Дверь сделана из железной москитной сетки, ржавчина проела в ней довольно большие дыры. Теперь, кроме комаров, в них влетают и мухи — ищут масло.
Мы сидим на спальниках и жуём, вокруг разложены карты.
— Какие добрые люди, — говорю я (а хозяева ещё так ни разу и не показались), — пустили нас к себе на веранду. Может, они и лошадь найти помогут?
— Не думаю. Но вполне возможно, что Квигстад что-нибудь выяснил.
— А если нет?
— Если нет, придётся тащить всё на себе.
— Я нигде здесь не видел лошадей.
— Да, ни одной лошади на много вёрст вокруг.
Арне покачивает головой и смеётся.
— А может, нам будут сбрасывать еду на вертолёте?
Я говорю это с шуточными интонациями, но почему же, в самом деле, это непременно должна быть просто шутка?
— Да, — говорит Арне, — фонд Рокфеллера такие вещи оплачивает. Но не нам. Кстати, у тебя есть аэрофотоснимки?
— Нет. А у тебя?
— Мне их не нужно. Но для твоих занятий… Если бы мне пришлось делать что-то похожее, я очень постарался бы достать снимки.
— За ними я и ходил к Нуммедалу. Когда я уезжал из Амстердама, Сиббеле сказал, что Нуммедал даст мне снимки. Но Нуммедал послал меня в Тронхейм, к директору Валбиффу. Валбиффа в Тронхейме не оказалось, про это я тебе уже говорил. Снимки там действительно были, но каталог находился в ящике, который ещё не отправили из Осло. Я сначала даже не хотел тебе об этом рассказывать. Такая дурацкая история. Мне страшно неприятно, что у меня нет этих снимков.
— Потом, по пути домой, ты можешь выйти в Тронхейме и забрать снимки. И спокойно изучать их дома. Всё наоборот, — говорит Арне со смешком.
Через штаны я чешу бёдра и задницу. От укусов комаров чувствуешь себя так, как будто яйца поросли конской щетиной. Арне выскребает из банки остатки фарша и ест их с ножа. Похоже, что тема снимков для него ещё не вполне исчерпана, или мне только так кажется? Почему у меня такое ощущение, что он по-прежнему думает об этом? Может быть, я просто воображаю, что читаю его мысли, из-за того, что мои собственные всё ещё поглощены снимками. Конечно, снимки очень пригодились бы мне сейчас, по-хорошему я должен был бы сравнивать их с тем, что я вижу на местности. Арне, наверное, думает, что бы такого сказать утешительного. Он облизывает нож, осторожно, как это делают непривычные к таким действиям люди. Откладывает нож в сторону и вытирает рот бумажной салфеткой. Точнее, даже не вытирает, а осторожно промокает рот, задумчиво глядя в землю.
Внезапно он поднимает на меня глаза.
— Скажи, Альфред, что ты, собственно, собираешься здесь изучать? Можешь объяснить в подробностях?
На одной из карт я описываю указательным пальцем небольшой круг.
— Про все эти впадины, вот здесь, считают, что они ледникового происхождения, так?
Арне наклоняется вперёд, чтобы лучше видеть, и отвечает:
— С той поправкой, что в последнее время стали предполагать, что некоторые из них — это остатки гидролакколитов.
— Ну да, последний крик моды. А знаешь, что думает Сиббеле? Что это метеоритные кратеры.
— Метеоритные кратеры?
Лицо Арне от ужаса становится ещё длиннее, чем обычно. Он застывает с открытым ртом. Но его взгляд беспощаден.
— Метеоритные кратеры, — говорю я. — Новая точка зрения, и для меня очень привлекательная. Как раз в этих местах…
Очевидно, Арне так напуган тем немногим, что я сказал, что не в состоянии меня не прервать:
— Но ведь местный грунт полностью состоит из песка и камней, нанесённых ледником. Когда потеплело настолько, что большая часть льда растаяла, это была каша из камней, песка и глины, в которой время от времени попадались ледяные глыбы. Потом растаяли и эти глыбы. На их месте теперь находятся впадины, обычно заполненные водой. Такие впадины встречаются повсюду, где был ледник, на севере Германии, в Канаде. Нет никаких причин приписывать их метеоритам!
— А почему обязательно нужно приписывать всё льду?
Я вздыхаю, но продолжаю:
— Замечательно, например, что все эти впадины практически круглые.
— Практически круглым становится всё, что тает. Ледяные глыбы точно так же, как и метеориты.
— Думаешь?
