– Если захочешь, можем стать партнерами.
– Конечно, как только поправлюсь.
Шадви ничем не напоминала других девчонок, и я очень ее ценил. Она всегда внимательно слушала, кивала и говорила: «Понимаю…» У Шадви были темные глаза, длинные черные волосы и великолепно-смуглая кожа, которую она пыталась отбеливать дорогущими кремами. Я часто повторял, что ей незачем терзать лицо и руки притираниями, рискуя испортить кожу, что она и так само совершенство. Она смотрела с тревожным ожиданием, спрашивала: «Ты так думаешь?» – но манипуляции продолжала. Шадви замечала «эффект», а я поддакивал, чтобы доставить ей удовольствие, хотя разницы не видел.
Меня выписали через десять дней, я хромал, правую руку пришлось разрабатывать, так что на карьере боулера пришлось поставить крест. Я мог бы возобновить тренировки и вернуться в команду, но не захотел и начал играть с Шадви в теннис. У нее получалось намного лучше, никто не понимал, как хрупкой девочке удается с такой силой лупить по мячу. На каждой подаче Шадви выдыхала: «А-ах!» – совсем как Навратилова[22], сражалась за каждое очко, тренировалась часами, а ее удар справа имел разрушительную силу. Чаще всего я проигрывал, поэтому злоупотреблял свечками, только так мне удавалось иногда взять верх над Шадви.
Я поцеловал ее в Гринвичском парке, под черным кед ром, где мы спрятались от дождя. Шадви стала первой девушкой, которую я поцеловал. Много позже выяснилось, что для нее это тоже была «премьера». Мне было пятнадцать, ей – четырнадцать. Мы долго сидели, прижавшись друг к другу, благоухала свежая трава, волосы и кожа Шадви сладко пахли ванилью. Она была умней меня, инстинктивно поняла то, на что у меня ушли долгие годы, и все время повторяла, что нельзя никому ничего говорить, ни Джайпалу, ни Карану, и нас не должны видеть вместе – нигде, кроме теннисного корта. Последствия могут оказаться просто ужасными. Я не стал спорить – Шадви была очень убедительна, а женщинам ведомы многие вещи, неизвестные мужчинам. Мы сохранили секрет, на людях изображали безразличие друг к другу и едва разговаривали. Никто ни о чем не догадывался. Шадви была сестрой моего лучшего друга, и нам, как шпионам, не следовало терять бдительность. Чтобы вместе прогуляться, мы встречались в центре Лондона и, желая ввести в заблуждение окружающих, начали играть в теннис в парном разряде. Если меня спрашивали: «А как же крикет?» – я отвечал, что не могу подавать как раньше из-за контрактуры плеча.
Шадви «держала дистанцию».
Мы ходили на крикетные матчи, аплодировали успехам Карана и Джайпала, выкрикивая с трибуны слова поддержки. Два года подряд мы посещали Уимблдонский турнир, но из-за дождя большого удовольствия не получили и следующие соревнования смотрели по телевизору, при этом Шадви всегда приглашала кого-нибудь составить нам компанию.
Именно в то время мы с Джайпалом начали вместе готовиться к занятиям, и я радовался, ведь Шадви была рядом. Какие же замечательные были времена…
Я видел, как стремительно меняется мама. Она сердилась, если ловила мой взгляд, и всегда спрашивала: «Тебе что, заняться нечем?» Мама часами сидела в кресле с книгой на коленях, но не читала, а смотрела в никуда и время от времени судорожно вздыхала. Ее печалило, что сил не хватает даже на домашнее хозяйство, она скучала, она отчаялась. Когда мы жили в Дели, мама одевалась как европейская женщина, а теперь носила только сари. Много раз я сопровождал ее в Саутхолл[23], где она радовала себя обновкой. Несмотря на недавние беспорядки, она предпочитала этот район более дорогой Брик-Лейн[24]. На Бродвее было два магазина, которые ей тоже нравились. Мы садились на ковер, нам подавали чай и джалеби[25] ярко-оранжевого цвета, а продавцы показывали десятки сари. Мама щупала их, взвешивала на руке, смотрела на просвет, проверяя качество ткани и окраски, говорила:
В Лондоне мама вернулась к религии, как минимум два раза в неделю она посещала храм в Пламстеде, посвященный Вишну и Кришне. В храме всегда было полно народу, он находился недалеко от нашего дома, и я часто провожал туда маму, не пропускавшую ни одного праздника. Меня потрясал пыл прихожан, возносивших жаркие молитвы раскрашенным статуям, куривших ладан и украшавших идолов цветочными гирляндами. Правоверные выглядели невероятно счастливыми… Мама подружилась с матерью Карана, очень набожной женщиной, и та стала заезжать за ней на машине.
Отец блистательно отсутствовал. Он работал как одержимый – «Восемьдесят часов в неделю, включая время, потерянное в самолетах и аэропортах, уму непостижимо!» – ворчал, но обожал такой ритм жизни. Его назначили директором по Северной Европе, так что бо́льшую часть времени он проводил в Германии и Скандинавских странах. Однажды они с мамой слегка поспорили. Он сказал: «Было бы неплохо переехать в квартал пореспектабельней». – «Ни за что!» – ответила она. Мама не хотела уезжать от подруг. Если отец возвращался поздно и не находил нас дома, он шел в дом Карана или Джайпала. Там он как по волшебству снова становился индусом, снимал обувь, говорил на хинди, сидел по-турецки и ел правой рукой[26] ужасно острые блюда, которые могли прикончить любого англичанина.
Моя жизнь резко переменилась под музыку «Dire Straits»[27]. Время было позднее, семьдесят тысяч человек до отказа заполнили трибуны стадиона «Уэмбли». Публика собралась на фантастический концерт в честь семи десятилетия находившегося в заключении Нельсона Манделы[28]. Скажу честно: только ради Манделы я бы туда не пошел, но афиша была феерическая. Десять часов без перерыва пятьдесят звездных певцов и лучшие группы воздавали должное великому человеку. Билет стоил тридцать пять фунтов стерлингов (я пригласил Шадви, поэтому выложил семьдесят, но ни на секунду не пожалел о потраченных деньгах). В тот день, 11 июня 1988 года, стояла потрясающая погода. Мы пришли рано, оказались достаточно близко к сцене и смогли разглядеть всех. Эрик Клэптон[29], как перевоплотившийся бог, снова был на сцене и исполнял соло на гитаре. Когда зазвучали первые звуки
Что это было – возбуждение, музыкальный пароксизм или предчувствие? Я почему-то оглянулся и увидел его метрах в десяти от нас, но засомневался: нет, невозможно, он же в Стокгольме! Шадви не заметила моего исчезновения. Я кинулся вперед, как полузащитник на поле, –
Сыщики изумились, узнав, что мы отец и сын. Ни он, ни его девица не захотели подавать жалобу, мы разошлись в разные стороны, и толпа отнесла нас друг от друга. Шадви исчезла. На следующий день она увидела мою оцарапанную скулу и встревожилась, но я ничего не захотел объяснять и ушел.
Я осознал свою силу под божественную музыку и понял важную вещь: чтобы сделать больно другому человеку, избить его до полусмерти, не обязательно быть высоким и крепким, достаточно просто захотеть. Раньше у меня не было случая применить силу, но на стадионе я ударил отца и бил, чтобы сделать как можно больнее, ведь если бьешь, всегда хочешь… уничтожить, иначе не стоит и ввязываться. Отец был крепче, сантиметров на двадцать выше и на тридцать кило тяжелее, он мог меня раздавить, но не сумел или не захотел драться.
К утру надбровная дуга у меня распухла, глаз заплыл, и мама не поверила, когда я сказал, что скатился с лестницы на стадионе. Отец позвонил вечером, якобы из Стокгольма. Непредвиденные обстоятельства. Он вернулся на пять дней позже – с бородой, ничего не сказал, как если бы… Я тоже.
Мы долго сосуществовали, как два призрака. Мама спросила:
Через несколько месяцев музыка «Dire Straits» перестала звучать в нашем доме, но царапающая душу мелодия всегда стояла между нами.
