Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Russian Disneyland - Алексей А. Шепелёв на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Надо ли уточнять, что после всего сего со всем уже наверное смирившийся Сажечка был отпущен Белохлебовым – откуда-то из затемнённого угла – и выскочив, шарахаясь из стороны в сторону, как аглицкий иль польский кролик от русских борзых, чудом как-то вильнул от тяжелейшего удара Папаши, – фу, увильнул!.. – а потом – чисто случайно! – проскочил как-то вроде прям под чудовищно задранной в дурачем пируэте ножищей Суси и рванул на выход, и даже был таков. «Эх-хе, – вздыхал атитектор главный фермер, – такой дуэт расстроился!..»

И наконец, под гром аплодисментов, под романтическую музыку («Ты морячка, я моряк…») в свете прожектора (кто-то управляет за С-ора) на лёд пола вышла знаменитая пара – двукратные чемпионы правого крыла коридора и априори нынешние фавориты. Швырочек ёрзал в объятиях партнёра и вырывался, как заяц в «Ну погоди!», а Суся, двухметровая обдуплеченная дядильня с «железной губой», как Волк, кланялся, пожёвывая в вставных стальных зубах цыгарку.

Наконец, разогнавшись – в обнимку и полузадом – полукругом по залу, они одновременно – один за другим – въехали по касательной к заветной доске почёта и, ещё более синхронизированно выполнив некое подобие «пистолетика», – у первого переходящего в «тулупчик», а у второго в пинчекрен, – засандалили его ему. Попал кроссовком ему, а он своим ему на портрете в лоб. Такая вот кода па-де-дё. Все были очень довольны (а Ган, видимо, всё же почему-то и не очень), и даже сами чемпионы, получившие в качестве приза отдельно припасённый литровый кубок водки «Rasputin», разделить тяжесть которого, впрочем, тут же нашлось много желающих (большинство из которых тут же получили от Суси наградного пинка).

23

«Посидим мы вечерком, / Нам поможет интерком!..» – бурчал-напевал себе под нос Бадорник какую-то ахинею, поспешая трусцой, полусгорбившись, полускользя по хрустким корявым ледышкам.

А между тем друзья-оппоненты Яха и Мирза опять всё возились на полу у раздевалки. Стоя на четвереньках, они то обнимались, то бодались, взаимно назывались братьями, друганами и корешами, горячо клялись в любви и уважении, даже до того, что готовы отдать друг за друга жизнь, но конкретно в этом случае «конкретно уступить» никак не могли. При этом, естественно, не обращалось никакого внимания на то что, гонец уже удалился, и что давно приблизился Швырок, который уж было хотел уж в очередной раз даже слинять домой, но по дороге был встречен Яхиной матрей, направлявшейся с кипятильником в руках в школу на поиски своих Левона да Яхи, которую заверил, что сам, быстренько вернувшись-обернувшись, тотчас же их найдёт и полностью возвернёт в лоно семьи безо всяких электронагревательно-нравоучительных приборов. Благо, она задержалась со своей родственницей, которую ученики звали «мама Чоли», в школьной столовке.

– Лёньк, хватит полозить, вставай!.. – хватал и тянул он ручонками Яху то за руку, то за кудри, – щас мать придёт с кипитильником!..

– Яп-понский ты крокодил!.. – изредка отвечал Яха, как бы переключившись на Швырочка, но если очень прислушаться, то он, скорее всего, вторил своему Левону, который тоже лежал, приткнувшись, у двери учительской и изредка произносил сам для себя то же самое ругательство – получалась своего рода перекличка поколений.

В этот момент раздался стук в дверь и послышались какие-то словеса, и Мирза несмотря на то, что был поглощён участием в диспуте, распознал, кто их произнёс. Директор!

Он отбрыкнулся от брательника и как мог расторопно кинулся к двери задвигать засов (недавно вбили несколько гвоздей на 150, загнули так, что держат брусок под ручкой). Оказалось, что, конечно же, он был не закрыт, просто Кенарь в первый раз дёрнул дверь несильно, сам подумав, что она заперта. Тут же он кинулся искать Сержа или Гана. (А Яха, как ни странно, продолжал и спор, и перекличку, изредка приговаривая про крокодила и что «с-снач-чала зы с-магоным, а патом…»)

Когда сказали Леониду, он сразу принял решение, но довольно необычное и жёсткое. Выключить свет, Кенаря запустить, накинуть ему на голову мешок, связать, кинуть его в кабинет биологии (единственный, от коего на руках были ключи), заперев, а завтра С-ор его выпустит. Большие мешки от картошки, как знал Морозов, находились в мастерской, где недавно только на уроке «домоводства» девочки их зашивали, там же было можно отмотать сколько угодно верёвки или проволоки. Был послан еле ходячий Швырочек. Сегрегата Папашу будили всем миром, лауреату Сусе почти полчаса объясняли. Но как ни странно, Кенарь не ушёл, и всё получилось…

Уязвлённый отсутствием Яны и вообще безнадёжностью в отношениях с ней, Морозов вспомнил и решил припомнить директору один недавний случай. Правда, честно сказать, он и сам его понял не до конца, и присутствовал на инциденте не с самого начала (был послан – как раз прямо из столовой – таскать из магазина банки с томатной пастой), но из-за своей природной проницательности, кажется, догадался. Во время линейки, уже под конец её, когда все вопросы с присущей ему педантичностью Кенарь уже обговорил, он вдруг назвал фамилию Яны и с присущей ему и всем административным деятелям косноязычностью, используя какие-то мерзкие недоговорки типа «а есть ещё и такие…» или «я думал, что ученица, которая является твёрдым хорошистом, твёрдо себе должна представлять…» и «не даром ведь её брат…», поведал недавнюю историю на дискотеке, суть коей, как с трудом (и ужасом!) понял Морозов, сводилась к тому, что тов. директор повстречал Янку где-то в коридоре в объятьях чувака из Васильевки. Или «не совсем уж совсем так…» (очевидно, не совсем в объятьях) – «во всяком случае, мне так показалось…» Лёнечка был шокирован не меньше всех остальных, но по-другому, из-за другого, и рационально твердил себе: «Ну и что ж такого-то?!» Яночка ему нравилась за то, что пресловутое учительско-обывательское «благоразумие» ей было чуждо, и она как-то даже неосознанно пыталась бороться против него, пусть по-своему, примитивно и спонтанно, но всё же…

