бывали, впрочем, моменты, когда Сережа Никонов переставал суетиться, облик его, не замутненный дерганьем, прояснялся, и тогда Ведерников внезапно чувствовал свою с ним идентичность. Перед Ведерниковым стояло живое свидетельство, что ничего не стряслось, и было совершенно ясно, что вот этот милый белобрысый парень точно не прыгнет, ноги его в лаковых ботиночках детского фасона точно не будут размолоты тяжкими колесами «Хаммера», ошметки их не отрежет, бурча, измазанный кровью хирург. Ненадолго Сережа Никонов становился гарантом будущего, верным средством против катастрофы. Благость плыла, делая теплее тусклый воздух, на лице белобрысого расплывалась, приподнимая уши, счастливая улыбка — и иллюзия идентичности тотчас исчезала, когда Ведерников понимал, что эта улыбка балеруна есть отражение того, что бесконтрольно образовалось на собственной его, размякшей, как мед, физиономии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад