– Говори проще, Григорьич! – я уже смекнул, о чём речь. – Они думают, что я, как православный фанатик и потенциальный террорист, бомбу им засуну между перекрытиями?
Григорьич облегчённо вздохнул: я снял с него тяжкий груз поиска слов.
– Ну что-то типа того. Короче, я тут не при чём. Сокольников распорядился… Приказ с первого числа. Сказал, что премиальные хорошие заплатит, плюс отпускные… Но он тоже ничего поделать не может, сам понимаешь, он ради тебя от такого объекта не откажется.
Чего уж тут было не понять…
– Всё веселее и веселее, – выдавил я. – Тоталерантность на марше. Ну ладно, из программеров меня с моми соиндексом попёрли, но чтобы со стройки… В дворники, что ли, податься? Так и туда, небось, рылом не вышел.
Григорьич посмотрел на меня сочувственно.
– Я-то что? Я полностью согласный. Не понимаю вообще, что они на вас так взъелись. Ну самарское дело, это да, это православный терроризм в натуре, но нельзя ж всех под одну гребёнку-то. Да ты не боись, без куска хлеба не останешься. Я тебе в мыл контактик уже сбросил, фирмочка там мелкая, ремонтируют квартиры и дачи, им толковые люди нужны. Только там не постоянка, а от заказа к заказу. На устном соглашении. У меня там шурин заправляет, скажешь, что со мной работал. Можно зашибать не хуже, чем тут у нас, если быстро вертеться, конечно. Я-то всё понимаю, да что от меня зависит-то?
– Да какие к тебе претензии, Семён Григорьевич, – усмехнулся я. – За контактик спасибо. Воспользуюсь. Всё равно на горизонте других вариантов нет.
– Вот ведь какая история тухлая вышла, – Григорьич мялся, и было видно, как ему всё это осточертело. – С тобой работать хорошо было, ты надёжный… хотя эти отлучки твои… понимаю, всё понимаю, не по своей же воле. Ты вот что, Саша… как в церковь свою пойдёшь, подай записочку о здравии рабы Божией Марины. Дочка моя, рожать будет в конце месяца. Я-то сам, если честно, не шибко верю во все эти шаманства, но чем чёрт не шутит? Хуже-то явно не будет. Она крещёная, ты не сомневайся.
– Подам, Семён Григорьевич, подам.
Ну не лекцию же ему было читать про обрядоверие!
7.
14 ноября осень всё же вспомнила, что ей пора уходить, и высыпала на город первый снег. Тихо, интеллигентно, ночью. А утром уже сияло солнце, на термометре стоял небольшой плюс, и ясно было, что скоро эта сказочная белизна сменится привычной слякотью.
А суда не случилось. Накануне из Ю-Центра пришёл казённый мейл, что заседание переносится и о его новой дате нас своевременно известят.
– Ой, не нравится мне это, – высказалась в пространство Лена. – Как бы не провернули всё задним числом, кулуарно.
– Они могут, – кивнул я и больше ничего не сказал.
Нет ничего хуже неопределённости. Она грызла и выматывала, тянула жилы и сдавливала мозги. Всё я понимал – и не понимал ничего. Как это может быть, что мы с Леной больше не увидим нашего Кирюшку? Что совсем других людей он будет называть «папа» и «мама»? Если, конечно, будет. Что с ним сейчас? Наверняка истерит… или уже не истерит, а в депрессии. И его, конечно, кормят всякими таблетками… побочные эффекты которых только считаются известными.