«А на той-то неделе тоже наша Яна общалась, но все мы видели, с кем, и тоже все мы его знаем… Значит, получается – да, Яна? – кто хочешь подходи, только надо быть крутым…» – так и стоял в ушах «контрольный». И он услышал, как в рядах старых кто-то негромко брякнул: «Пьяная баба м… де не хозяйка», и показалось, что услышал это и директор, и что на мгновенье краем губ улыбнулся… И он увидел, как помутнели-увлажнились её красивые карие глаза, как сверкнули знакомой по взгляду её братца яростью, как кровь прилила – красиво, будто румянец – к её лицу, и она стала вдруг слегка красновато-пышущей и растрёпанной, как после длинной пробежки на физ-ре (или другой «нагрузки») и своим почти ещё детским, наиграно-подростковым, но уже по-женски красивым, томно-грудным голосом произнесла над всеми: «Нет! Неправда!» И она заплакала, закрыла ладонями лицо и убежала в класс. А потом ещё сидела на уроке, превратившемся в некое обсуждение, тоже закрывалась и тихо плакала, утираясь тыльной стороной ладони (он даже хотел проявить смелость – и по-рыцарски, по-рей-баттлеровски предложить ей свой платок, но он был какой-то уж совсем маленький и детско-непрезентабельный) и изредка страшновато сверкая глазами и проговаривая: «Нет, неправда». Классуха и «весь класс» её как бы поддержали, но всё это было тоже всё равно как-то по-школьному мерзко, а сама Яночка под конец уж утешилась жеванием жевачки, а тут ещё с поддержкой и с завсегдашней фамильярностью «Можно у вас посидеть?» пришли два товарища-старшеклассника, уселись на заднюю парту и оттуда громко вещали: «Ничё, Янух, не реви, всё будет ничтяк», а негромко перебрасывались ещё некоторыми рассуждениями: «Ну чё, уж пора начинать… Не на этой дискотеке, так на другой – или Олег, или Лапа опять приедет… А чё, все порются, и Яночке пора уж тусить… а то уж совсем… Все, а она типа не как все. Вон мелкие, страшные, ноги как спички, а того… а Янка сочная вся, нормальная – особенно поп-па!.. у!.. Правда братан, говорят, сказал, что кто Янку тронет, того прирежу. Я х… ю с нево, но он же сделает!.. Но Лапе-то или даже Олегу похрен наверно, тем боле, что она и сама токо к ним и липнет – тоже ведь нашла к кому! Ух, я б её!.. Ну ничё, подождём…»

24

Учитель математики, бормоча уже «Сучка, заморыш вонючий, убью!..», немного запалившись, остановился у дома Мирзы, как бы всё ещё определяя, тот ли это дом или нет. Обычно видел его, как здесь говорят, «с того планта» – то бишь того посёлка, с той улицы на том берегу речки – то есть, проще говоря, если смотреть от школы, прямо с её порога, то на перпендикуляре к нему прям и увидишь вдали этот домик – весь светло-беловатый и маленький на фоне тёмных других, стоящий немного особняком на некоем пригорке, без деревьев и кустов вокруг и почитай вовсе без оградки, потому что она давно развалилась и большую часть её уже поистопили в печке. Однако чтобы попасть туда, надо либо сева, либо справа обогнуть полукруг, а вернее – полуромб…

С-ор, с его почитай что профессиональным интересом к зодчеству, отметил, что белым дом казался из-за того, что половину его составляли сени, сделанные, можно сказать, из дерева, а на самом деле что называется кой из чего, обитые дранкой и обмазанные, но вроде бы по-нормальному не оштукатуренные, а прямо почти как у него на родине, то есть и раствор-то этот не на цементе или извести, а на коровьем помёте и глине, и, уже судя по тому, как он осыпался, и эти компоненты экономились, а в основном в нём солома да песок. Кирпичная же часть дома была также оштукатурена (в отличие от соседних домов, да и вообще, наверно, всех домов деревни), но тоже вся облупилась, осыпалась, обнажая более ранние слои, уже штукатурку на извёстке, но с сильным преобладанием песка, оправданным, как вы поняли, не какой-то особой технологией, но только послевоенной нищетой; торчащие кое-где крупные, старого производства, тёмно-красные кирпичи (а не новомодные белые, как казалось издали) были нейтрализованы сверху тем же раствором, рассыпавшимся-растёкшимся из пазов между ними (или из неуклюжих бабьих попыток частичной раставрации штукатурки), из-за чего издалека всё и выглядело светлым. Во многих местах кирпичи были выщерблены очень сильно, а кроме того, были две трещины во всю стену, и даже напрашивались мысли, как домик еще стоит…

От ветра качалась антенна, сделанная из трубок от раскладушки и какой-то палки-коряги, и закреплённая несколькими слабыми проволочными растяжками сбоку крыши. Весь домик, казалось, содрогался с каждым порывом, и казалось, что даже голубоватое мерцающее сияние телеэкрана и пробивающийся через крайнее оконце с одинарным стеклом вокал Листьева (да, ещё не Якубовича! – 2008) на мгновение гаснут и прерываются, как ещё в недалёкое время поздней у нас электрификации и само электричество… Впрочем, подумал учитель, это наверное проводка и шалит, а не антенна (а на самом деле особенно хреновы провода, идущие от деревянного столба у дома к изоляторам, вкрученным вверху у крыши), и осторожно, даже боясь разбить, постучал в однойное, как тут говорят, стекло – сначала показалось: треснутое, а на самом деле составное из фрагментов.

После коротких вопросов и ответов в сенцах появился свет, и его пригласили войти – объяснить и показать, где конкретно, потому как «так ведь никак не найти: рано ведь внучеку курить-то… хоть все и знають, что курить…» Полы под тяжестью человека сразу заскрипели, и когда бабка захлопнула дверь, весь дом опять будто заходил ходуном, и сразу ударил в нос этот непонятный и неприятный запах, который тут у всех в сенях, а у некоторых и в домах. Что-то такое застарелое, залежалое – все эти изначально полусгнившие доски, находящийся тут же за занавеской ларь с зерном (которое тоже ведь гниёт, к тому же мыши со всеми их продуктами жизнедеятельности), всякая столетняя утварь, засохшие, то замерзающие, то оттаивающие остатки съестного, запасы, и к тому же ещё и помойное ведро, и, как показалось С-ору, самый обязательный компонент – непременный запах клеёнки, которой обязательно застелен стол, а то и два, да ещё какие-нибудь полки, а то и обиты стены.

«Зато на двери подкова, – отметил опять про себя С-ор, – и не какая-нибудь декоративная, а самая настоящая – большая, ржавая, старая наверно».

Бабка зажгла свет и тут на бурчание «чёрного» сообщила, что «матря-то опять на работе на сутках, а сам-то, едва проспавшись, опять венчается (т. е. по-нашему, „является“, пьянствует) где-й-то». Гость стоял в пороге, тяжело дыша и отфыркиваясь от неприятного запаха, а теперь ещё от липшей прямо в усы и нос плисовой шторки, так и источающей из себя пыль и мелкие ошмётки паутины, тоже все в пыли и сами почти в неё превратившиеся.