— А почему, собственно, большой метеорит должен быть круглее, чем кусок льда?
Я тоже этого не знаю. Я ненадолго замолкаю, потом говорю:
— Всё-таки это удивительная гипотеза. Я сделаю всё от меня зависящее, чтобы доказать, что некоторые из впадин — действительно метеоритные кратеры. При одной мысли об этом у меня учащается сердцебиение.
— В таком случае, на твоём месте я бы не слишком много об этом думал…
— Ну да, амбиций мне не занимать, я ничего не могу с этим поделать, хотя и отлично знаю, откуда эти амбиции взялись. Мой отец был талантливый учёный, ботаник, но он погиб, когда мне едва исполнилось семь лет. Он упал в расщелину, в горах, в Швейцарии. Через несколько дней после известия о смерти мы получили ещё одно письмо, в нём сообщалось, что отец получил должность профессора. Люди, которые произносили речи на похоронах, не знали, как его называть — «господин Иссендорф» или «профессор Иссендорф». Моя мать воспитала меня так, что я всегда считал себя обязанным каким-то образом продолжить карьеру отца.
Если бы я мог доказать, что среди этих впадин есть метеоритные кратеры, это было бы потрясающим открытием. Особенно сейчас, когда столько пишут о кратерах на Луне.
— Да.
Арне посмеивается с закрытым ртом. Пока его глаза продолжают смеяться — скорее сочувственно, чем презрительно, — он приоткрывает рот так, как это обычно делают, когда хотят выдать какую-нибудь тайну (а это очень особенная манера).
— Этот профессор Сиббеле, твой учитель, уже давно так считает. Ты об этом знаешь?
— Конечно. Но откуда об этом знаешь ты?
— Я не хочу тебя расстраивать. Но он ещё много лет назад обсуждал свою метеоритную гипотезу с Нуммедалом. Нуммедал обычно заговаривает об этом у себя на аспирантском семинаре, если хочет кого-нибудь высмеять.
— Ну да, конечно, потому что сам Нуммедал написал книгу, в которой впадины интерпретируются как ледниковые. И за целых пятьдесят лет никто ему даже не возразил. Зачем же Нуммедалу на старости лет менять точку зрения и ставить крест на своей собственной работе?
— Если ты всё это так хорошо понимаешь, то почему же ты именно к нему пришёл за снимками?
— А почему бы и нет? Ты ведь не думаешь, что Нуммедал настолько малодушен, что будет ставить мне палки в колёса из-за…
— Perhaps… И всё-таки мне кажется, что он сразу же узнал в тебе приверженца метеоритной гипотезы.
— Но ведь я собираюсь её
— Будь осторожен. Защищаться тебе у Сиббеле, а не у Нуммедала. И Сиббеле совсем не обрадуется, если ты не найдёшь никаких подтверждений его теории.
Арне снимает верхнюю одежду и забирается в спальник.
— Впрочем, к большинству этих впадин ещё ни один смертный не подходил, так что кто знает.
Я тоже забираюсь в спальник, и по примеру Арне использую рюкзак как подушку. Вполне хорошо работает, надо только позаботиться о том, чтобы застёжки не кололи щёк.
Я закрываю глаза, но могу держать их закрытыми только с некоторым напряжением. Полночное солнце красным просвечивает через веки. Смотрю на часы. Час ночи. Фьелльо стрижёт свои кусты, и кого-то дразнит кукушка.
17
Я зеваю. Я устал, но не могу заснуть. Мой пуховый спальник слишком тёплый, хотя я и оставил молнию расстегнутой.
Арне спит, и даже храпит. А я спать не могу. Хотя лежать на деревянном полу без матраса вовсе не так неудобно, как показалось мне сначала. Надо только поменьше шевелиться — каждое изменение положения причиняет боль; но если лежать совсем неподвижно…
Пот течёт у меня по ногам. Я вылезаю из спальника и сажусь. На мои голые ноги тут же опускается сотня комаров. Натирая ноги мазью, я оглядываю веранду.
В углу стоят друг на друге два сломанных плетёных стула, рядом с ними — швейная машинка на железной подставке с завитушками. Самое время задуматься о том, как всё-таки делают эти деревянные колпаки, оберегающие швейные машинки от пыли. Дубовая пластина, согнутая в полуцилиндр. Не ломается и не трескается. Несокрушима. Тайна ремесла.
