Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Игра в бисер. Путешествие к земле Востока (сборник) - Герман Гессе на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Да, отвечал Тито, он, правда, уже довольно давно не брал уроков и не упражнялся, ибо в школе дела его не блестящи и его там достаточно мучат учителя, но слушать музыку для него всегда было удовольствием. Кнехт открыл пианино, убедился, что оно настроено, и сыграл пассаж из Скарлатти в темпе анданте, взятый им в те дни за основу очередного упражнения в игре в бисер. Затем он остановился и, увидев, что мальчик слушал внимательно и увлеченно, начал коротко объяснять ему примерный ход такого упражнения, разложил музыку на ее звенья, показал некоторые применимые к ней виды анализа и намекнул на пути перевода музыки на иероглифы Игры. Впервые Тито увидел в магистре не гостя, не ученую знаменитость, которую не любил, потому что она задевала его самолюбие, – он впервые увидел Кнехта за работой, увидел человека, который изучил какое-то очень тонкое и точное искусство и мастерски его демонстрирует, искусство, о смысле которого он, Тито, мог, правда, только догадываться, но которое, видимо, требовало от человека полной самоотдачи. Кроме того, его самолюбию польстило, что его считают достаточно взрослым и умным, чтобы заинтересоваться такими сложными вещами. Он притих и в эти полчаса начал догадываться, откуда идут веселость и уверенное спокойствие этого замечательного человека.

Служебная деятельность Кнехта была в эту последнюю пору почти так же интенсивна, как когда-то, в трудное время вступления в должность. Ему хотелось оставить в образцовом состоянии все области своих дел. Этой цели он и достиг, хотя не достиг другой, которую заодно тоже преследовал, – показать, что без него можно обойтись или хотя бы что его легко заменить. Ведь с нашими высшими постами дело обстоит почти всегда так: магистр парит этаким драгоценным украшением, этакой блестящей регалией над сложным разнообразием своих функций; он быстро приходит и уходит, легкий, как ласковый дух, произнесет два слова, утвердительно кивнет, жестом намекнет на какое-то поручение, и его уже нет, он уже в другом месте, он играет на своем служебном аппарате, словно музыкант на своем инструменте, кажется, что он палец о палец не ударяет и ему почти не нужно задумываться, а все идет, как должно идти. Но каждый служащий этого аппарата знает, как трудно приходится, если магистр болен или в отъезде, как трудно бывает заменить его хотя бы на несколько часов или на один день! Еще раз обходя дозором маленькое государство vicus lusorum и особенно заботясь о том, чтобы исподволь подвести свою «тень» к ее задаче – заменить его вскоре по-настоящему, – он одновременно отмечал, как уже оторвалась и отдалилась его душа от всего этого, как перестала его пленять и радовать вся прелесть этого хорошо продуманного мирка. Он смотрел на Вальдцель и на свое магистерство уже почти как на что-то оставшееся позади, на поприще, которое он прошел, которое многому его научило и многое дало ему, но уже не рождало в нем новых сил и не звало его больше к новым делам. И во время этого медленного разрыва и прощания ему становилось все яснее, что истинная причина его отчуждения и желания уйти – это вовсе не сознание грозящих Касталии опасностей и не тревога за ее будущее, а просто какая-то оставшаяся пустой и незанятой часть его самого, его сердца, его души, часть, которая теперь предъявила свои права и хотела осуществиться.

Он еще раз тщательно изучил тогда устав Ордена и увидел, что его уход из Провинции, в сущности, не такое трудное, почти невозможное дело, как представлялось ему вначале. Уйти со своего поста по требованию совести он был волен, выйти из Ордена тоже, обет давался не на всю жизнь, хотя члены Ордена очень редко осуществляли это право, а члены высшей администрации ни разу не прибегали к нему. Нет, не из-за строгости закона казался ему этот шаг таким трудным, а из-за самого духа иерархии, из-за преданности и верности братству в его, Кнехта, собственном сердце. Слов нет, он не собирался улизнуть тайком, он готовил, чтобы обрести свободу, обстоятельное прошение, над которым корпел младенец Тегуляриус. Но он не верил в успех этого прошения. Его станут успокаивать, уговаривать, предложат, возможно, уйти в отпуск для отдыха, поехать в Мариафельс, где недавно умер отец Иаков, или, может быть, в Рим. Но отпустить его не отпустят, в этом он убеждался все сильнее. Отпустить его значило бы пойти вразрез со всеми традициями Ордена. Если бы администрация сделала это, она признала бы, что его желание справедливо, признала бы, что жизнь в Касталии, и даже на таком высоком посту, может иногда не удовлетворять человека, означать для него неволю и плен.