В центре композиции – а точнее, посередь единственной комнаты – сиял буквально-таки старого образца деревянный диван, обитый несуразно оранжевым дерматином (или клеёнкой), наполовину облупившимся, изрезанным и сплошь прожжённым сигаретами. Рядом с ним, и так же, как и он, как тоже отметил вошедший, «на единственной изящной вещи» – национальном ковре, правда очень грязном и примятом, всём усыпанном пеплом и даже горелыми спичками и окурками (так и кольнуло в сердце: «А этот даже и получше моего!..») стояли три предмета для курения, напомнившие когда-то более привычный восточный кальян – собственно пепельница, сделанная, кажется, из алюминиевого держателя автомобильного зеркала, грязная восточная пиала с зеленоватым орнаментом и консервная банка с обработанными краями, в одной лежали крупные бычки, а в другой уже вышелушенное их содержимое – можно повторно набить и покурить. Это было понятно даже и ему, никогда табака в рот не бравшему. Напротив дивана у стены – телевизор, чёрно-белый, не маленький, но с таким тусменным изображением, что смотреть его можно только при выключенном свете – тем более, что посредине комнаты, прямо над диваном, ярко мерцала лампочка без абажура, на изогнутом буквой S проводе и вся засиженная мухами, в 60 ватт, если точно, – а мерцала потому, что мгновениями почти гасла, а чуть более длинными мгновениями, секунд до пяти, становилась как бы слабее, ватт до сорока, а то, чего греха таить, и всех двадцати, – и стоял он даже не на развалившейся тумбочке, как вы подумали, а на старинном табурете, неуклюжем, как бы увеличенном вдвое, не раз (как школьные стулья) крашеном краской, в облупившихся местах всём в точках от жуков-короедов. «Это дефект ещё самого материала. И это конец 20-го века!..» – подумалось С-ору. Рядом плоскогубцы – переключать каналы – «своего рода remote control!».

Впрочем, была тут и пресловутая тумбочка, а на ней и в ней – детали современности – магнитофон с расковырянной кассетной декой и сами кассеты, расставленные аккуратно и хаотично разбросанные, осеняющие пространство чёрно-фломастерными печатно-крупными надписями на бело-тетрадошных корешках: «ЛАСКОВЫЙ МАЙ/ЛАСКОВЫЙ БЫК», «ПЕТЛЮРА/НЭНСИ», «СЕПУЛЬТУРА/КАР-МЭН», «ДР. АЛБАН/ИНОСТРАНЩИНА»…

Ну что ещё? Покосившийся стол с клеёнкой и выщербленными треснутыми чашками, иконы-фотографии над ним, под ними – фото полуголых баб из журналов, оклеенные по бокам таковыми же объектами, но уже от жувачек (из всех трёх видов фоток глянцевые только последние. —2008), шифоньер на ножках и кирпичах с разъевшимся и забрызганным зеркалом, крашеный той же краской, что и пол с табуретом, ещё один тубарет, железная кровать – заправленная, с навешанными на грядушки выходными вещами, ещё две кровати за занавеской (торчат) – одна «полутороспальная» черепаховая, другая, как видно, самодельная деревянная, на них – пузатые подушки и горы белья и шмотья, уже самого повседневного. Слева от входа – чулан – крохотная, тоже как бы отгороженная занавесками комнатка, служащая кухней, а заодно истопной, а заодно и туалетом (только по-маленькому, когда уж совсем холодно, и не охота выходить на улицу – тоже пахнет помоями), а раз в неделю (а то и в две) – ванной (из сеней заносится оцинкованное корыто) и прачечной (оно же) … Вообще сама-то комната (т. е. все «комнаты», весь дом) весьма, так сказать, небольшая; стены побелены извёсткой, все осыпавшиеся и, кажется, буквально на глазах осыпающиеся, так и источающие в воздух эту свою сыпуху, а ещё, конечно, и копоть, и пыль с паутиной… Три крохотных низеньких окошка – уже двойные, занавешенные, с торчащими сквозь вышитые, а больше «выбитые» белые занавески лапами-коряжниками от цветка-дурака (алоэ) и пропечатывающимися на тех же занавесках ржавыми пятнами от железнобаночных кадок. И ещё дрова лежат в чулане у плиты и калоши стоят вот здесь, в пороге под ногами… И прямо сказать, холодновато и здесь, пахнет, кроме прочего, гарью и выгоревшим безвоздушьем (это как бы тут, вблизи) и одновременно (как бы там, в глубине комнаты, кажется, вверху у потолка) – затхлостью, сыростью и плесенью. Кроме того, невыносимо резкий запах от всех этих гадостей, связанных с курением. То есть, можно сказать, всё как несколько десятилетий назад…

Деревенские избы, размышлял пришлец, какого-то там века, ну наверно, 19-го, когда их показывают как музей, выглядят куда привлекательней. Всё аккуратно, досчато-бревёнчато, половички, занавески, утварь (у, тварь!) … печка, чугуны-ухваты, тяжёлые железные утюги… лучина… копоть, конечно – топили, говорят, чуть не по-чёрному… солому стелили (или летом траву) на пол и на настилы, где спали – всё это, конечно, не сравнить с нашим непередаваемым уютом и колоритом, но всё же не такое безобразие, как вот это!..

Бадор, один из первых в селе получивший квартиру современного типа (типа коттеджа), невольно подумал, как хорошо живётся ему самому: большие комнаты, отопительная система, ванная, туалет, большие открывающиеся окна, мебель наконец, телевидеоаппаратура, новенький японский музыкальный центр, цветомузыка… компьютер скоро куплю… просторная кухня, красиво отделанная им самим рейками, шкафы-купе, всякие полки со множеством самодельной же утвари… холодильник, тостер, миксер… аквариум наконец, самодельная подсветка, цветомузыка та же… все эти красивые поделки – вешалки из лакированных коряг, резные доски-мешалки, десятки кашпо, салфеток, бабочек и держателей для расчёсок, лаков и т. д. из макраме… скульптуры из песчаника, ракушек и прочей морской невидали – так поражающие гостей – нерадивых, мало чего видавших в жизни селян…

Братья Морозовы, помнится, как только он приехал несколько лет назад, тоже напросились через других школьников к нему в гости и тоже были весьма поражены. И поражал их в том числе тот же контраст: сами они жили тоже в старом доме, но более-менее отремонтированном, и всё же получше – как-то почище, поцивильней – чем семейства Мирзы, а тем паче Яхи или там какого-нибудь Папаши… Лошадники: лошади почитай прямо в сенях, сено-солома, вонища-навозище, и зимой, и летом, зимой холодище от постоянного хождения по неиссякающим надобностям скотины, летом духотища всё равно, плюс из-за названной ходьбы – мухота, весной и осенью – страшенная грязища – всё, в основном, можно сказать, из-за того же… хозяйство!.. И алкаши: постоянно затёрта брага в большом бачке или фляге, в двух, а то и в трёх бачках или флягах, стоит воняет – и старшие, и сами младшие Яха или Папаша постоянно ныряют в неё с кружкой, – потом выгоняется – запах сивухи и соблазн только усиливаются… и постоянные возлияния (у Яхи только отца Левона, у Папаши – ещё и матери), постоянные «гости», пьяные скандалы, а то и драки…