Я то и дело пересматривал фотоальбомы на коммуникаторе. Вот годовалый Кирюшка бодается лбом с плюшевым медведем, больше его самого. Вот он, трехлетний, резвится на берегу Вихляйки, лепит из песка что-то урбанистическое… это мы в июле сорок седьмого ездили к Деду. Вот, шестилетний, он освоил двухколёсный велосипед и лихо рассекает на даче у Лениных родителей. Пузо голое, щёки измазаны соком черники, в глазах счастье. Вот первый класс, традиционные букеты гладиолусов, непривычная ему форма, настороженный взгляд… Вот совсем недавнее фото, август. Дома, за компом, играет во что-то, полуоборот головы, недовольство на физиономии: отвлекаю. Кажется, именно в тот день, 15-го августа, мы вечером опять с ним поругались – я твёрдо запретил ему R-подключение. Как минимум до совершеннолетия. И правильно запретил – а то мы с Леной не знаем, в каких мирах тусуются его сверстники! Вот только виртуального разврата и не хватало для полного счастья! Нет уж, не детская игрушка.
…Когда зачирикал звонок, я клал в ванной плитку. Пока стянул перчатки, комм всё заливался соловьиными трелями, и я таки успел нажать приём.
– Здравствуйте, Александр Михайлович, – этот бархатный баритон был мне незнаком. – Извините, что от дела отрываю. Это вас из Центра контроля гражданской лояльности беспокоят. Валуйков моя фамилия, Иван Лукич. Старший инспектор. Вы не могли бы подъехать к нам прямо сейчас? Дело-то важное, не скрою. Постарайтесь уж как-то с начальством договориться, лады? В двести пятом кабинете я обитаю, второй этаж, от лифтов налево. Ну, жду вас.
И отбой.
Григорьича уламывать не пришлось – он и так чувствовал себя виноватым. И чем ближе было 1 декабря, тем больше. А может, не 1 декабря, а срок Маринкиных родов? Может, суевер-бригадир не шутил насчёт «шаманства»? Может, опасается, что обиженный я могу порчу наслать? Что ж, радуйтесь, господа, вот вам и прогрессивное общество, свободное от средневековой дикости…
Старший инспектор Иван Лукич на вид гляделся моим ровесником. Ростом чуть пониже, но в плечах широк, и ни намёка на пузо – гибкий, поджарый волк. Небось, фитнесс всяческий. Лицо круглое, гладко выбритое, глаза как у кота, объевшегося печёнки.
Он не погнушался выйти из-за стола, крепко пожал мне руку и пригласил садиться. Не на хлипкий стульчик, как в кабинете Антонины Львовны – в нормальное, обтянутое чёрной псевдокожей кресло.
– Рад познакомиться, Александр Михайлович, – бодро начал он. – Для начала информирую вас, что теперь я ваш куратор, про визиты к мадам Плешкиной забудьте как страшный сон. Между нами говоря, Антонина Львовна – фантастическая дура. Хотя и незлая тётка. Судьба у неё сложная, в личной жизни катастрофы… впрочем, довольно о ней. Суть в том, что мы с вами можем говорить как интеллигентные люди. Я сразу скажу, что не считаю вас потенциальным террористом. Даже то, что в сорок восьмом вы подписали письмо в защиту отца Феофилакта, погоды не делает. Зря, конечно, подписали, сильно опустили себе социальный индекс, ну да ладно, с кем ни бывает… – в его глазах было искреннее сочувствие.
Да, пожалуй, мои неприятности именно тогда и начались, после подписания. Толку от письма всё равно не было – злополучного отца Феофилакта законопатили всё-таки на двадцать лет, что в его шестьдесят семь равнялось пожизненному. Впрочем, отсидел он всего-ничего – инфаркт поставил точку над всем. Я до сих пор писал его имя в записках об упокоении – хотя при разговорах о его святости мне делалось кисло. Какая уж там святость, если благословил на теракт этих ублюдков, Примухина и Костюкевича! Ревность не по разуму и крутой кипяток в мозгах, высказался тогда о нём Дед. Но всё равно злосчастного батюшку было жалко. Старенький ведь, и Бога любил. Насчёт людей – непонятно, а Бога – точно.