Прошло несколько недель, и мы узнали, что маме в третий раз придется пройти курс лечения. Она сообщила нам тревожную новость беззаботным тоном, как если бы говорила о намерении сделать ремонт и поменять обои. Мама не захотела, чтобы я или отец сопровождали ее в больницу Уипс-Кросс, сказала, что поедет с матерью Карана. Случилось это в самый «неподходящий» момент: отец бывал в Лондоне наездами – из Франкфурта или Гётеборга по пути в Хельсинки. Каждый раз при встрече я думал об одном: при нем та блондинка или они расстались? Мама ждала отца с нетерпением, только ему удавалось подбодрить ее. Он всегда привозил какой-нибудь подарок – милый пустячок, яркую безделушку, они пили чай в гостиной, она брала его за руку и говорила:
У мамы был трудный период. Большую часть времени она проводила в кресле, я садился рядом, брал ее за руку, и мы молчали. Меланхолия не была свойственна маминой натуре, она не вспоминала ни свое прошлое, ни утраченную навеки семью. Всего только раз мама посетовала на то, что вышла на работу, когда мне исполнилось два месяца, и доверила воспитание единственного сына Дханье.
Однажды вечером я спросил, почему бы нам не вернуться вдвоем в Дели, она долго молчала, потом пожала плечами и принялась объяснять:
– Знаешь, сынок, думать стоит только о настоящем. Все остальное значения не имеет. Будущее людям неведомо, реально лишь настоящее. Жизнь – неумолимая болезнь, Томми. От нее не выздоравливают. Мы хотим, чтобы жизнь соответствовала нашим мечтам, всеми способами стараемся приручить ее, «оседлать», но неизбежно покоряемся, как взбунтовавшиеся рабы. Мы одержимы смертью, а думать должны о жизни. О каждом новом дне, потому что даже в завтрашнем уверенным быть нельзя. Единственная истина, в которую я верю, заключается в том, что мы с тобой живы и любим друг друга. Все остальное – иллюзия.
Мама улыбнулась, похлопала меня по руке и надолго замолчала. Она ко всему утратила интерес, перестала читать и смотреть телевизор. Я ходил за покупками, занимался счетами. Шадви мне помогала, а матери моих друзей старались не оставлять Фульвати одну. Они приносили еду, кормили маму, составляли ей компанию по вечерам.
Результаты следующих обследований оказались не слишком обнадеживающими, но и не катастрофическими, и мамин врач решил показать ее профессору, чтобы тот решил, стоит ли продолжать изматывающее лечение.
В конце октября мы отмечали Дивали – фестиваль огней, один из главных праздников для индийцев. Дивали символизирует победу добра над злом и ложью, подъем из духовной тьмы, олицетворяет победу Рамы и его вечную славу. В домах и на улицах горит свет – темноты не должно быть нигде, повсеместно зажигаются свечи и фонарики. В Дели мы объедались сластями, булочками, пирожками и пирожными, празднование длилось пять дней и пять ночей, в воздух взлетали тысячи петард, повсюду были развешаны гирлянды иллюминации, в каждом квартале устраивали свой, особый фейерверк. Увы, превратить Гринвич в индийский город не было никакой возможности. Мы праздновали Новый год в семейном кругу, в доме отца Джайпала – он был самым большим, – готовили изысканные блюда, а на третий вечер встретились в доме отца Карана, чтобы обменяться подарками, которые обязательно должны были быть неожиданными, любовно сделанными собственными руками или тщательно выбранными в магазине задолго до праздника. Нас было много, человек тридцать, так что «раздача слонов» занимала бо́льшую часть времени. Днем мы сплели десятки венков из тубероз и ноготков, вставили двести фитилей в терракотовые лампы. Тетушка Джайпала наливала в них осветленное масло с запахом ванили. Женщины надели праздничные сари, лучшие украшения и разрисовали руки хной. Шадви тоже была в сари – хотела сделать приятное отцу, но чувствовала себя неловко, несмотря на мои заверения, что ей очень идет этот наряд. Я купил в Саутхолле серьги, не золотые – позолоченные, Шадви сразу вдела их в уши, и мама улыбнулась, встретившись со мной взглядом. Я получил от нее в подарок деревянную раскрашенную статуэтку Ганеши, бога, приносящего счастье, а я преподнес ей книгу о замках Луары – она всегда мечтала увидеть эту красоту собственными глазами. Отец Карана пообещал, что следующим летом мы вместе отправимся во Францию, и мама вдруг расплакалась:
– Это далеко…
– Клянусь, Фульвати, ты поправишься, к лету будешь в отличной форме, и мы поедем путешествовать.