У них же, Морозовых, только у бабушки была такая же скромная обстановка – конечно, исключая такую уж грязь, тесноту и всю эту мерзостную убожественность, которую продуцирует разжирание (да ещё в не меньшей степени и курение!), и они привыкли к ней, но всё же не могли представить себе жизнь без некоторых удобств родительского дома – таких, как цветной телевизор, чистая, мягкая постель, мягкая мебель, тепло и ванна… – впрочем, последняя у них только-только появилась, и хотя воду в неё надо греть уже не кипятильником в ведре, а титаном, но всё равно очень долго и воды мало, а туалет и по сей день на улице… Но и тут даже сохранилось кое-что от веками заведённых традиций: как правило на месяц холодною зимой берётся в дом только что отеленный телок (телёнок), а весь апрель завсегда гостят шумные и вонючие цыплята… да и самогон иногда гонится – без него, как универсальной валюты или смазки, ни один сельхозпроизводственный процесс не стоит и начинать…

Белохлебов же жил на несколько домов: в одном, тоже у бабки, всё тоже было примерно так же по-старинному, но тут он только, можно сказать, ел и спал, в другом доме (соседнем) у него устроено что-то типа склада – тут целые горы, тюки и сундуки со всем чем ни на есть – так сказать, припасы на жизнь будущую («У! у тебя, дядь Лёнь, как у фараона!» – смеются по этому поводу братья), и одна отделанная комнатка, где тусовалась (ночевать всё же брезговала – почти каждый день уезжала домой в город!) дочка, а третий, огромный и чуть ли не трёхэтажный, он потихоньку строил в самом центре села.

25

Дальше пошла полнейшая бардель, которую, впрочем, многие и ожидали. Какой-то дуралей, вместо того чтобы выключить свет в раздевалке, вырубил рубильник, и с необычайным дурачим воодушевлением все бросились туда…

Кенаря, не церемонясь, швыряли и даже пинали, кое-как заволокли в кабинет биологии. Была целая толпа, и не успел Ган взмолиться: «Падцаны, харэ, ну харэ же!..» – как на фоне этих невнятных призывов к порядку ни с того ни с сего, безо всякого плана и провокации начался собственно погром. Брали и кидали – кому что под силу – парты и стулья – а все они и они с железными ножками!..

Это было что-то неописуемое: почти в полной темноте, в замкнутом пространстве класса, почти что над самим лежащим в центре комнаты закукленным в мешок директором… как от автоматных очередей в американских боевиках непрерывно и с грохотом летело стекло и прочие внутренности шкафов со спиртовыми препаратами, и особенно эффектно – два довольно больших аквариума – кстати, любимое детище С-ора. Причём бросали, не взирая друг на друга – ведь надо было чуть разбежаться, чтобы запустить стул или кидануть парту – а успел ты отбежать обратно или нет – уже твои проблемы. А уж на Кенаря и подавно никто внимания не обращал. Тем более, что он стоял в дверях и тоже вещал что-то невнятное типа гановского «харэ»…

(Сам же он, хвативший адреналина и впечатлений инициатор, едва завидев его, и поняв, что вместо оного ополоумевшие пьянищие бугаи – ну конечно же! – заграбастали полозившего в коридоре Яху, а кроме того, судя по очутившемуся здесь директору, наверно ещё и выломали дверь класса, быстро ретировался – побыстрей к бабане, описать весь небывалый кавардак.

Сначала начинаешь, думал он на бегу, вроде всё нормально, ясно и прикольно, потом сам ужасаешься, думаешь «Зачем всё?» и «Как такое вообще…», и хочется, чтобы всё было сном, а потом всё настолько разгоняется само собой, всё вокруг кружится и мельтешит, и появляется второе дыхание, как будто какая-то сила наполняет тебя и ведёт сама, и тут даёшь по полной, как и все – куда вывезет! – а успокаиваешься только когда всё кончилось и надо писать. Впрочем, только садишься за стол – нападает то же волнение, сдавленное где-то внутри, как пружина, – как будто всё опять повторяется. И повторяется – но уже в миниатюре…)

Сажечка же, который был, что твой цирковой карлик, водружён главным фермером сотоварищи прямо на главный стол в коридоре и плясавший было под аккомпанемент Белохлебовского баяна, припевая что-то непотребно-патриотическое и прихлёбывая из горла, а чуть позже, когда все смылись, всё боялся слезть: ему, как с похмелья иль по обкурке, чудилось, что стол под ним настолько высоченный, что слезть с него самостоятельно никак не представляется возможным! – наконец-то кое-как, аки переевший престарелый кошара или же молоденький неумелый котик, чуть не на когтях спустился с его краю по скатерти, стащив, конечно же, её за собой…

Через минуту-другую он уже самоотверженно, словно зазомбированный солдат будущего, бегал под ударами «стихии», между нагромождений стульев и парт, спасая рыбу… Вектор «спасения» ему, судя по всему, задала сковородка, которую он неизвестно где и почему захватил – он сидел на корточках, а потом прямо-таки ползал в осколках аквариума, разгребал и загребал их руками, стараясь выбрать крупных красных меченосцев и их «сосельдей по несчастью» гуппёшек.

«Буду жарить – буду!..» – причитал он.

Когда набрал почти полную сковороду (конечно, не преминув при сем изрезать все свои сухонькие, промасленные до костей ручки, из коих, однако, супротив ожидания от их и его сухости, обильно текла кровища!), невзначай столкнулся – в коридоре уже – с директором. Тот ему что-то говорил, но он не понимал и всё как загипнотизированный, то повышая голос и отрывисто, то переходя на причитания полушёпотом, сообщал: «Буду жарить, буду! Буду всё равно… Бу-ду!! Буду жарить, жарить буду!.. Рыбы нажарю… пожарить рыбки… рыбоньки поднажарить, эх… Ну, пожарить, да, да… Буду!!» При этом юрод ещё как-то щерился, причмокивал, посасывая зубы, неприлично ковырялся во рту окровавленной рукой и вроде бы даже кое-что жевал.

Когда уж совсем обезумевший от увиденного (да и от последних событий вообще!) Кенарь тоже как-то так машинально или гипнотически притянул к себе его вторую конечность, явно что-то сжимающую и скрывающую у пояса или за спиной, – чтоб убедиться, что «он, каналья, гад, хрустает сырую рыбу пополам со стеклом и лыбится!», то увидел в ней порядком обгрызенное восковое яблоко.

26

13 марта

Часов в одиннадцать утра Серж направился к Белохлебову. Во дворе фермера не оказалось, и Серёжка решил зайти к нему домой, поскольку его распирало кое-что тому поведать. Дверь была открыта, бабка видно ушла к соседке. Из «избы» (главной большой комнаты) доносился храп, в отдалении напоминающий «умело аранжированный синтез звуков живой и неживой механики» или, иными словами, «когда стоишь у окна с прасятами с тачкой, а Ган выкидывает от них навоз, а рядом тарахтит трактор».

