Утром, едва Астров встал, его позвали к телефону.
— Здравствуйте, г. Астров, — говорит Натэр. — Не забудьте того, о чем условились вчера. Итак, в 7 часов вечера.
Астров повесил трубку и возвратился в комнату.
— Ужасно глупо все это, — думал он с кислой миной, прожевывая плюшку и запивая чаем. — Галлюцинации какие-то преследуют человека, а ты изволь писать с них. Чистейший вздор.
Но в семь часов вечера Астров надел новый костюм и поехал к Натэру. Натэр занимал квартиру на Разъезжей, в бельэтаже большого нового дома. Он сам открыл дверь и, заметив легкое удивление в лице Астрова, сказал:
— К этому времени я всегда отсылаю прислугу.
Он ввел Астрова в гостиную, поразившую художника большим вкусом обстановки, сел в кресло и, подвинув художнику другое, предложил папиросу.
Несколько мгновений они курили молча.
Молчание нарушил Астров:
— Я думал над тем, что с вами происходит и затрудняюсь объяснить материю явления… Уверены ли вы, что это не следствие переутомленных нервов?
— Не буду доказывать вам, — сказал, слегка нахмурившись, Натэр, — вы убедитесь сами. Кстати, с вами альбом и карандаши? Прекрасно. Не пугайтесь и работайте, как только наступит время.
По мере того, как приближался час жуткой метаморфозы, оба становились молчаливее и только изредка роняли отрывистые фразы, еще более подчеркивавшие тишину вечера. В углах гостиной уже сгущались сумерки.
На мгновение Астров отвернулся и посмотрел в окно на меланхоличное вечернее небо, по которому медленно плыли бледно-розовые облака…
Тихий стон заставил его обернуться, и Астров в первый раз почувствовал настоящий, всепоглощающий, холодный страх, от которого сердце забилось с безумной быстротой и каждый атом тела нервно затрепетал. Первым движением художника было бежать; потом он нечеловеческим усилием воли принудил себя остаться, взять альбом и карандаш.
Против него в кресле сидел другой. Каменное асимметричное лицо с парой тупых звериных глаз, с плоским носом над вздернутой кверху губой, покатый, низкий гориллий лоб, короткая шея, в которую вросла голова с маленьким угловатым черепом. Стальные глаза смотрели на Астрова, не мигая, и не было в них ни мысли, ни впечатления.
Астров писал машинально, почти не отрывая глаз от страшной маски и чувствуя, как постепенно железная цепь зависимости сковывала его волю.
Рисунок был уже почти готов: оставалось только отделать некоторые детали.
— Как подвигается ваша работа? — Натэр сидел, как прежде, в кресле и улыбался.
— Ужасно, — прошептал художник, откладывая в сторону папку, — я никогда не поверил бы, если бы не убедился сам.
— Вот видите, — сказал серьезно Натэр, закуривая папиросу. — В природе есть многое, что еще недоступно пониманию человека… Однако, покажите ваш рисунок.
Натэр зажег электричество и при ярком свете люстры с напряженным вниманием стал рассматривать набросок.
— Теперь напишите большой портрет красками. Что касается вознаграждения, — я заплачу вам пять тысяч — две сейчас, а три после того, как окончите работу… Принимаете мои условия?
— Да, условия подходят, — медленно произнес Астров, невольно думая о том, не продешевил ли он, согласившись на предложенное вознаграждение.
— Портрет должен быть готов через две недели, — напомнил Натэр, когда Астров уходил. — Недели через три думаю уехать за границу и там немного полечиться. Да и вообще надоела мне Россия. Я не русский… ничто меня не привязывает. Ликвидирую дела и уеду. Итак, не забудьте, через две недели.
Астров от Натэра поехал не домой, а в один средней руки ресторан, где в определенное время собирались сливки петербургской богемы.
Там встретил он и толстого, вечно веселого и пьяного Угодова, фельетониста большой бульварной газеты, и длинного, как верста, поэта Вершинина, который очень гордился тем, что печатался в хороших еженедельниках, и многих других.
— Вот он — гордость России, — пробасил Угодов.
— Гордость-то сомнительная, — загадочно улыбнулся Астров, — а шампанским вас угощу, — и, подозвав лакея, торжественно заказал:
— Дюжину шампанского.
— Да ты сегодня при деньгах, — удивился Вершинин.
— Наследство получил, что ли? — предположил Угодов.
— Не все сразу. Дайте вздохнуть, — и Астров рассказал о своем странном приключении.
— Ну, батенька, — выдохнул воздух художник Арельский, — если бы не corpus delicti[3] в виде изрядной суммы денег, ни за что не поверил бы… Это какая-то сказка из «Тысячи и одной ночи».