Дверь в остальную часть дома наполовину состоит из стекла, изнутри она завешена занавеской. Хозяева так и не показались. Странно, всё-таки я у них ночую. Хотя, впрочем, это не совсем подходящие слова. Когда я сижу, мой нос находится примерно на уровне подоконника. Тысячи комаров беспокойно летают перед грязным стеклом. Ноги из паутины, тело из соплей.
Теперь осторожно почесать шишку от укуса, а потом выдавить на ней крест острым ногтем большого пальца. Похоронить зуд под болью.
Почему бы не выкурить ещё одну сигарету. Я подтягиваю к себе штормовку, роюсь в карманах и нахожу письмо от матери. Если прочесть его прямо сейчас, можно будет написать в ответ: «Я читал твоё письмо при свете полночного солнца». Озарённый этим небесным телом, я разворачиваю листок.
«Так как мы несколько недель подряд не сможем тебе писать, и я немного боюсь, что от тебя мы тоже всё это время не дождёмся никаких вестей, пишу тебе прямо сейчас. Я так горжусь, что ты получил эту стипендию, Альфред, и я уверена, что твоя диссертация окажется выше всяких похвал. Если бы только твой отец мог это видеть!
В его время было очень и очень непросто получить финансирование для работы за границей. Когда я думаю о тебе, мои мысли часто возвращаются к той карьере, которую мог бы сделать твой отец, если бы он не умер так рано. Я чувствую, что ты сможешь добиться того, что не удалось ему, взять реванш у судьбы. О Боже, я помню, что незадолго до того, как случилось несчастье, ты как раз просил всех и каждого помочь тебе достать „метеор“. Мы напрасно ломали голову — откуда ты взял это слово, но ты точно знал, что оно означает! Папа воспринял это как первые проявления твоего призвания к науке. Каким утешением было для меня то, что он умер с верой в твою одарённость, дорогой Альфред. И как я благодарна, что ты всегда был так требователен к себе. Потому что только таким образом можно чего-нибудь добиться. Оглядываясь назад, видишь всё больше и больше людей, которым только чуть-чуть не хватило сил, чтобы преодолеть очередное препятствие.
(Не обращай внимания на эти пятна, — стрелка, — сюда капнула пара слезинок.)
Рассказывала ли я тебе когда-нибудь, что твой отец даже дал объявление в газету, разыскивая людей, которые могли бы продать ему метеорит? Он промучался несколько недель, думая, как бы его достать. Он очень хотел подарить тебе метеорит на день рождения, — семь лет, — но ты знаешь, что он до него не дожил.
Удивительно, но теперь, когда ты уже прошёл такой значительный путь, я должна признать, что иногда и в самом деле сбываются все наши давние надежды. Жаль только, что когда жизнь налаживается, это неизбежно означает, что вначале произошло что-то ужасное.
Ну всё, заканчиваю жаловаться».
Ева приписала внизу:
«Это у мамы так называется. Знаешь, Альфред, ей нужно больше делиться своими переживаниями, тогда она будет меньше нервничать.
Делиться своими переживаниями! Просто чудо, что Ева не уточнила, с кем. Впрочем, моя мать не так уж много жалуется. Скорее, можно сказать, что она проявляет сдержанность. Вдова, часто вспоминающая прошлое, немногое способна утаить от взрослого сына. Но историю про то, как отец дал объявление в газету, чтобы подарить мне метеорит на день рождения, я действительно слышу в первый раз. И то, что мне так хотелось иметь метеорит, собственно, тоже. Я совершенно забыл об этом, и никогда не вспоминал. Метеорит! В шесть лет! И теперь вот снова… Если бы отец остался жив, я бы, наверное, не ныл насчёт уроков игры на флейте. Впрочем, это было безнадёжное дело. Мать всё равно отказала бы мне из страха. Страха, что я стану флейтистом, вместо того, чтобы продолжить научную карьеру отца.
Три часа. Я снова сложил письмо, спугнув нескольких комаров и раздавив остальных. Я забрался в спальник по шею, плаваю в поту, но твёрдо решил и пальцем больше не шевелить. Моё тело такое горячее, как если бы я лежал больным с высокой температурой. Может быть, жара усыпляет? Время останавливается, потом я чувствую головную боль.
Голова болит так сильно, что я вскакиваю и сажусь, но теперь мои часы показывают без четверти двенадцать. Арне ушёл. Веранда превратилась в ловушку для солнечных лучей. Здесь жара и страшная вонь — запах пота и подсыхающей плесени. Подавленно, как побитый, я подтягиваю к себе носки и ботинки. Пустой спальник Арне придаёт форму его отсутствию.