Он зажег лампу перед алтарем Вишну и Лакшми, отец Джайпала сделал то же самое, и мы пожелали друг другу хорошего года.
– Да озарит свет твою жизнь, пусть этот год подарит тебе процветание, мир и радость.
Каждый надеялся, что и на следующий Дивали мы вновь соберемся все вместе, а я незаметно сунул в карман три терракотовые лампадки.
Я должен был свести счеты с Богом. Мне исполнилось шестнадцать, я ни во что не верил, но хотел разделить веру с близкими, стать частью общины. Всемогущих существ было много: Иисус, Будда, Аллах, бог моего отца и великое множество богов моей матери. Окружающие верили в Брахму, Вишну и Шиву[32], разобраться в этой троице было нелегко, следовало принимать во внимание многочисленные разветвления и развилки, тени и расхождения. В детстве все эти тонкости мало меня занимали, я считал естественным, что родители верят и молятся, простираясь ниц перед изображениями богов, а вот слепая вера Карана, Джайпала и Шадви представлялась загадкой. В душе каждого жила радость, набожность была естественной, у них не возникало сомнений в вере предков. А вот мне, прежде чем уверовать, нужно было понять. Индуизм – сложная религия, полная тайн и противоречий, которые никто не мог мне ясно растолковать. Выход был один: или принять все как есть, или все отвергнуть.
Мой отец принадлежал к Англиканской церкви, но в храм не ходил и позволял маме молиться любым богам, а я воспринимал ее… пантеон как отсутствие бога в принципе. Божественная природа – суть редкость. Христианская доктрина, более простая, основанная на любви к ближнему, прощении ошибок, искуплении вины и высокой морали, казалась понятней, а единый бог – убедительней и реальней сотен индийских божеств. Я полагал, что Иисус – правильный выбор, и по идее должен был не раздумывая присоединиться к Его адептам, если бы не одно существенное «но»: за два тысячелетия безраздельного господства над западным миром учение Христа не слишком преуспело. Люди вели себя так, словно Его не существовало. Бесчисленное число мужчин и женщин ходили по воскресеньям в церковь, а в будние дни без устали попирали все заповеди. Какова цена Завета Господня, если им пренебрегают, и что это за немощный бог, который не способен заставить последователей почитать его? Я вспомнил ужасную смерть Бобби Сэндса[33] и его товарищей, которым Тэтчер позволила медленно умирать от голода, хотя ее слово могло их спасти… Нет, я не мог молиться тому же богу, что и Тэтчер. Ему точно недостает могущества, раз он не сумел заставить женщину проявить сострадание на этом свете.
Главная проблема заключается в привнесении в религию логики. Мы хотим, чтобы Господь реагировал, как человек, и думал тоже по-людски. Этого не происходит, значит Он не такой, как мы. Я сказал себе, что не обязан принимать решение немедленно. Необходимо глубже вникнуть в проблему, обсудить вопрос с компетентными людьми. Возможно, нет смысла обращаться к какому-то отдельному божеству: если Всевышний существует, он услышит мою просьбу, если Он действительно так велик и всевластен и управляет всем в нашем мире, то не разгневается, что я обратился к Нему не по имени. Важны молитва и искренность.
Я просто хотел, чтобы моя мама была жива. Богу, сотворившему столько великих деяний, ничего не стоит спасти женщину. За ее излечение я готов был отдать все, что имел, а если понадобится, то и стать монахом.