Белохлебов, завернувшись не сказать уж что в рогожу, но в суперстарообрядное изветшавшее покрывальце, что называется дрых без задних ног на старом раскладном диване. Рядом на полу возлежали баян, двустволка и пустая бутылка от польской водки «Распутин».

«Так, понятно», – с улыбкой от всё более разгорающегося внутреннего предвкушения одобрил Серёжка, ещё раз огляделся (никого!), наклонился прямо к самому уху фермера и что есть мочи заорал: «Пад-ём!»

– А?! Что?! Ка-а-ак-пчхи?!. Фу, это ты, что ль, Серёжк?

– Нет, не я! Сорок пять секунд, дядь Лёнь!

– Ох, Серёжа, как же мы вчера забардели!.. – завздыхал Белохлебов, почёсывая спину. Всё хорошо понимающему Серёге видно было, что у главного фермера, когда он уж было встал с постели, от одного слова о вчерашнем потемнело в глазах, и он осел опять, как бы ослеплённый. И ещё потрясывало. – Ох, приятственно было, весело!.. Я в гармонь содил, плясали, барахтались все, все!.. А потом, апосля школы-то, ещё дома у меня – выпивали, веселились все, все!

«Кто все? Знаем мы вас, товарищ прапорщик: как пить дать один сидел, жрал, орал песни – бабке спать не давал!» – усмехнулся про себя догадливый Серж.

– Как жъ я это люблю! – Продолжал изливать похмельный восторг души вчерашний гуляка. – Я вот вишь… да что там я – кажный серьёзный деловой человек! – как там у вас в школе говорится? – «Какой же русский?..» – хоть и из ума сшитый, а всё равно ка-ак возьмёт да и…

– Да, дядь Лёнь, не говори… – мягко согласился юный вестник, подставляя своё плечо для опоры старшему, и всё с тем же внутренним чувством как бы между делом добавил: – и не только ты…

– Как?! – встрепенулся Белохлебов, остолбенев – вот-вот опадёт обратно…

– Так. Сажечка уехал к Генурки.

От простого этого предложения, как уже и было понятно, фермер свалился назад, на спину, и даже засучил ногами.

– Кагда??!!! – вопил он. – На чём?!

– С утра, дядь Лёнь. На МТЗ своём… твоём.

– Крыса седая чахлая! Убью ведь обоих! – Фермер как-то перекатнулся на спине и приземлился на пол – почти на корточки. Схватил ружьё, попрыгал к сейфу, где был ещё и пистолет.

Напяливал форму с отпоротыми знаками отличия, похожую на извечное облаченье Фиделя Кастро, спотыкаясь и путаясь в штанинах и рукавах, на ходу отдавая распоряжения Серёжке и пришедшей бабке.

27-epentheticum

Написать у Морозова мало что получилось: было уж совсем поздно, да и в голове гудело от самогона, бардака и шума. Одна отрада – рассказать бабушке, послушать её рассказы (правда в последнее время стал замечать, что она всё, что он взахлёб живописует, как байки воспринимает, как будто он на ходу сочиняет – хотя может быть у неё такое восприятие – ведь и её истории из жизни уж больно колоритны-характерны…). Но она заснула, захрапела…

Тогда другая отрада – образ Яны, его созерцание, анализ, пересоздание…

…И сейчас, спустя пятнадцать лет, иногда просыпаюсь, чувствуя тот же самый образ, таящий где-то внутри глаз, таящийся где-то глубоко в этом визуально-предментальном пространстве, он же почти автоматически (почти, потому что иногда, видно, даже и с моим собственным усилием!..) всплывает, мерцая – насколько может мерцать ткань – впрочем, натянутая очень хорошими выпуклостями – живыми! – доступными в пределах вытянутой руки! – а на самом деле, конечно, абсолютно трансцендентно недоступными! – ярко-синяя, похожая вроде на тот невыносимо энергетичный синий цвет, что называют индиго – эта же деталь, этот же образ, всплывает и теперь при всяком воспроизведении в мыслях понятия «эротизм», «эротическое».

Некоторые уже догадались, может быть, что так сбивчиво и туманно я завёл речь что называется всё о том же – всего лишь об Яночкиных спортивных штанах, синих с бело-чёрными полосками-лампасами, – появившимися на ней чуть ли не в день ее пятнадцатилетия, и которые и свели меня с ума. Конечно, насколько можно свести четырнадцатилетнего. Иногда мне кажется и представляется, что вот если б я сегодняшний работал, допустим, в школе (или даже что называется попал в прошлое чрез нехорошо названную теперича «червоточина» или по-компьютерному «портал» складку времени или на худой конец его машину), то увидев Яночку на расстоянии вытянутой руки и ощутив на расстоянии её тепла, теперешний я, набравший критическую массу чувственного опыта – всё же как-то познавший до болезненной ломоты в членах все номинации вожделенного (разочаровывающего) секса, сошёл бы с ума в более буквальном смысле и/или отважился даже на то, что так часто делают в…

С другой же стороны, конечно, мозг всё-таки тоже взрослеет и набирает в другом смысле критическую массу, это затрудняет непосредственное восприятие реальности, но делает его более культурным, и посему что подростку не даёт спать, окультуренному утончённому дядечке может даже не дать спать по другой причине – отвращения. Но я пока стараюсь не отказываться от более глубинного слоя своей культуры и, что твой Набоков бабочек (тоже своего рода аристократ, г-н и м-р, таинственный своей благопристойностью), пытаюсь наловить сих неуловимых образов, и даже тоже попытаться привести их к некоей целостности, подобной не «гербарию» из сухих бабочек и жуков, а его же (слоя, наверно) гибкой до такой степени, что может в некотором роде считаться живой, системе художественной реальности. Главное, чтоб тянувшись за морошкой, как Пушкин, не угодить в болотную топь.

Лолиту можно по-разному представить. Но и у Кубрика, и во втором фильме это взрослые актрисы, взрослые режиссёры, и взрослая публика. Гумберту в идеале самому должно быть четырнадцать (да и его создателю), тогда всё совпадает, плоские картинки вдруг непонятным образом преображаются, становятся выпуклыми, оживают…

У Марии Шараповой помимо множества запечатлённых тенисно-стильных upskirt’ов есть теперь такая фотка, где она стоит в упруго-устойчивом, спортивном тоже таком нагибе, настойчиво выставив-выпятив нам свою скромную спортивную стать в обычных тренировочных штанах и через них даже просвечивают нам те самые пресловутые трусы-слипы с окантовочкой. Просто отпад! Идеал медитации – и для модели, и для зрителя. И никакие купальники, стринги и нагло обнажённые дабл-дырки здесь и рядом не являлись! Только у Янины, естественно, попа всё же немного побольше и куда повыпуклее, будто в 3D…

Моя ЯНА. Смугловатая кожа её спины, торчащие трусы…

Нельзя сказать, что «вся её поза дышит сладострастием», но кое-что, некое осознание, в ней уже проснулось, и когда она наклоняется, чтобы поднять ручку, или как будто бы неспециально нависает, облокотившись на парту, зачем-то прямо совсем сильно, как бы прямо над ней, устремившись, как и все, рассмотреть результаты контрольной – конечно, она кожей осознаёт и чувствует, что все мужские взгляды (в основном, к счастью, единственно мой, иногда плюс ещё Рыдваньера или С-ора) устремлены на неё, на ее привлекательно созданный зад в этих спортивных штанишках… И это категорически не то, что сейчас: кардинально заниженная талия, сползающие при наклоне или приседании джинсы – неприлично торчит весь лоскуток минитрусиков, либо комично торчит копчик, неуклюже торчат половинки, а стрингов не видно… О индиго! О проступающие в натяжении рубцы самых сексуальных в мире совковетско-детских белых трусеров!