Но волна поднялась разрушительная. СМИ штормило, истерия росла в геометрической прогрессии, а потом уже и оргвыводы пошли. Сперва ввели систему социальных индексов, у кого индекс ниже пятидесяти баллов – пожалуйте на учёт в ЦКЛ, затем начались запреты на профессию. Поначалу это коснулось полицейских и военных, следующим ходом – журналистов, затем под раздачу угодили учителя, научники, дальше врачи, библиотекари… докатилось и до программистов. Мне ещё повезло, что руки не крюки, а будь я рафинированным интеллигентом, не способным ввинтить шуруп – пришлось бы на помойках побираться. Или, что вероятнее, нанялся бы за копейки на строительство дорог. Считай, в рабство.
– Я не считаю, что подписал зря, – кому-то надо было нарушить затянувшееся молчание, и почему не мне? – Иначе совесть потом загрызла бы… Понимаете?
Антонина Львовна уж точно затянула бы сейчас шарманку про извращённую совесть. Но Иван Лукич оказался не столь прост.
– Понимаю, – кивнул тот. – Что ж, мы сами себе выбираем маршруты, и это правильно. Неправильно, когда человек выбрал, но отказывается платить по счетам. Но видите ли, в чём дело… я не берусь судить, что такое совесть с религиозной точки зрения, хотя кое-что почитывал и версию насчёт голоса Божьего в человеческой душе знаю. Однако не буду притворяться: я агностик. Не атеист, заметьте, а именно агностик. Есть вопросы, на которые человеку невозможно найти ответ… а может, и не нужно. Так вот, я, как агностик, считаю, что совесть – это нечто вроде камертона, который генерирует наше сознание, и по этому камертону мы сверяем наши поступки с нашими жизненными установками. Совесть – это сигнал несоответствия. И не более того. Может, мы не правы в том, что отступаемся от принципов – а может, уродливы сами принципы.
– Например? – уточил я.
– Например, идейный коммунист в сталинское время услышал от кого-то антисоветский анекдот – и пожалел, не донёс в НКВД. А потом его грызёт совесть, что благодаря его мягкотелости вражина гадит на социализм. Или средневековый монах-инквизитор прельстился красотой юной девушки, которую невежественные крестьяне считают ведьмой – и отпустил её. А после мучится, кается. Или, если взять сравнительно недавнее прошлое, путинскую диктатуру, допустим, некий чиновник повёлся на призывы либералов и перестал брать откаты. Но это привело к разрыву всей цепочки экономических связей, и как следствие – тысячи людей остались без работы, произошёл локальный передел собственности – с рейдерскими захватами, перестрелками, кровью. И чиновника потом грызёт совесть. Хотя по сути он же прав, откаты – зло. Я к чему это всё говорю? Присмотритесь к вашей совести. Что чему не соответствует? Поступки принципам, или принципы – правде жизни?
Я помолчал, переваривая услышанное. Да, это не Антонина Львовна…
– Иван Лукич, а в чём, собственно, вы хотите меня переубедить? Хотите, чтобы я перестал верить в Бога? Чтобы вышел из православия? Чтобы порвал с Церковью? Вы всерьёз думаете, что мои убеждения изменятся, если вы мне их раскритикуете?
Новый куратор усмехнулся в густые усы.
– Эко у вас, Александр Михайлович, всё в кучу смешано! И Бог, и православие, и Церковь… А ведь наверняка читали, что вера и религия – не одно и то же, хотя и связаны. Вера – это что внутри, это глубоко интимное чувство. Религия же – систематизация индивидуальных верований, а Церковь – форма организации религиозной жизни. Всё это не всегда совпадает. Можно быть верующим, но не религиозным. Можно быть религиозным, но не церковным. Наконец, можно быть церковным, но не верующим. Скажите, так не бывает?
Я промолчал. Возразить тут было нечего. Взять хотя бы Клавдию Петровну из нашего прихода. И более того – отца Анатолия Пшеницына, о котором давным-давно рассказывал мне Дед. «Дядька-то он был хороший, что интересно, – в голосе Деда звучало искреннее удивление. – Прихожан своих даже любил в какой-то степени. Тщательно все требы исполнял, на проповедях всё правильно и гладенько говорил. Чтобы людей не смутить. И только у себя в блоге отрывался, развенчивал наши поповские байки».