Шампанское быстро подняло температуру собутыльников.
— В природе, — говорил Угодов, завладев вниманием, — есть законы. Лицо, которое показал Астров, лицо первобытного человека-зверя. А первобытный человек — наш отдаленный предок. Значит, человек, деспотически вселившийся в этого чудака, имя которого Астров не хочет назвать, и есть его предок.
— Это утопия, — возразил Вершинин, залпом выпивая бокал шампанского.
— Разве жизнь не утопия? — отразил нападение Угодов, — разве вы все здесь, заседающие и пьющие на чужой счет, черт бы вас побрал, нечто большее, чем намеки на реальное? Эх вы, позитивисты.
Астров работал прилежно, и портрет был готов до положенного срока. За это время он ни разу не виделся с Натэром, не говорил с ним даже по телефону. И его несколько удивляло молчание последнего. 8-го мая, в 12 ч. дня, Астров с готовым портретом поехал к Натэру.
Когда извозчик подкатил к подъезду того дома, где жил Натэр, Астров увидел роскошный катафалк и целую вереницу автомобилей и экипажей.
Жуткое предчувствие кольнуло его сердце. Расплатившись с извозчиком, художник с картиной в руке вошел в подъезд.
— Кто умер? — спросил он у швейцара, который с торжественно-серьезной миной то и дело распахивал двери перед новоприбывшими.
— Г-н Натэр, — ответил швейцар, роясь в ящике письменного стола: — письмецо тут они за день до смерти вам оставили… Извольте получить.
Машинально вынул Астров портмоне, дал швейцару рубль, сделал два шага к лестнице, постоял несколько мгновений и медленно пошел к выходу, опустив голову. В дверях он столкнулся с ксендзом, постно-смиренное, бритое лицо которого сразу вернуло его к действительности.
Астров подозвал ваньку и приказал ехать в один ресторан, где днем и ночью играл оркестр. Ему хотелось забыться, опьянеть, погрузиться в хаос согласных, влекущих звуков, ослепнуть от электричества, оглохнуть от пьяного гама, смех и песен. Там он заказал бутылку вина и только после того, как выпил два бокала, распечатал письмо Натэра.
«Астров!
Перед смертью я должен вам сообщить нечто, касающееся и вас, и меня, и портрета, и всех людей. В каждом человеке есть два человека — человек настоящего и человек прошлого. Человек прошлого собирательная величина.
Составные части и его, человека прошлого, по-видимому, не отличаются особенным качеством. Все мои предки были преступниками, и наследственность соединила во мне наиболее низменные элементы их душ. Но перехожу к более важному.
В молодости „человек прошлого“ заставил меня совершить несколько крупных преступлений, в том числе одно убийство: теперь он вынуждает меня покончить земные счеты.
Астров, если бы вы знали, как мне тяжело. Сейчас, когда я пишу вам, „он“ овладевает мною, меняет лицо, искажает его в отвратительную гримасу. Мне хочется выть в сладострастном страхе, царапать грудь, рвать на себе платье.
Кстати, портрет можете оставить себе, а недостающую сумму вы получите по вскрытии завещания, где я вам оставляю три тысячи. Вместе с портретом я завещаю вам „этого человека“, которого прошу нигде не выставлять и беречь, как воспоминание обо мне. Не забудьте — как воспоминание обо мне».
Слава капризна и легкомысленна, как шаловливый ребенок, сознающий свою миловидность и ускользающий от поцелуя.
Астров, находившийся до знакомства с Натэром в неизвестности, после смерти последнего как-то сразу, без всякой последовательности, пошел в гору и этим был обязан своему странному портрету. Два дня всего висел портрет в зале передвижной выставки, а уже повсюду в обществе, печати, в кругах литераторов и художников шумели толки об Астрове и его удивительном произведении. Создавались легенды одна другой удивительнее относительно происхождения портрета, чему способствовали перевранные отчасти сообщения товарищей Астрова.
Факт, однако, оставался фактом: имя Астрова сделалось неимоверно быстро известным. Не прошло и недели, как банкир Мендельсон вступил с ним в переговоры о приобретении картины. Банкир снизошел даже до того, что приехал к нему лично.
Старый толстый подагрик с багровым лицом, с тусклыми рачьими глазами — он, стиснув гнилыми желтыми зубами дорогую сигару, сидел против Астрова и с медлительной важностью говорил:
— Я понимаю, г-н Астров, — картина очень хорошая, и не думаю оспаривать очевидного, но, согласитесь, и сумма, которую вы просите за нее — не маленькая. Вы знаете, что значит пятнадцать тысяч для опытного биржевика? Подумайте и уступите за десять.