Ходить в коротеньких майках и блузках, выгодно оголяющих торс с пупком, тогда ещё было не принято, миниюбки тоже вызывали удивления и нарекания – самым писком моды и пределом эротики были лосины – они в основном были розово-блестящего или голубого цветов; о платьицах и комбинезончиках-шортиках в деревне вообще никто не помышлял; коричнево-чёрные юбки от девчачьей школьной формы носились только по особо будничным случаям; а спортивные штаны и были самой что ни на есть повседневной одёжкой – причём и девочек, и мальчиков. Причём для первых при хорошей фигуре особым шиком считались штанишки в обтяжечку, а у меня, например, были шикарные пришароваренные чистосинтетические штанцы со спортивными полосочками и клиньями-вставками опять же алого, как пионерский галстук, и голубого цветов. Джинсы-варёнки (так называемые «Мальвины») давали по сравнению со спортивными трико не в пример более скудное представление о женской анатомии. Полуголые и почти полностью голые женские телеса в повседневной рекламе по ТВ не мелькали, каналов «после шестой кнопки» с их так называемыми эротическими фильмами (убогие постановки с несносными америкосными мордами, их улыбами, переговорами и позами) не было, не было кабеля, DVD, компов, мобильников и интернета. Самой откровенной передачей, как говорили, была аэробика, да ещё редкие в эфире фигурное катание и теннис, но, честно говоря, никогда не лежала душа моя к спорту… – только к спортивным штанам!

28-ep

Классе во втором я отчётливо понял, что необходимо что называется «дружить с девочкой», выбрав по своему и всеобщему максимализму «самую красивую из них» (читай: самую красивую из класса – без вариантов), а для этого надо «обращать внимание», какового действия существует уже два варианта: «плохой» – «дёргать за косички» и «хороший» – «давай, я понесу твой портфель». То есть, в отличие от анонимной и чисто «плотской» сексуальности дошкольного детства, сплошная романтика, идеализация или как там её – признак всё той же нашей культуры.

Я был стеснительным и выбрал второй. Но из-за этого же неотступного и, если можно так сказать, бурного стеснения я все золотые годки провёл только в фантазиях, как я, в очередной раз подгадав так, чтобы при походе домой увязаться за Яночкой, скажу ей это «Давай я…» По-моему, я однажды всё же решился и сделал это – один раз. Кое-как, конечно.

Впрочем, как-то я вполне себе легко – наверно потому что сие на этот раз не было запланировано – достиг дого же самого, повадившись «провожать» нашу молодую и красивую училку. Мне было восемь лет, ей двадцать три… И я ей сказал: «Давайте, я понесу ваш портфель». И она, покраснев, дала. И вскоре уже «начали поговаривать». Сначала меня вызвала на разговор мама и объяснила, что сие всё «неприлично» и «чтобы я больше не липнул к Е. В.», а когда и это не помогло (ведь я, как истинный джентльмен, не мог ей «сразу сказать» и всё прекратить по своему произволу), подобную беседу провёл уже директор. (А Яночку я тогда, судя по всему, избегал!.. Впрочем, она тоже быстро нашла мне замену.)

Объект же моего внимания, Янка, казалось мне и тогда, не испытывала особого стеснения: ходила при всех со мною домой (хотя прочие так не делали), кроме того, без свидетелей (что говорит уже о чём-то?) подарила мне фото какой-то собаки – кокер-спаниеля, вырезанное, кажется, из журнала «Юный натуралист». Так для ча ж мене собачка-то энта?! – именно так вы и спросите. (Тем более, что я всегда любил котов и богатырей, и вседа широко пропагандировал это – даже в школе – выбором темы рисунка или доклада или довольно вольной её интерпретацией: например, нетрудно предположить, что когда тема была «Зима» или «Родное село», пейзаж служил у меня только обрамлением исторических или фелиологических сюжетов!..) Однако согласно тому же поверью, важен не подарок второклассницы, а её внимание…

Почитай же всю раннюю юность (Ююю! – лечу как на тройке! а на самом деле на велике) я провёл в другой фантазии: я предлагаю Яночке её подвезти – чтобы она села на рамку. (Товарищ Губов растлил меня, поведав, как он подвозил подобным способом свою пышную одноклассницу: она была в непривычной близости, и он разогнался настолько, что когда «как бы нечайно» начал щупать ея за «наливные буфера», ничего не могла сделать – «оставалось только кайфовать»!) Как ни странно, я и это воспроизвёл – естественно, тоже один раз, и безо всяких там «буферов», поскольку они меня не интересовали, а больше другое – волосы, там, шея… Однако, Губову-то хорошо – он атлетист. А я был довольно тщедушным, а Яночка весила, наверное, чуть ли не в два раза больше меня! Но я ее всё равно домчал, по возможности ровно дыша и незаметно обоняя, почти до дому («почти» потому, что «братан Жека может увидеть»).