– Но поймите меня правильно, – продолжал Лукич. – Я уважаю ваши религиозные убеждения. Я не призываю вас изменить вере отцов. Не призываю порвать с Церковью. Но ведь Церковь – это не что-то единое и монолитное. Да-да, знаю! – махнул он рукой, – всё знаю. И про Тело Христово знаю, и про столп и утверждение истины. Но я не про мистические измерения, я про земное, посюстороннее. А тут, на земле – всё сложно, всё противоречиво. Есть разные группировки, с разными взглядами на то, как именно следует идти по предписанному пути спасения. Причём я не про раскольников или сектантов – я про воцерковленных православных христиан, в лоне Московской Патриархии. Вы вот, Александр Михайлович, условно говоря, в одной группировке… условно назовём её Даниловской. А есть и другие варианты…
Ага, вот он к чему клонит! Ох как мягко стелет. Значит, из соображений симметрии сейчас будет жёстко.
– Чайку не хотите, Александр Михайлович? Вам какого, чёрного или зелёного? А может, кофе? Зиночка, – нажал он кнопку селектора, – сделай, лапушка, нам два чёрных чая, с лимончиком, и бутеров каких-нибудь. Ну, сообрази сама.
– Не хотелось бы вас стеснять, – пробормотал я. – На работе успел уже пообедать…
– Ну а после обеда чай – самое милое дело, – куратора было не прошибить. – Знаете, у восточных народов считается, что в доме врага нельзя ни есть, ни пить. Иначе становишься гостем и теряешь право на месть. Мы с вами, конечно, люди западные и предрассудками не страдаем, но давайте уж без всяких возможных коннотаций…
Я помолчал. Да и, прямо скажем, хотелось бутербродов. Соврал я Лукичу, что успел на стройке пообедать. Так вот, глядишь, и продам первородство за чечевичную похлёбку.
Пышнотелая Зиночка спустя пару минут вкатила в кабинет столик, где имели место два стакана чая – в старинных подстаканниках, не исключено, что и серебряных! – и тарелка с бутербродами.
– Угощайтесь, Александр Михайлович, – радушно предложил куратор. – И не стесняйтесь. Помните, как у Стругацких где-то… «чтобы нанести противнику максимальный ущерб».
Я помнил. Только там Рец-Тусов говорил «продаваясь» – и далее близко к тексту.
– Ну, так к чему была вся эта преамбула? – спросил я, когда Зиночка удалилась.
– И куда вам не терпится? – Иван Лукич отхлебнул чая. – Вроде так интеллигентно сидели, беседовали. Но что ж, давайте перейдём к сути. Наш сегодняшний разговор, как вы уже, я смотрю, поняли – не просто профилактическая беседа и не просто знакомство куратора с подопечным. Просьба одна будет к вам, Александр Михайлович. Связанная с одним вашим родственником… Да-да, именно с отцом Димитрием, вашим дедушкой.
Мне вдруг стало холодно, хотя фрамуга в кабинете была закрыта.
– Как вы знаете, Александр Михайлович, – продолжал куратор, – в Русской Православной Церкви сейчас проводятся выборы нового Патриарха, поскольку его святейшество Афанасий уже полгода в коме и врачи утверждают, что из неё он не выйдет. Мозг умер, а аппаратура поддерживает жизнь тела. А согласно постановлению архиерейского Собора от 2039 года, выборы Патриарха должны осуществляться не Поместным собором, то есть не узким кругом лиц, а напрямую, то есть всеми зарегистрированными членами Церкви, подписанными на десятину. Голосование именное, началось оно 1 октября и продлится до 31 декабря. Рождественскую службу уже будет вести новый святейший Патриарх. И в наших интересах… да что в наших, в интересах всех православных христиан, чтобы этим Патриархом был человек не узколобый, а широко мыслящий, открытый веяниям времени…
– То есть Пафнутий? – прервал его я. Возможно, зря я так свободно с ним общаюсь, глядишь, опустит мне индекс ниже плинтуса, но, с другой стороны, а чем я рискую-то? И так уже отобрали всё, что можно. Да и не казался он опасным. Видно же – человек всё-таки интеллигентный, несмотря на свою должность.