Я взял первую из «прикарманенных» ламп, налил масла и выпрямил фитиль. Я догадывался о смысле этого действа. И в Индии, и в Англии люди зажигают свечи, чтобы подать Ему знак:
Я повторил молитву много раз и почувствовал, что Он слушает, слышит и снизойдет. У меня сохранились смутные воспоминания о той ночи, точно знаю одно – что видел кошмар. Про адское пекло…
Я проснулся в тот момент, когда на мою кровать обрушилась потолочная балка. Дом горел, я не понимал, что происходит. Кровать осела набок, меня зажало между стеной и балкой, шевельнуться я не мог, левое бедро жгло огнем и разрывалось от боли. Я закричал, но никто не мог услышать мой голос из-за неумолкаемого треска огня и глухого стука падающих кирпичей. Крыша разошлась, и в эту широкую щель были видны луна и серые тучи. Пламя пожирало мою комнату, пол у окна вспыхнул, как факел. Мне показалось, что кто-то выкрикивает мое имя, и я подал голос:
Мне никто не ответил. Огонь неумолимо приближался, глаза сильно щипало. Подушка, которую я не без труда вытащил из-под головы, чтобы заслонить лицо, мешала дышать, я отбросил ее и снова закричал:
Я не боялся умирать, не паниковал, лежал с закрытыми глазами и собирался с силами, но балку сдвинуть так и не сумел. Пол на лестничной площадке рухнул, вверх взметнулись огненные светлячки, меня обдало волной жара, и дом зашатался. Где-то далеко завыла пожарная сирена, я решил опять позвать на помощь, но не издал ни звука, а может, не услышал собственного голоса. Я сопротивлялся сну, снова и снова пробовал кричать, голова кружилась, кружилась… Все кончено, значит так тому и быть.
Я очнулся в больничной палате, не той, что в прошлый раз, но с такими же серовато-желтыми стенами. Ужасно болела голова, в нос был вставлен носовой кислородный катетер. Слева, на стойке капельницы, висел пакет с раствором глюкозы. Шадви о чем-то тихо переговаривалась с Джайпалом, а мать Карана сидела рядом с кроватью. Увидев, что я шевельнул рукой, она встала, вытащила трубочки у меня из ноздрей и спросила: «Ну как ты?» Я ответил: «В порядке», хотя дышал тяжело, как марафонец на финише.
Выяснилось, что я сломал левую голень и меня прооперировали, вставили специальные штифты. Ужасно хотелось пить, Джайпал помог мне приподняться, а Шадви дала воды. Я сумел сделать всего глоток – остальное пролилось на пижаму.
– Что произошло?.. Как мама?
Едва успев произнести эти слова, я почувствовал, как неумолимая волна тащит меня на глубину. Шадви печально улыбнулась.
– Как она? – срывающимся голосом повторил я.
Она покачала головой и заплакала.
– Пожарные оказались бессильны… – сказал Джайпал.
– Где она?
– Чудо, что ты спасся, Том. Дом сгорел без остатка. Ничего не осталось.
Я вспомнил пожар и заревел, как малолетка, икал и всхлипывал, заливаясь горючими слезами.
– Поплачь, мой милый, тебе нужно выплакаться… – Мать Карана вытерла мне лицо платком.
– Мы дозвонились твоему отцу в Мюнхен, – сообщила Шадви, – он должен вернуться сегодня вечером.
И отец вернулся, но не для того, чтобы обнять меня, утешить, сказать, как он счастлив, что его единственный сын цел и невредим, признаться, что горюет вместе со мной. Я не услышал от него слов о том, что мы остались одни, но будем все время говорить о маме, никогда ее не забудем и наша любовь к ней не иссякнет до конца жизни. Отца не обеспокоили ни мой перелом ноги, ни ожоги, он посмотрел на меня с недоверием и спросил таким тоном, как будто обращался к одному из коллег:
На следующий день в Нанхеде кремировали маму, отец спросил: «Хочешь поехать?» – но я чувствовал себя совершенно обессиленным, да и врач резко воспротивился.
Три дня спустя я на костылях вышел из больницы, и отец отвез меня в дом Карана, где должен был состояться поминальный прием. Там я узнал, что прах будет развеян над Гангом – так хотела мама.
Отец сказал, что улетает вечером, меня с собой не берет, доктора запретили – слишком мало времени про шло после операции и общего наркоза. Я возмутился: мне казалось немыслимым, что он отправится в Индию с ней, но без меня, что священный ритуал исполнит… предатель.
– Пока меня не будет, поживешь у Джайпала, – заключил отец.
Позже, когда мы с Караном, Джайпалом, Шадви и од ним из ее братьев спокойно курили в саду, отец отвел меня в сторону и спросил:
– Скажи честно, Томас, ты курил?
– Я…
– Ты курил у себя в комнате в ночь пожара?
– Я спал.
– Но ведь ты куришь?
– Ты бы это знал, если бы почаще бывал дома. Нет, в ту ночь я не курил.