Заявление

Мы приближаемся к концу нашего рассказа. Как мы уже дали понять, наши сведения об этом конце отрывочны и носят скорее, пожалуй, характер легенды, чем исторического отчета. Приходится этим удовлетвориться. Но тем приятнее нам возможность вставить в эту предпоследнюю главу жизнеописания Кнехта подлинный документ, то пространное письмо, в котором магистр Игры сам излагает администрации причины своего решения и просит ее освободить его от должности.

Надо, однако, заметить, что Иозеф Кнехт не только, как мы давно знаем, уже не верил в успех своего столь обстоятельно подготавливаемого письма, но что, когда оно действительно было готово, предпочел бы, чтобы его «прошение» вообще не было ни написано, ни подано. С ним произошло то, что происходит со всеми людьми, обладающими естественной и поначалу неосознанной властью над другими людьми: власть эта не обходится даром тому, кто ею пользуется, и если магистр был рад, что склонил своего друга Тегуляриуса к своим замыслам, сделав его их покровителем и участником, то конечный результат оказался сильнее его, Кнехта, собственных намерений и желаний. Он увлек или завлек Фрица работой, в ценность которой он, зачинщик ее, теперь не верил; но когда его друг наконец представил ему эту работу, он не мог ни отменить ее, ни отложить в сторону и оставить неиспользованной, вконец не оскорбив и не разочаровав друга, которому ею-то ведь он и хотел скрасить разлуку. Как мы полагаем, в этот момент намерениям Кнехта соответствовало бы куда больше без проволочек уйти со своей должности и заявить о своем выходе из Ордена, а не устраивать возню с «прошением», превратившуюся чуть ли не в комедию у него на глазах. Но, памятуя о друге, он еще раз на некоторое время подавил свое нетерпение.

Было бы, наверно, интересно познакомиться с рукописью прилежного Тегуляриуса. Состояла она в основном из исторического материала, собранного им для доказательств и иллюстраций, но вряд ли мы ошибемся, предположив, что в ней содержалось и немало острых и остроумных критических замечаний как насчет иерархии, так и насчет мира и мировой истории. Однако, даже если эта созданная ценой многих месяцев необыкновенно упорного труда рукопись и сохранилась, что очень возможно, и оказалась бы в нашем распоряжении, мы бы ее все-таки не привели, поскольку наша книга – не место для ее публикации.

Для нас важно единственно то, как использовал работу своего друга магистр. Он принял ее, когда тот не без торжественности вручил ему рукопись, со словами сердечной благодарности и, зная, что этим доставит другу радость, попросил его прочесть ему все вслух. Часто теперь сидел Тегуляриус у магистра по полчаса в день в его саду, ибо было лето, и с удовольствием читал ему рукопись, листок за листком, и чтение нередко прерывалось громким смехом обоих. Для Тегуляриуса это были славные дни. Но потом Кнехт уединился и, пользуясь разными частями рукописи друга, сочинил свое письмо администрации, которое приводится нами дословно и никаких больше комментариев не требует.

Письмо магистра Игры администрации Педагогического ведомства

Разные соображения заставили меня, магистра Игры, обратиться к администрации с просьбой особого рода не в своем торжественном отчетном докладе, а в этом отдельном и как бы более частном письме. Я, правда, прилагаю эти строки к очередному официальному докладу и жду официального ответа на них, но все же смотрю на них скорее как на товарищеское послание коллегам-магистрам.

В обязанности магистра входит уведомлять администрацию, если появляются какие-то препятствия или возникают какие-то опасности для его нормальной службы. Так вот, моей службе, хотя я стараюсь отдавать ей все силы, грозит (или мне так кажется) опасность, заключенная во мне самом, хотя я вряд ли единственный ее источник. Во всяком случае, нравственную опасность моей персональной непригодности для роли магистра Игры я считаю опасностью также и объективной, существующей независимо от моей персоны. Короче говоря: я начал сомневаться в своей способности к полноценному исполнению служебных обязанностей потому, что вижу угрозу, нависшую над самой моей службой, над вверенной моим заботам игрой в бисер. Задача этого письма – показать администрации, что опасность, о которой я говорю, существует и что именно эта опасность, раз уж я распознал ее, настойчиво зовет меня уйти с нынешнего моего места в какое-то другое. Позволю себе пояснить эту ситуацию притчей: человек, корпящий на чердаке над сложной ученой работой, вдруг замечает, что дом внизу загорелся. Он не станет размышлять, его ли это обязанность и не лучше ли привести в порядок свои таблицы, а бросится вниз и попытается спасти дом. Так и я сижу на одном из верхних этажей нашего касталийского дома, занимаясь игрой в бисер, работая только тонкими, чувствительными инструментами, а инстинкт, нюх говорит мне, что где-то внизу горит, что все наше здание под угрозой и что нечего мне сейчас анализировать музыку или разбирать правила Игры, а надо поспешить туда, откуда валит дым.