– То есть Пафнутий, – весело согласился Иван Лукич. – Это наиболее адекватный кандидат. У него, конечно, есть свои недостатки… лично я не одобряю некоторые его увлечения… но это дело частное, а как церковный политик он единственный способен интегрировать православных христиан в современное общество. Я больше скажу – этот ваш митрополит Даниил лично мне, как человек, симпатичен, он добрый, открытый… но Патриархом стал бы никаким. Не понимает суть времени, живёт устаревшими стереотипами…
– Я понял вашу позицию, – вздохнул я. – Не согласен с ней, но давно уже не лезу в споры. Без толку, только нервам больно. Но одно не пойму – я-то здесь зачем? Давайте уж начистоту. Мой голос – один из миллионов, что он решает?
– Начистоту хотите? Да, ваш голос, голос строителя Александра Белкина, ничего не решает. А вот голос архимандрита Димитрия Белкина весит куда больше. Если, предположим, ваш дедушка выступит с видео-обращением к церковному народу и призовёт голосовать за митрополита Пафнутия… тогда весы могут склониться куда следует. Вы ж знаете, какая у него репутация. «Последний старец» – кажется, его так называют в вашем сегменте сети?
Ну вот, всё и прояснилось. Во рту стало кисло. Это был вкус пряника. Каков же будет вкус кнута?
– С чего вы взяли, что отец Димитрий согласится поддержать Пафнутия? – изобразил я наивность. – Он же на дух его не выносит, называет лисицей. И, кстати, правильно называет. Взгляды широкие – это ладно, но гомиков венчать… опять же, диакониссы эти его…
Иван Лукич вышел из-за стола.
– Вот сейчас у нас пошёл серьёзный разговор, Александр Михайлович. Мне, прямо скажу, не очень приятен этот поворот, но долг обязывает. Вы спрашиваете, почему отец Дмитрий поддержит Пафнутия? Отвечаю: да потому, что он не только отец, но и дед. А также прадед.
Куратор помолчал, поглядел на меня сочувственно.
– Сегодня должно было состояться заседание Окружного ювенального суда по делу вашей семьи. Оно отложено… но на самом деле это чистая формальность, а решение уже принято. Учитывая тяжёлый психологический климат в семье Белкиных и систематическую религиозную индоктринацию подростка, а также результаты тестирования мальчика на толерантность, решено лишить вас с Еленой Николаевной родительских прав, а ребёнка передать на усыновление в приёмную семью. Причём уже известно, в какую семью. Вот, полюбуйтесь!
Иван Лукич развернул ко мне новомодную голографическую рамку, и на экране возникло двое пузатых мужичков в стрингах.
– Да, именно так, – сухо продолжил куратор. – Моногендерная семья. Всё в рамках не только закона, но и прогрессивных общественных представлений. Очень уважаемые люди, прекрасно обеспеченные. И, кстати, имеющие хороший опыт усыновления детей, давно этим занимаются. У них сейчас шестеро мальчиков, усыновлены, от десяти до пятнадцати лет, а многих уже выпустили… дали, так сказать, путёвку в жизнь. Ваш Кирилл седьмым будет. Не беспокойтесь, материально всё зашибись, отдельная комната, пятиразовое питание, бассейн, поездки на море…
Я до хруста сжал кулаки. Перед глазами заплясали цветные точки, и мне пришлось собрать остатки воли, чтобы не наделать глупостей.