Левое веко, опухшее от укуса комара, поднимается только до половины. Я завязываю шнурки, встаю и выхожу на улицу.
Зелёная палатка Квигстада открыта. Вокруг неё валяются вещи и вывернутые наизнанку спальники, но никого не видно.
Спальники. Не один спальник, а два.
Я закуриваю сигарету, скребу правой рукой левое плечо, а левой — правое. Небольшие чёрные мухи садятся на меня бесшумно и безболезненно, но, даже когда я их не убиваю, оставляют после себя большие капли крови. Моей крови.
— Альфред!
Арне выходит из-за дома, и с ним ещё два человека. Один из них — Квигстад, которого я едва узнаю. Квигстад приветственно машет мне рукой, в другой руке у него удочка. Второй тип тоже несёт удочку.
В двух шагах от меня Квигстад останавливается и сгибается в лёгком поклоне.
— Doctor Livingstone, I presume?
Смеясь, мы пожимаем друг другу руки. Квигстад отпустил рыжую бороду, и теперь, с его неподатливыми рыжими волосами, высоким лбом и голубыми глазами, всегда широко раскрытыми, будто затем, чтобы ничто не скрылось от этого беспощадного взгляда, он кого-то мне напоминает. Кого? Винсента ван Гога.
Второй — блондин с нездоровым цветом лица, жуёт соломинку, мне приходится попросить его представиться ещё раз («Миккельсен»), потом он бормочет:
— I talk very bad English. Sorry.
Он стоит, немного расставив ноги. Несколько раз выворачивает ступни наружу, потом выплёвывает соломинку и забирается в палатку.
Квигстад ездил на год в Америку, на стажировку, и он отлично говорит по-английски. Гораздо быстрее, чем Арне; впрочем, это может зависеть и от характера.
— Добрался без проблем? — спрашивает он. — На самолёте? Бензина хватило?
Он говорит именно «бензина», а не «керосина».
Я улыбаюсь, киваю головой.
— В Норвегии всякое может случиться. Никогда не знаешь. Люди здесь не в курсе самых простых вещей. Вот ты, например, знаешь, откуда взялось слово «бензин»?
— Бензин?..
— Это от слова «бенц». Мерседес-Бенц, понимаешь? Пойдём в палатку. Завтракать.
Шутка про Ливингстона очень старая, но про бензин я слышу в первый раз.
Вход в палатку Квигстада и Миккельсена закрывается треугольной сеткой. После того, как Квигстад застёгивает за нами все молнии, Миккельсен убивает всех насекомых, прыская из флакона.
Арне и Квигстад беседуют друг с другом по-норвежски. Миккельсен разжигает стоящий посреди палатки примус и ставит на него кастрюлю с водой. Мне делать нечего, разве что слушать, как комары и мухи бьются о палатку, словно капли дождя. Наконец вода закипает. Миккельсен размешивает в ней сухое молоко, геркулес, сахар и изюм. Я вслушиваюсь в шипение примуса и постукивание комаров по палатке. Это хорошая палатка, относительно новая, с алюминиевыми стойками. Вообще, всё оборудование у Квигстада с Миккельсеном, кажется, превосходного качества.
Пока Миккельсен мешает кашу, Арне и Квигстад разворачивают карту. Я бы тоже с удовольствием что-нибудь сделал, но что?.. Квигстад вынимает из плоского футляра курвиметр, что-то измеряет на карте, что-то обсуждает с Арне, стучит курвиметром по карте, дабы придать дополнительную силу своим аргументам.
Пойти побриться или вымыться? Остальные вроде ничего такого не делали и не собираются; да и мне на самом деле не хочется.
По дороге идут три норвежца, и я вместе с ними. Жарко, как в бане; хотя в небе ни облачка, дышать всё равно тяжело.
Я смутно понимаю, что мы будем сегодня делать: нам предстоят последние приготовления, закупка еды. Поиски лошади? Никто об этом, кажется, ничего не говорил.
Лавка.
Седая женщина подаёт нам восемь больших буханок чёрного хлеба, дюжину яиц в картонной упаковке, мёд в тюбиках, маргарин, консервы, оранжевый сыр, яркие разноцветные коробки с изюмом и три пачки кофе в зёрнах. Молотого кофе у неё нет. Что делать?
Женщина находит выход из положения: отправляется вглубь помещения и приносит оттуда красную жестяную кофемолку неизвестной мне породы, похожую на шарманку.
Я почти вырываю предмет у неё из рук.