Институт Касталии, наш Орден, наша научная и учебная деятельность вместе с игрой в бисер и всем прочим представляются большинству из нас, членов Ордена, такими же само собой разумеющимися, как каждому человеку воздух, которым он дышит, и земля, на которой стоит. Мало кто думает о том, что этого воздуха и этой земли может не стать, что воздуха нам когда-нибудь не хватит, а земля уйдет у нас из-под ног. Нам выпало счастье благоденствовать в маленьком, чистом и веселом мирке, и подавляющее большинство из нас живет, как ни удивительно, в ложном представлении, будто мирок этот существовал всегда и мы рождены в нем. В молодые годы я и сам жил в этом весьма приятном заблуждении, хотя прекрасно знал правду – что я не родился в Касталии, а был послан сюда и воспитан здесь благодаря властям и что Касталия, Орден, администрация, училища, архивы и игра в бисер существовали отнюдь не всегда и были не творением природы, а поздним, благородным и, как все искусственное, бренным созданием человеческой воли. Все это я знал, но реально не представлял себе, я просто об этом не думал, закрывал на это глаза и знаю, что больше трех четвертей из нас живут и умрут в этом удивительном и приятном заблуждении.

Но как были века и тысячелетия без Ордена и без Касталии, так будут и впредь подобные времена. И если я сегодня напоминаю моим коллегам и уважаемой администрации об этом факте, об этой азбучной истине, если призываю их взглянуть на грозящие нам опасности, беря на себя, таким образом, довольно невыгодную и нередко смешную роль предостерегающего и призывающего к покаянию пророка, то я готов стерпеть возможные насмешки и все-таки надеюсь, что большинство из вас дочитает мое письмо до конца, а иные и согласятся со мной в отдельных пунктах. Это было бы уже немало.