– Проще говоря, вы собираетесь продать моего сына в педофильский притон, – голос мой превратился в змеиное шипение.
– При заскорузлом косном взгляде на мир можно и так выразиться, – кивнул Лукич. – А можно сказать, что в замечательную любящую дружную однополую семью. В общем, решение почти окончательное. Но именно что «почти». Пересмотреть никогда не поздно. Вполне может оказаться, что и в семье Белкиных Кириллу будет вполне неплохо. С родителями поработают психологи, проведут тренинги – и всё будет в ажуре. Понятно, при каком условии? Вы поезжайте к дедушке, Александр Михайлович, объясните ситуацию. Ну не зверь же он, правнук ему не чужой человек. Все эти Даниилы, Пафнутии – это так, накипь, а правда жизни – тут, во внуках и правнуках. А на работе не сомневайтесь, вам дадут недельку, в счёт неотгуленного отпуска.
Мне снова захотелось его убить. Но я просто молча вышел за дверь. И даже не стал ею хлопать.
8.
Дождило уже вторую неделю – что летом для здешних краёв редкость. Я кутался в насквозь промокший шерстяной плащ, хотя толку сейчас от него никакого не было. Хорошо хоть ноги сухи – спасибо расторопному Илюшке, сунувшему в багажный ящик брички яловые сапоги. Вот и пригодились.
Но сырость была повсюду – и в низком, грязно-сером небе, и в жадной грязи, которая когда-то была вполне безобидной пылью, и в нахохлившихся деревьях, готовых при малейшем дуновении ветра обрушить на нас новые потоки. Ну и, конечно, в толпе крестьян – возбуждённых, испуганных, злорадствующих.
Я сидел в тяжёлом кресле с очень высокой спинкой. Оказали уважение, притащили из дома здешнего старосты. За мой спиной стояли двое защитных братьев, Константин и Николай, оба в белых накидках, оба с обнажёнными мечами. Не безопасности ради, а для надлежащей пышности. Чтобы понимали пропахшие дымом и навозом мужики: к ним власть приехала. Власть, которую они сами же и вызвали. Власть, которая должна свершить милосердную расправу.
– Кто писал бумагу в Защиту? – сухо поинтересовался я у стоявшего ближе всех приземистого, по уши заросшего бородой дядьки, старосты.
– Так известно кто, писарь наш сельский, Леонтий, значит, – угодливо забормотал дядька. – Вот он там стоит, слева. Эй, Леонтий, голова два уха, а ну подь сюды!
– Это я понимаю, что писарь, – мне удалось убрать из голоса раздражение, оставив одну лишь холодную учтивость. – С чьих слов он писал? Или уважаемый Леонтий обвиняет лично?
Подошедший поближе Леонтий оказался невысоким щуплым мужичком. Внешность вполне писарская – если силёнок не хватает за плугом идти или брёвна таскать, значит, быть тебе при чернилах и бумаге. На вид Леонтию перевалило за сорок, а глаза были голубыми и совсем детскими. У кого-то я не так давно видел такие глаза – но никак не мог вспомнить, у кого.
– Так что, Леонтий? – осведомился я. – Сам сочинил, или с чьих-то слов писал?
Писарь помялся, потискал ладонями шапку. Затем степенно произнёс:
– Дык для того я чернильному ремеслу и обучен, чтобы прошения людские писать, да отсылать куда следует, сообразно о чём речь. Антонина всё обсказала, Матвейки Сухого супружница. А установленную десятину я в храм снёс в тот же день, нечто я порядка не знаю?
– Значит, Антонина, – протянул я. – И где же она, Антонина?
– Дык тут я, – протолкалась через толпу рыхлая, с бледными волосёнками баба.