— К сожалению, я не могу ничего уступить, — холодно возразил Астров.
— Ну, как вам угодно, — вряд ли найдете более подходящего покупателя, — сказал банкир, направляясь к выходу.
А на другой день к Астрову приехал управляющий Мендельсона и заплатил ровно пятнадцать тысяч.
Портрет Натэра повешен был в гостиной банкира и восхищал его гостей, которые удивлялись необычайному лицу и сверхъестественной силе и живости ужасных глаз. Никто и не подозревал, что портрет этот является лишним доказательством того, что в мире ничего нет вечного, ничего, что бы запоминалось.
Астров забыл о предсмертном желании загадочного Натэра и, словно щепка, которую увлек водоворот, закружился в хаосе удовольствий и кутежей.
Однажды, после того, как прошел угар попоек и бессонных ночей, Астров сидел в своем ателье перед мольбертом и писал картину «Александр Македонский убивает царедворца Клита»[4]. Все уже было готово: роскошный зал в древнегреческом стиле, фигуры испуганных придворных, сам Александр, в порыве бешенства вонзающий дротик в грудь верного Клита, спасшего царя в одной из битв от неминуемой смерти; оставалось только отделать лицо падающего Клита.
Астров несколько часов работал, не выпуская кисти. Какое-то необычайное вдохновение, которого у него раньше не бывало, водило его рукой.
Вдруг он слабо вскрикнул, выпустил кисть и несколько секунд стоял в каком-то столбняке, чувствуя, как холодные мурашки медленно ползли по спине: не лицо Клита глядело на него, а знакомое, уродливое лицо портрета с непреклонными, стальными глазами медузы.
И с тех пор. что бы ни начинал Астров писать, рука его, водимая посторонней волей, неизменно создавала одно и то же лицо, страшное лицо второго Натэра, — с холодными, живыми глазами, отравленной иглою вонзавшимися в душу художника.
Слава, которая улыбнулась Астрову с такой капризной непоследовательностью и сказочной быстротой, так же быстро и покинула своего избранника, чтобы отыскать новую жертву. О художнике, который повторялся, говорили все меньше и меньше, пока не забыли окончательно.
Загадочна судьба Астрова, и многое из того, что произошло с ним, хранит на себе след глубокой тайны. Но, как песчинки на морском берегу, с каждой новой нахлынувшей волной меняющие свое положение, непостоянна жизнь людей, и новая волна времени умчит в вечность и Астрова, и его современников, и тайну его трагической судьбы.
КОЛЕСНИЦА ДЬЯВОЛА
Это были мрачные дни, о которых я не стал бы говорить, если бы случай, являющийся предметом моего рассказа, не произошел именно в эти дни всеобщего отчаяния и жутких предчувствий.
Я помню, что вышел на улицу в половине седьмого часа. Смеркалось. Густой туман медленно полз, лепясь к силуэтам огромных домов «улицы Сомнения», похожей на мифическое чудовище древности, жуткий и таинственный.
Сквозь зыбкую, молочно-серую толщу его струился свет огромного зарева, охватившего полнеба: горел королевский дворец, подожженный еще накануне мятежными войсками. Где-то совсем близко от меня такали пулеметы, грохали, потрясая стекла домов, пушечные залпы, и с «Площади Террора» долетал ко мне грозный рев народной толпы. Это был необычайный вечер.
Граждане, охваченные ужасом, любопытством или гневом, густыми потоками стремились к центру столицы, бросая в туман странно зловещие крики. Темные окна домов говорили о смерти, призрак которой висел над городом. Волны бегущих людей, подхватив меня, как щепку, несли вперед, навстречу неизвестному. И я бежал, натыкаясь на тела убитых королевскими наемниками борцов за свободу. В муках и предсмертных стонах лучших людей рождалась наша свобода. То был зловещий вечер, и мне тяжело вспоминать о нем.
Выброшенный потоком на площади «Террора», я смутно увидел море голов, колыхавшееся в густом тумане. Грозный гул десятков тысяч возбужденных голосов, то усиливаясь, то ослабевая, висел в тяжелом и сыром воздухе. Не горели фонари. Центральная электрическая станция, снабжавшая энергией весь город, была оставлена рабочими, примкнувшими к восстанию, поднятому войсками. Только кое-где, высоко над толпой, пылали факелы. Но свет их не мог рассеять тумана и мрака. Напрягая зрение, я увидел силуэт человека, взбиравшегося на памятник Оттона XI.