Такое установление, как наша Касталия, маленькое государство духа, подвержено внутренним и внешним опасностям. Внутренние опасности, во всяком случае многие из них, нам известны, мы следим за ними и с ними боремся. Мы то и дело отсылаем из элитных школ отдельных учеников, обнаружив у них неискоренимые свойства и склонности, которые делают их непригодными и опасными для нашей среды. В большинстве своем они, надеемся, вовсе не являются поэтому людьми неполноценными, а непригодны только для касталийской жизни и могут по возвращении в «мир» найти более подходящие для себя условия и стать достойными тружениками. Наша практика оправдала себя в этом отношении, и в целом о нашем обществе можно сказать, что оно дорожит своим достоинством, своей самодисциплиной и справляется со своей задачей – быть высшей аристократией духа и непрестанно растить ее. Недостойных и нерадивых среди нас, по-видимому, не больше, чем то естественно и терпимо. Менее благополучно обстоит у нас дело с орденским самомнением, с сословной спесью, которую рождают всякий аристократизм, всякое привилегированное положение и которую, то поделом, то несправедливо, всякой аристократии ставят в вину. В истории общества дело всегда идет к созданию аристократии, оно является венцом, вершиной истории, и тот или иной вид аристократии, господства лучших, есть, надо полагать, хотя это не всегда признают, истинная цель, истинный идеал всяких попыток устройства общества. Власть, будь то монархическая или анонимная, всегда была готова поддерживать своим покровительством и всякими привилегиями возникавшую аристократию, будь то аристократия политическая или любая другая – по происхождению или по отбору и воспитанию. Поощряемая аристократия всегда крепла под этим солнцем, но всегда, начиная с определенной ступени развития, это пребывание под солнцем, эта привилегированность становились для нее соблазном и приводили к ее разложению. И вот, если мы посмотрим на свой Орден как на аристократию, а потом попытаемся проверить, насколько оправдано наше особое положение нашим отношением ко всему остальному народу и миру, насколько уже захватила нас характерная для аристократии болезнь – заносчивость, чванство, сословная спесь, всезнайство, паразитическая неблагодарность, – у нас могут возникнуть кое-какие сомнения. Допустим, что у нынешнего касталийца нет недостатка в покорности законам Ордена, в прилежании, в утонченной духовности; но разве не часто ему очень недостает понимания своего места в обществе, в мире, в мировой истории? Сознает ли он основу своего существования, способен ли смотреть на себя как на листок, цветок, ветку или корень живого организма, подозревает ли хоть сколько-нибудь о жертвах, которые приносит ему народ, кормя и одевая его, создавая возможность его обучения и его разнообразных научных занятий? И много ли касталиец заботится о смысле нашего существования и особого положения, представляет ли он себе в самом деле цель нашего Ордена и нашей жизни? Допуская исключения, многочисленные и славные исключения, я склонен на все эти вопросы ответить «нет». Средний касталиец, может быть, и смотрит на мирянина, на неуча без презрения, без зависти, без вражды, но он не смотрит на него как на брата, не видит в нем своего кормильца и нисколько не чувствует себя тоже ответственным за происходящее в большом мире. Целью его жизни кажутся ему развитие наук ради самих наук или просто приятные прогулки по саду образованности, которая охотно выдает себя за универсальную, не будучи таковою вполне. Короче, эта касталийская образованность, высокая и благородная образованность, спору нет, которой я глубоко благодарен, у большинства ее обладателей и представителей – не орган, не инструмент, не активна, не целенаправленна, не служит сознательно чему-то большему или более глубокому, а тяготеет к самодовольству и самовосхвалению, к размножению и совершенствованию специальностей умственных. Я знаю, что есть немало кристально чистых и очень достойных касталийцев, которые действительно ничего, кроме как служить, не хотят, это воспитанные у нас учителя, особенно те, что несут свою самоотверженную, но неоценимо важную службу в мирских школах, вне Касталии, вдалеке от приятного климата и умственной избалованности нашей Провинции. Эти славные учителя там, «в миру», – по сути, по строгому счету единственные из нас, кто действительно исполняет назначение Касталии и чьим трудом мы платим стране и народу за всяческое добро, которое они делают нам. Что наша высшая и священнейшая задача – сохранить стране и миру их духовный фундамент, показавший себя и весьма действенным элементом нравственности, а именно: чувство истины, на котором среди прочего зиждется и правопорядок, – это любому из нас, членов Ордена, отлично известно; но, заглянув в себя, большинство из нас должно будет признать, что благо мира, сохранение духовной честности и чистоты и вне нашей чистенькой Провинции – для них отнюдь не самое важное, да и вообще не такое уж важное дело, и что мы охотно предоставляем тем отважным, покинувшим Касталию учителям выплачивать своим самоотверженным трудом наш долг миру и в какой-то мере оправдывать привилегии, которыми пользуемся мы, умельцы Игры, астрономы, музыканты и математики. С упомянутым уже высокомерием и кастовым духом связано то, что нас не очень-то беспокоит, заработали ли мы свои привилегии делом, что многие из нас даже ставят себе в заслугу обязательную для членов Ордена материальную скромность в быту, словно она – добродетель и соблюдается исключительно ради нее самой, а не минимальная компенсация за то, что страна дает нам возможность жить своей касталийской жизнью.

Я ограничиваюсь указанием на эти внутренние беды и опасности, они не пустяк, хотя в спокойные времена еще долго не угрожали бы нашему существованию. Однако мы, касталийцы, зависим не только от своей нравственности и своего разума, но в большой мере и от состояния страны и воли народа. Мы едим свой хлеб, пользуемся своими библиотеками, совершенствуем свои школы и архивы, – но если народу расхочется предоставлять нам такие возможности или если из-за бедности, войны и т.п. стране это окажется не по силам, тогда наша жизнь и наши научные занятия кончатся в тот же миг. Что Касталию и нашу культуру наша страна сочтет в один прекрасный день роскошью, которой она не может больше себе позволять, и что даже мы, кем она пока добродушно гордится, предстанем ей в один прекрасный день дармоедами и лодырями, а то даже шарлатанами и врагами, – вот какие опасности грозят нам извне.