– Очень хорошо, – кивнул я. – Так вот, писала Антонина – вернее, Леонтий с её слов – следующее…
Брат Константин тихо сунул мне свёрнутую в трубочку бумагу. Я развернул лист и медленно, внятно зачитал:
– Должно знать слугам Божиим из Святой Защиты, что в селе нашем, Перемышьем прозываемом, близ славного города Белоречий, со Сретения сего года ведьма завелась, и очень большие досады поселянам творит. Пришла она к нам неведомо откуда, про себя обсказать ничего не могла, обмёрзла потому что в дороге. Лет ей, почитай, пятнадцать будет, росту низкого, сложения слабого, вида отвратного. Один глаз бельмом заплыл, другой чёрный, недобрый. Поселили её милости ради у Викентия, кров дали и хлеб. А неделю спустя у Викентия корова сдохла, а уж какая справная была корова! Дальше-больше, повздорила она с Манькой, Акима дочкой, что на околице. И дня не прошло – захворала Манька, животом маялась аж до Благовещения. Тогда-то и смекнули люди, что дурной глаз у этой Дуньки пришлой. От Викентия общество решило её к Матвею с Антониной поселить и на прокорм из общинного припаса долю выделять. А после Вознесения град у нас невиданный случился, и посевы побило. А всё потому, что озлобилась Дунька, как Антонина ей за леность поучение сотворила. И мало того града, у Акима почти все куры сдохли. На Петра же и Павла так и вовсе захворал Аким, и до сих пор хворает, нутро у него болит. И все понятно, чему то причиной. А в церковь Божию Дуньку поначалу приводили, так там её колотун тряс, ну и отступились, батюшка Сергий велел не принуждать, болезнь в ней, сказал. Только все поселяне про то понимают, что не болезнь это вовсе, а бесы её не пускают. Батюшка же Сергий молод ещё, недавно на селе служит, к жизни не пообвыкся ещё и потому в делах таких не сведает. А меж тем многие замечали, как ночью Дунька совой оборачивается и в трубу печную вылетает, а перед тем, как петухам кричать – вертается обратно в трубу. И вот дабы не случилось у нас ещё и худших бедствий, обращаемся мы, поселяне Перемышья, в Святую Защиту, дабы истребила она означенную Дуньку, во славу Господа нашего Иисуса Христа.
– Ну что, Антонина, – выдержав паузу, начал я, – подтверждаешь всё написанное?
– Истинно, истинно подтверждаю! – мелко закрестилась она. – Как есть ведьма, костёр по ней, проклятущей, плачет!
– Кто ещё готов подтвердить вышеозвученные обвинения? – в голосе моём добавилось льда.
Крестьяне тихо загудели. Вроде и согласны они были с Антониной, но вот так выйти пред мои строгие очи, назвать себя и дать показания – как-то не горели жаждой.
– Что ж, – убедившись, что охотников нет, заговорил я. – В селе вашем, Перемышье, мы с братьями уже два дня провели. Вышеозначенную Дуньку, – тут я уже подпустил в голос иронии, – мы тщательно допросили, имели также беседы с отцом Сергием, с Викентием, Акимом, Манькой и другими здешними жителями. Следствием Святой Защиты установлено, что рабе Божией Евдокии шестнадцать лет, что с раннего детства страдает она тяжёлыми болезнями, жила с тёткой после смерти родителей. Зимой же этой, когда в родном селе её, Закопанье, случился голод, тётка Евдокию из дома выгнала, дабы своих родных детишек прокормить. Девочка скиталась по дорогам, пробавлялась редкой милостыней, пока не оказалась в вашем селе. Здесь её приняли неласково. В частности, установлено, что Манькин отец, Аким, совершил над нею насилие, а сама Манька, узнав про то, Евдокию избила колом, из плетня вынутым – чтоб та не болтала о сем деле кому ни попадя. Корова же у Викентия сдохла, ибо подпасок ваш Андрюшка заснул, а скот разбрёлся, и корова наелась ядовитой травы огнегривки. В доме же Матвея с Антониной Евдокию, по сути, рабыней сделали, нагружали бессовестно по хозяйству и чуть что, лупили вожжами. Касаемо сдохших кур, то хорьков никто не отменял, следить надо лучше. Град же выпал по грехам вашим, особенно грехи Акима и Матвея с Антониной гнев Господень утяжелили.