Когда человек уселся наконец на широкой спине огромного бронзового коня, рядом со всадником, он жестами попросил только замолчать и начал:
— Товарищи! Наше дело еще не закончено: отрекшийся от престола палач лелеет страшную месть. На его стороне часть продажной полиции и преступный ученый инженер Рок, своими ужасными изобретениями столько лет питавший кровожадного бога войны и ужаса. Товарищи, я узнал, что им построена чудовищная машина, против которой бессильна живая человеческая сила и все чудеса современной техники. Сейчас я получил известие, что эта машина, это орудие дьявола носится по окраинам города, давит и режет людей. Призываю вас, поэтому, к спокойствию и мужеству, без которых гибель революции неизбежна.
Человек на бронзовом коне замолчал. Молчала многотысячная толпа. И помню, что ужас остановил биение моего сердца.
На могу сказать, как долго длилось это страшное молчание. Внезапно с западной стороны, с улицы «Шамбора», раздался короткий, как вспышка бензина, многоголосый крик. Затем началась давка, стихийная, безудержная, насыщенная ядом стадного страха. Снова подхваченный могучим человеческим потоком, я бросил быстрый взгляд в сторону «улицы Шамбора» и увидел черный силуэт, достигавший в вышину не менее трех этажей, а в длину имевший, по крайней мере, саженей десять-двенадцать. С громким пыхтением и пронзительными воем он прокладывал себе путь в живой человеческой толпе, оставляя позади себя трупы убитых и раненых, сопровождаемый воплями ужаса, бешенства и предсмертными стонами. Людские волны выбросили меня на гранитный цоколь памятника, и я лишился на мгновение чувств.
Когда я открыл глаза, то увидел, что площадь была пуста, если не считать трупов, а совсем близко от памятника высился силуэт огромной, похожей на ящик машины. Вся из толстой сплошной стали, она в нижней части своей, у невидимых колес, была снабжена огромными кривыми ножами, которые, вращаясь во время движения, мололи густую человеческую массу, подобно котлетной машинке.
Незаметный в тени, отбрасываемой памятником, я с ужасом смотрел на адское изобретение инженера Рока.
Внезапно из нижней части стального чудовища вырвался клуб синевато-белого дыма, и она сдвинулась с места, пыхтя и шипя, как огромный допотопный зверь, но вскоре остановилась. Внутри, за стальными стенами, возникла суматоха. Снова клуб сине-белого дыма, тяжелая мощная работа моторов…
Однако, машина на этот раз вовсе не тронулась с места.
Я догадался:
Механизм ее, не выдержав титанической работы, испортился.
Одновременно со всех сторон послышались выстрелы, и толпы народа, оглашая воздух победными криками, хлынули на площадь, стремясь к преступному творению инженера Рока.
Так погибла последняя, самая страшная, попытка реакции.
Приложения
Уилбур Д. Стил
ЖЕЛТАЯ КОШКА
Пер. с англ. Вал. Франчича
Когда я прочел в отделе морских новостей заметку о том, что вблизи острова Блок пароходом «Меркурий» была замечена оставленная людьми шхуна «Эбби Роз», я невольно вспомнил об одном случае, когда и мне пришлось побывать на подобном же судне. Я — далеко не мистик, но хорошо помню, что мне было жутко слушать даже при ярком солнечном свете, как шумят, напрягаясь, паруса покинутой шхуны, как скрипят ее снасти… Я помню, что эхо наших шагов на безлюдной палубе навело меня на мысль о шагах призраков, которые, быть может, бродят по судну ночью. Однако, вместо призраков, мы нашли только зеленого попугая в клетке, висевшей на стене капитанской каюты. Как тогда, так и теперь, все было найдено на шхуне в полном порядке, вследствие чего мысль о какой-либо катастрофе сама собой отпадала. Но в последнем случае меня поразило еще одно обстоятельство. В заметке сообщалось дальше, что доставить шхуну в порт было поручено капитаном «Меркурия» двум: Стюарту Мак-Корду, второму помощнику, и матросу Бьернсену. Прибыл, однако, Мак-Корд, заявивший, что Бьернсен, вероятно, упал в море во время ночной вахты.
Стюарт Мак-Корд! О, я хорошо знал этого человека и неоднократно, разъезжая по делам пароходства, проводил с ним время в кабачках тропических стран. Но, несмотря на то, что Мак-Корд слыл превосходным моряком и много раз управлял суднами, заявление его показалось мне странным.
Знал я также и Бьернсена, старого морского волка с кривыми крепкими ногами, слишком знакомого с морем, чтобы, благодаря простой случайности, упасть за борт. Все эти мысли пришли мне в голову в то время, как старик-лодочник перевозил меня с берега на «Эбби Роз». Был вечер. Когда лодка подплыла к шхуне, я заметил огонек сигары у дальнего паруса и громко окликнул:
— Эй, Мак-Корд!