…Я помню эти майские дни, пронизанные не обычным, всеобще-заштатным (и довольно дурацким, как, кажется, казалось мне даже и тогда) пиететом по поводу весны, а чем-то странным и таким личным, чего сейчас уже почти нет… Каждый год, я помню, 25 мая, в день последнего звонка, у учеников младших классов занятий не было, и я с удовольствием отправлялся прямо с утра (по привычке просыпаться встав рано) в свой сад, где как раз в эту пору неожиданно вырастал и расцветал целый мир. Появлялась рослая трава, в которой заметно преобладали одуванчики – они были уже в пике: во весь рост, в расцвете, в самом цвете и в самом соку – и всё это буквально (можно вольно или невольно проверить); на косогоре за садом – сирень – эти старые, полуповаленные коряжники, которые мы каждый год жжём и вырубаем – расцвели! – и ещё ниже, совсем у речки – черёмуха, неповторимая, дарящая мимолётную эйфорию, почти безумие, ощущение, как будто всё происходит не здесь – а в тоже время здесь и сейчас! – но всё какое-то иное, новое, обещающее – как будто нет и не было (и не будет!) никакой школы, никаких долгих серых дней с жёсткостульным пристальным сидением и монотонной изматывающей говорильней, никакого пространства прямых углов, коричневых досок и осыпающегося с них мела, геометрических фигур в шкафах и портретов на стенах, никаких осени и зимы… Ветра не было, сильно пекло солнце, ветви с листочками уже немного скрывали тебя от посторонних взглядов, летали бабочки, пчёлы, стрекозы16, всё кишело жизнью, всё пахло и благоухало: яблони, вишня, слива, кружовник, малина. Ещё почти вчера, неделю назад, небольшие, но зато новые, свежие, ещё какие-то ручные, почти детско-игрушечные лопухи, колючки, крапива, простая и глухая, чистотел, кашки – теперь всё в настоящую величину – как будно у всех них – разнотравия – тоже именно сегодня последний звонок, и они, вырастая тут и там, «вступают во взрослую жизнь»… Под сливами и вишнями – обильная вездесущая крипива, перья чеснока, самого по себе выросшего – обоих этих растений и заставляли всю вёсну нарывать по полному утрамбованному ведру цыплятам и поросятам – кстати, в случае чего, отговорка, если кто застигнет: мол, не просто созерцаю или «гуляю» (что само по себе в деревне не принято и нет самого слова в этом значении), а за делом – траву рву, а так – свобода!..

Да и весна, как мне кажется, была тогда другой не только субъективно, но и объективно: не такая ранняя, не скороспелая-спидозная, радиоактивно-гипертрофированная – с четырёхдневным цветением одуванчиков и лопухами в мае как в августе – как будто сбой в матрице, и июнь-июль как-то куда-то проскочили, – а постепенная, настоящая, с мягким теплом и уютом. Тихо вдыхаешь горячий, горячительный воздух и каждое мгновенье бессознательно осознаёшь – и даёшься диву! – что на улице ещё более уютно (и тепло!), чем дома… Главное в ней было – предвкушение и обещание лета, такого долгого и безбрежного – не то, что сейчас! – то есть, повторюсь, свободы. Свободы от школы, ежедневной обузы, мучений и распорядка. Всегда чувствовалось, что уже в первые по-настоящему тёплые дни конца апреля всё это даёт сбой, начинает понемногу отступать: девочки упрашивают учителя выйти «на природу» – и так чуть не каждый урок – вместо опостылевших классов, заёрзанных до жирного блеска на крашеной поверхности, изрисованных и искорябанных стульев и парт – сидение на солнцепёке, на зелёном ковре с жёлтыми махровыми помпушками одуванов. Субботники, перебирание картошки в школе и дома, её посадка, «походы» – «экскурсии», походы в больницу – на прививки с никому не понятными заклинательными названиями «манту» и «бэцэжэ»…

Вот и вспоминается мне один из таких походов в нашу сельскую амбулаторию, находящуюся на другом берегу реки, ещё дальше за домом Мирзы, а ещё проще говоря, рядом с домом Яночки… Почему-то с уроков отпускали не всех, а парами – нас, как «тех, кто хорошо учится», отпустили вдвоём с Яной. И мы шли по земляной насыпи моста, по накатанной колее… или её обочине, изрытых осами… или уже их страшными сородичами (?) … так, что постоянно наступали на холмики вокруг их бесконечных норок и боялись наступить на них самих, и невольно созерцали всё это великолепие вокруг… Мутную тишину, стоящую – словно вяло опускающуюся с едва уловимым кружением в прозрачном, почти призрачном солнечном пространстве, будто тополиный пух или медленный снег, – над застоявшейся зелёной плёнкой ряски на речке… Наступающую на дорогу и речку растительность, свежую чешую от заколотой гарпуном рыбы, уже сухую, но всё ещё свеже и остро пахнущую рыбой… иной жизнью, сыростью, ряской и тиной… раздавленные улитки… какие-то признаки-остатки от застреленной из ружья щуки… Уже не помню… Честно говоря, всё это помню крайне смутно, будто бы во сне…

А потом оказалось, что нам почему-то надо ехать в райцентр, чтобы нам сделали прививки там. Или это были какие-то повторные прививки… Или какая-то дополнительная медкомиссия… Для самых умных наверно – задолбавших уже «отличников» и «хорошистов» (а вернее, уже именно вторых – ненавижу это слово!) … О, вспомнил! – так это ж была какая-то олимпиада районного масштаба. И вроде мы поехали вдвоём с Янкой, причём на уазике-батоне, бывшем в распоряжении нашего сельского врача. (Кстати, соплеменника С-ора, к которому бабаня, когда уж болела, заговариваясь, всё обращалась «Илья Ираклич», и мне сквозь слёзы было довольно потешно: так звали врача, который полвека назад спас ей жизнь. Тяжёлое осложнение после аборта, кажется, заражение крови, то есть верная смерть (на селе, где и сейчас-то акромя сего уазика и двух методов лечения ото всего: анальгина и димедрола, а в самом крайнем случае – их вместе – особо ничего и нет, и где в ту пору после родов на поля выгоняли на второй день). Но как раз была её сестра из Москвы, с которой и отправили двадцатипятилетнюю будущую мою бабушку – у мужа сестры, какого-то второстепенного актёра, было знакомство в научном медицинском институте. И вот Илья Ираклич её спас – и мне даже думается, что Бог специально дал её, мою бабаню, для меня!.. А Яночку, видимо, специально не дал. Ну да я понимаю…) Однако в воспоминаньях «пылкой фантастичной натуры» всё почти едино – и сон, и явь, и быль, и небыль…

И вот мы едем. С ней вдвоём! Вернее, с нами ещё двое попутчиков: девочка и мальчик, класса изо второготретьего, тоже отличники на олимпиаду – словно сами мы несколько лет назад, ещё не «хорошисты», ещё не знающие укола сладострастия, а токмо всякие прививки, не знающие томления плоти и всяких там связанных с этим понятий и историй. Но опыта у нас ещё нет, мы ещё свежи, как одуванчики. Хотя, кажется, все мысли об одном. Я чувствую её напряжение – как два магнита в разных руках – то отталкивание, то притяжение. Уверен: она тоже думает о том же, чувствует всё это, сочная моя Яночка с раздавшимся тазом, потолстевшими ляжками, наливными буф… большим, выпирающим холмом и натягивающим штаны треугольником, упругими ягодицами и нестерпимыми между ними ямочками… складочками… Пахнущая чем-то – как весна… Когда шли, я всё пытался отстать, чтобы подсмотреть всё это, посмотреть на ее задницу всё в тех же штанцах, а она, как бы не понимая, понукала меня!..

29

Не переставая причитать-ругаться, бывший прапор напяливал форму а-ля Фидель, спотыкаясь и путаясь в штанинах и рукавах, на ходу отдавая распоряжения Серёжке и пришедшей бабке.

– Иди, Серёжа, заводи «Камаз», я сейчас.