Я перевёл дыхание, оглядел притихшую толпу.
– Что же касается главного, ведьма ли Евдокия, то мы, служители Святой Защиты, в присутствии вашего духовного отца Сергия – к которому, замечу, вы проявляете недостаточное уважение – провели допрос девочки, используя особенные средства, данные нам святой Церковью. Допрос установил, что никакой ведьмой девочка не является, а просто страдает болезнями телесными и душевными, умом развита слабо, в святую веру окрещена, но даже самым первейшим истинам не обучена, в чём несомненная вина как покойных её родителей, так и тётки. Причина же доноса Антонины – то, что общество ваше слишком малую долю на содержание девочки выделило, а после побоев работница из девочки слабая стала. Вот и решила Антонина избавиться от обузы.
– Поклёп! – истошно выкрикнула баба. – Оговорила меня мерзавка!
– Что ты называешь поклёпом, раба Божия Антонина? – сухо спросил я. – Показания, полученные от человека, святой молитвой погружённого в тонкий сон? В тонком сне никто не способен лгать, там открывается душа, и способом сим только Святая Защита владеет по данной ей благодати, да ещё особо духоносные старцы. Называя сие поклёпом, ты хулу возводишь на святую веру христианскую, а также на учреждённую Церковью Защиту. И за то полагается церковное наказание в виде отлучения на три года, и мирское, в виде заключения на те же три года в земляную темницу…
Баба аж позеленела.
– Ой, простите дуру грешную! – хлопнулась она наземь. – Ляпнула я про поклёп по глупости, чёрт за язык дёрнул.
– На первый раз простим, – усмехнулся я. – Итак, оглашаю решение. Я, брат Александр, старший подьячий Святой Защиты, рассмотрел дело рабы Божией Авдотьи и не нашёл за ней никакой вины, коя Защитой карается. Посему постановляю: рабу Божию Авдотью из села вашего изъять и поместить в богадельню при Свято-Екатерининской женской обители. Раба Божьего Акима, сотворившего надругательство над беззащитным ребёнком – а Авдотья разумом как дитя малое – приговорить к удалению того, чем он согрешил. Рабе Божией Антонине, за злой её нрав и ложный донос, выдать четыре дюжины розог. А всем поселянам Перемышья накрепко запомнить, что служители Святой Защиты важнейшими делами заняты, Империю и Церковь от демонского зла защищают, а потому отвлекать их по пустякам, паче того по ложным доносам никому не позволено. Ещё раз такое в вашем селе случится – и все под императорский суд пойдёте, как вредители.
Я поднялся с кресла, расправил затёкшую спину. Ощутимо ныла правая рука – раны, полученные от когтей оборотня, заживают нескоро.
– Брат Николай, – деловито сказал я, поправляя плащ. – Распорядись насчёт розог… и всего остального.
9.
Автобус в Дроновку не заезжал – останавливался в трёх километрах, и оттуда, от шоссе, предстояло идти через еловый лес. Дорога, впрочем, довольно широкая, по ней и трактора ездят, не говоря уже о легковушках. Зимой её даже чистят – а как иначе, единственная связующая нить с цивилизацией.
Зима, кстати, здесь уже была – не лёгкий городской снежок толщиной в сантиметр, а нормальные такие сугробы, чуть ли не по пояс. Заходящее солнце окрасило снег в розово-лиловые тона, гряду облаков на юго-западе – в густо-малиновые, и будь я художником – бросил бы всё и расставил этюдник. А будь фотографом – живо расчехлил бы камеру.
Но я ни то и не другое, этюдника не взял, а камера у меня была только в коммуникаторе и не предназначалась для художественной съёмки. Лёгкая сумка на плече – вот и весь мой багаж. Не в отпуск же я сюда приехал.