– А я уверен в обратном! Ты курил и устроил пожар.
– Ты совсем рехнулся!
– Я узнаю правду, можешь мне поверить, страховщики проведут тщательное расследование.
Уходя, он зажал под мышкой погребальную урну. В этот самый момент и произошел разрыв. Окончательный. Непоправимый. Я решил, что он мне больше не отец, что мне лучше быть сиротой. Он забрал маму, унес ее, как вор. Это я должен был ехать в Индию, домой, мне принадлежало право развеять прах над Гангом. Я умел молиться и был похож на маму. Я очень ее любил, никогда не покидал и не предавал, по вечерам мы вместе смотрели телевизор, по воскресеньям ходили гулять, отправлялись на другой конец Лондона, чтобы она выбрала себе новое сари. Теперь я был сам по себе, понятия не имел, что меня ждет, да и плевать на это хотел, но одно знал наверняка: в ту ночь я не курил.
Меня поселили на первом этаже, в кабинете отца Джайпала. Все мои вещи сгорели, и друзья поделились со мной одеждой. Слегка набравшись сил, я решил сходить к себе, и ребята составили мне компанию. На костылях я шел не так быстро, как они, мы молчали, как по дороге на кладбище. Фасад дома устоял, о случившемся напоминали только выбитые окна. За раскачивающейся на оплавленных петлях дверью лежали руины, через стену гостиной виднелся сад. Все обуглилось. Второй этаж частично обрушился, лестничная стойка висела в пустоте, под ногами хлюпало черное месиво. Исчезло все, чем я дорожил, – комиксы, диски, теннисная ракетка, крикетная бита, мячи и перчатка. Даже фотографии мамы не осталось. Пожар уничтожил все следы моей прежней жизни. Наверное, так чувствует себя ограбленный человек. В воздухе стоял запах гари.
– Здесь воняет, верно?
– О чем ты, Том?
– Кажется, что-то пригорело.
– Мы не чувствуем.
Может, я стал гиперчувствительным к запахам? Хуже всего было то, что вонь никуда не девалась и душила меня при каждом вдохе. Врачи провели обследования, ничего не нашли, сделали вывод, что проблема психологическая, все пройдет. Ничего они не знали… Бывали моменты, когда запах становился невыносимым, а если он возвращался ночью, я вспоминал пожар и думал о маме. Я слышал ее голос, представлял, как она кричала. Мой доктор хотел, чтобы я пошел к психотерапевту, но не гарантировал, что сеансы помогут. Выздоровление – вещь зыбкая, но попробовать стоит. Зачем? Как подсознание может повлиять на нос человека, надышавшегося гарью?
Отец пробыл в Индии три недели. Почему так долго? Я не знал, но надеялся, что блондинку он с собой не взял. В доме Джайпала, на втором этаже, имелась комната для гостей, и ему предложили там поселиться. Отец поблагодарил, но отказался и снял номер в гостинице, сказав, что фирма подбирает ему жилье, а потом нужно будет уладить дела со страховкой. Он хотел купить дом в более шикарном квартале, я заявил, что предпочитаю остаться на старом месте, а он в ответ только плечами пожал: ты несовершеннолетний, значит будет по-моему.
Мы снова оказались в «Королевском Дубе». Хозяйка была очень любезна и делала все, чтобы мы чувствовали себя как дома. Мне отвели комнату, выходящую в сад. В общем, все получилось неплохо: отцу пришлось сразу отправиться в Мюнхен – какие-то срочные дела, а я вернулся в дом Джайпала, не заботясь о том, что он скажет. Когда отец появлялся в Лондоне, мне приходилось жить в гостинице. Все свободное время он тратил на улаживание дел со страховщиками и экспертами, не оставляя надежды получить компенсацию, продать государству наш участок и купить дом в Челси. Отец хотел во что бы то ни стало покинуть квартал, с которым были связаны тяжелые воспоминания, и, не жалея сил, смотрел квартиры и дома.