Через несколько минут Белохлебов, забежав «на склад», и, видно, порывшись в своих двух стоявших в ряд холодильниках, явился с полметровой красной рыбой, полметровой булкой, двумя поллитровыми баночками пива и совсем маленькой, четвертьлитровой бутылочкой водочечки.

– Жми, Серж, к Генурки. Я пока поем… Хочешь пива?

Глава фермерского хозяйства, одной рукой держась за ручку в кабине, чтобы не стукнуться на колдобинах и поворотах, а другой судорожно попеременно хватаясь за яства: отламывая булку, отвинчивая водочку, раздирая рыбу, откупоривая пиво – так что выходило почитай что одновременно, помимо всего этого, произносил ещё некий спич:

– Вот, Серёжка, я с похмелья, а ем! Тьфу-тьфу, как бы не сглазить! – Он эффектным жестом поднёс к носу зажатый кончиками двух пальцев отщипнутый кончик багета, жадно-глубоко занюхал его и тут же стремительно жадно-губоко затянулся из бутылочки, зажмурившись и сморщив лоб, но без брезгливости, и чрез миг он вновь занюхал булкой, и сделал такой вид, как будто ничего и не произошло, меж тем как бутылка опустела ровно наполовину, а сам он весь равномерно как-то порозовел или покраснел. И как ни в чём не был продолжал разглагольствовать:

– Другие вот не могут. А я – ем! Порода! Наша сибирская фамелия – Белохлебов. А знаешь, что означает? Не принято у нас было, деды сказывали, чёрный хлеб вообще употреблять – даже распоследнему крестьянину – ситный подавай, благородный белый!.. Никогда не похмеляйся утром. Не советую. Супчика нужно, чайку с сахаром, или просто вот острых таких продуктов вкусных поесть… Хоть… ой!.. и не лезет – через силу! Всегда себя будешь хорошо чувствовать, как я. Один раз правда было мне хреновато… ох, и грубо! – трясло – ну просто как кобеля, мутило, тошнило, башка раскалывалась, окаряживало прям всего, как парализованного – я не то что есть, срать даже не мог!.. Чтоб хоть чуть-чуточку полегчало, готов был не то что водки иль самогона, а хоть денатурата любого, хоть антифриза, хоть отравы для жуков выжрать! И мысль-то – не поверишь, Серёж! – была всё одна, как у наркомана – иль у Сажечки, кхе-кхе, кочетых ему в ж… у! – выжарить! Стерпел всё равно – всю жизнь хорошо! Давай, Серёж, побыстрей, жми, не жалей!.. Ну, в общем… – Фермер опрокинул в рот бутылочку и на этот раз не токмо виртуально, но и действительно закусил – той же булочкой.

«То к нему придёшь, он чаи гоняет, а то уж вот…» – думал Серж.

Пока они едут, следует уточнить, кто такой Генурки. «У него все на призывах» – говорила бабушка про таких людей, как Белохлебов (кстати, надо уточнить про сибиряка, кажется, брешет дядь Лёня) – всем всегда обязательно дающих прозвища. И два основных его создания – что «Сажечка», что «Генурки» были вроде и уменьшительными и даже ласкательными именами, но звучали в произношении фермера весьма неоднозначно. Геннадий Коновалов, тридцать два года, женат, двое детей, тракторист-машинист третьего класса, живёт в соседнем сельце Холмы. Был, как и Сажечка, помощником Белохлебова, но уж побольше полугода назад тот вышиб его за пьянство. Однако он всё же изредка прирабатывал в Белохлебовском хозяйстве, соглашась на самую чёрную работу на самых выгодных для фермерского хозяйства условиях, чем в основном и жил, а также другим редким колымом, но ему что называется хватало, потому как жена с детьми уехала от него в город. А Сажечка наш, в свою очередь, стал нащупывать в таком положении звёзд и светил своего рода плацдарм для исправления невыносимости своего. В последнюю их, двух помощников, встречу он и был застигнут Белохлебовым стоящим на коленях подле возлежащего на одре из дров – как на древнем погребальном костре – Коновалова и произносящего: «Гена, ты одна для меня путеводная звезда… Ты – самая моя звезда!.. Я всё сделаю – главное, чтобы ты жил!..». Надо ли говорить, что он тут же получил от руководителя (которому, как вы поняли, приведённые слова настолько запали в душу, что он их запомнил дословно и потом не раз цитировал не помнящему и не понимающему, как он мог такое изречь, Сажечке, а то и разыгрывал сценку перед Сержем, заставляя воздыхателя вставать на колени куда-нибудь в лужу) увесистого пинчища, а гуру – дрыном по башке. «Я эту секту искореню! Вот увидишь, Серёжка, узришь!» – чуть ли не поклялся тогда Белохлебов.

Серж с мастерством и проворством заправского взрослого водилы, а то и гонщика «Париж-Дакар», рулил по бездорожью; Белохлебов, колыхаясь и напутствуя, быстро и жадно поглощал закуску, с удовольствием прихлёбывая пивом.

– Может будешь, Серёжк, рыбу? Глянь какая.

– Спасибо, дядь Лёнь, я поел же с утра.

– А то давай я порулю… Побыстрей, побыстрей, Серёжа мой… давай…

«Как бы его совсем не развезло», – подумал было Серж. А потом подумал: «Да уж, жди! – в него полфляги влезет – хоть бы хны!».

30

Дом Коновалова был деревянный (что значит: другая деревня!) и порядком развалившийся и располагался на отшибе, на бугре, заросшем американкой, полынью и репейником, теперь являвших собой сухой бадорник. У дома стоял Сажечкин трактор, весь в грязи, как перекрашенный или вообще сделанный из земли. Дверь трактора, как и дверь дома, была открыта, а сам он стоял буквально въехав в то, что когда-то было крыльцом. Остался один столбик и кое-как держащаяся на нём покосившаяся крыша, перила и пол частично отсутствовали, а частью присутствовали под колёсами трактора.

Фермера вылезли из машины и поспешили в избу. В сенях, конечно, был жуткий беспорядок, хлам и грязь, выразительно пахло дрожжами, сивухой и блевотиной. «Карты-картишки, всё с вами ясно!..» – пропел Белохлебов, несколько замешкавшись перед избяной дверью, словно предвкушая. Серёга тоже предвкушал уже представление в стиле «Дядь Лёнь, прости!» и даже невольно представлял, как вечером будет пересказывать брату и бабушке.

И вот зашли: на полу валялся Генурки, свернувшись в клубочек, или как рапортует Белохлебов, «в согнутом состоянни», на его ногах в промасленных оборваных штанах и чудо-носках, дырявых до степени условности самого своего наименования, лежала маленькая дурная голова Сажечки, ноги же последнего были в сапожищах, облепленных засохшей грязью.

Полы и даже стены были истисованы17 грязными сапогами. Полураздолбанный Генуркин кассетник стоял под столом, включенный в сеть, и щёлкал забытой на перемотке кассетой. В чулане Серёга обнаружил самогонный аппарат в действии.



Поделиться книгой:

На главную
Назад