Однажды утром, собираясь в Фулем, он спросил, не хочу ли я составить ему компанию. «Не имею никакого желания! Я никогда не буду там жить!» Отец отправился один, а вечером к этому разговору возвращаться не стал. Неожиданно он взял все неиспользованные отпуска, чего не делал, когда была жива мама, и несколько недель спустя усталым голосом сообщил, что все хорошо обдумал и принял решение остаться в Гринвиче. Сделал паузу и добавил:
Наш дом восстанавливали пять месяцев – каменщики точно рассчитали, сколько им понадобится кирпичей и куда положить каждый. Пять месяцев – недолгий срок, недолгий, но очень тяжелый для меня. Невыносимо тяжелый. За это время я развалился на куски. Рассыпался в прах…
Из-за Шадви, разумеется. Она была тайной, загадкой. Или же я ничего не понимал в женщинах вообще и в ней в частности. Спальня Шадви находилась на втором этаже, между комнатами Джайпала и ее сестры. Мы виделись сто раз на дню. Было чудесно жить рядом с Шадви, слушать ее, любоваться, но она возвела между нами неприступную стену. Не хотела, чтобы отец или Джайпал заподозрили, что мы не просто друзья. В результате мы общались, как муж и жена с солидным стажем, в которых угасли пыл и желание. Шадви не прилагала никаких усилий, чтобы побыть со мной наедине, и вечно таскала за собой одну из многочисленных подружек. Из-за физического состояния я не мог справиться с неожиданным врагом – длинной мраморной лестницей. Поднимаясь, я оскальзывался на ступенях, точно на льду, а стук костылей разносился гулко, как в храме. Пришлось умерить пыл, принять ситуацию как испытание. Я не переставал надеяться, что Шадви решится, придет ко мне, тихонько постучит в дверь. Я ждал ее каждую ночь, сидя на постели, прислушивался к каждому шороху, но она так и не появилась.
За две недели я сумел отказаться от костылей и однажды, в час ночи, когда все обитатели дома уснули, начал осторожное восхождение по ледяному мрамору. Я тихо поскребся в дверь и десять минут слушал, как она уговаривает меня уйти: если отец нас застукает, удавит сначала ее, а потом и меня! Я попытался объясниться с любимой, но делать страстные признания через толстую дверь – занятие, обреченное на провал. Мне не удалось убедить Шадви, что это великое счастье – каждую ночь спать в одной постели. Она велела мне убираться, добавив несколько грубых слов, совершенно неуместных в устах юной девушки. В одной из комнат кто-то храпел, да так громко, что было слышно в коридоре. Я шептал, молил, унижался, но ответа не дождался и поплелся назад, хорошо понимая, что чувствуют побежденные воины.
На следующее утро, за завтраком, Шадви смотрела на меня очень неласково. Она не ответила, когда я поздоровался и спросил: «Как прошла ночь?» Я быстро доел и понес тарелку на кухню, Шадви поднялась из-за стола, собрала чашки, начала составлять их в раковину, прошипела: «Не вздумай еще раз выкинуть что-нибудь подобное!» – и вернулась в комнату.
Я хотел быть рядом с Шадви каждую минуту, рассказать всему миру, что безумно люблю эту девушку и только в ней нахожу утешение и поддержку после пережитого горя. Она меня избегала, из лицея выходила с подругами, я шел следом, в отдалении, и как-то раз сумел поймать ее после тренировки. Она уже много месяцев отказывалась играть со мной в теннис, но на этот раз деваться ей было некуда – тренерша попрощалась, и мы пошли гулять по Гринвичскому парку. Когда молчание стало невыносимым, я спросил:
– Что происходит, Шадви? Я ничего не понимаю, и мне ужасно плохо. Я несчастлив.
– Я тоже.
– Ты меня больше не любишь?
– Напротив, люблю все сильнее… Искушение слишком сильно.
Такого ответа я не ждал – очень уж был наивен и несведущ. Искушение? Я бы поддался мгновенно, без колебания, Шадви – нет. Я взял ее за руку, и в кои веки она не стала вырываться, правда огляделась, проверяя, нет ли поблизости знакомых. Я хотел, чтобы мы объяснились, открыли друг другу душу, но Шадви упорно смотрела в землю.
– Ты не можешь у нас оставаться, я боюсь, что не совладаю с собой.
– Не понимаю. Мы хотим друг друга. Это нормально. Я мечтаю обнять тебя, заняться любовью, а ты сдерживаешь чувства. Зачем?
– Я должна.
– Это не партия в теннис, не игра, отпусти себя, пользуйся мгновением.