Чтобы наглядно показать эти опасности среднему касталийцу, я должен был бы, пожалуй, прежде всего привести примеры из истории, и тут я натолкнулся бы на какое-то пассивное сопротивление, на какое-то, я сказал бы, младенческое невежество и равнодушие. Интерес к мировой истории у нас, касталийцев, вы это знаете, крайне невелик, а у большинства из нас нет не только интереса к истории как к науке, но даже, скажу, справедливого отношения, уважения к ней. Это полуравнодушное-полунадменное нежелание заниматься мировой историей часто подбивало меня в нем разобраться, и я нашел, что причины у него две. Во-первых, содержание истории – я не говорю, конечно, об истории духа, истории культуры, весьма нами почитаемых, – кажется нам довольно низкопробным; мировая история, насколько мы представляем себе ее, состоит из жестокой борьбы за власть, за блага, за земли, за сырье, за деньги, словом, за ценности материальные и количественные, за вещи, которые мы считаем бездуховными и довольно презренными. Для нас XVII век – это эпоха Декарта, Паскаля, Фробергера, Шюца, а не Кромвеля или Людовика XIV. Вторая причина нашего страха перед мировой историей состоит в унаследованном нами и большей частью, думаю, справедливом недоверии к определенному способу смотреть на историю и писать историю, очень популярному в эпоху упадка перед основанием нашего Ордена способу, к которому у нас заранее нет никакого доверия, – к так называемой философии истории, талантливейший расцвет и одновременно опаснейший результат которой мы находим у Гегеля, но которая в последовавшее за ним столетие привела к мерзейшей фальсификации истории и деморализации чувства истины. Пристрастие к так называемой философии истории принадлежит для нас к главным признакам той эпохи духовного упадка и достигшей широчайшего размаха политической борьбы за власть, которую мы иногда называем «военным веком», но чаще «фельетонной эпохой». На обломках этой эпохи благодаря преодолению ее духа – или духовного нездоровья! – возникла наша нынешняя культура, возникли Орден и Касталия. Но только наше интеллектуальное высокомерие позволяет нам теперь противостоять мировой истории, особенно новейшей, почти так, как какой-нибудь аскет и отшельник эпохи раннего христианства противостоял мировой драме. История видится нам ареной страстей и мод, желаний, корыстолюбия, жажды власти, кровожадности, насилия, разрушений и войн, честолюбивых министров, продажных генералов, разрушенных городов, и мы слишком легко забываем, что это лишь один из многих ее аспектов. И прежде всего забываем, что сами мы – кусок истории, нечто постепенно возникшее и осужденное умереть, если оно потеряет способность к дальнейшему становлению и изменению. Мы сами история и тоже несем ответственность за мировую историю и за свою позицию в ней. Нам очень не хватает сознания этой ответственности.

Если мы взглянем на свою собственную историю, на времена возникновения нынешних педагогических провинций как в нашей стране, так и во многих других странах, на возникновение разных орденов и иерархий, одной из которых является наш Орден, то мы сразу увидим, что наша иерархия и родина, наша любимая Касталия, была основана людьми, которые относились к мировой истории отнюдь не так пренебрежительно и отрешенно, как мы. Наши предшественники и учредители начали свое дело в конце военной эпохи, в разоренном мире. Мы привыкли односторонне объяснять мировую обстановку того времени, начавшегося примерно с первой так называемой мировой войны, тем, что именно тогда дух ничего не значил и был для могучих властителей лишь подсобным и второстепенным боевым средством, в чем усматриваем следствие «фельетонного» разложения. Что ж, легко констатировать бездуховность и грубость, с какой велась эта борьба за власть. Если я называю эту борьбу бездуховной, то не потому, что не вижу ее огромных интеллектуальных достижений и успехов в методике, а потому что мы привыкли и стараемся видеть в духовности прежде всего волю к истине, а духовность, имевшая спрос в той борьбе, ничего общего с волей к истине, кажется, не имела. Беда этого времени была в том, что сумятице и передрягам, возникшим из-за невероятно быстрого численного роста человечества, не противостоял никакой более или менее твердый моральный уклад; последние остатки его были вытеснены злободневными лозунгами, и, изучая ход этой борьбы, мы сталкиваемся с поразительными и ужасными фактами. Совершенно так же, как при том расколе, к которому привел церковь Лютер четырьмя столетиями раньше, весь мир вдруг наполнился огромной тревогой, повсюду образовались фронты битв, повсюду вдруг вспыхнула смертельная вражда между молодыми и старыми, между родиной и человечеством, между красным и белым, и сегодня мы вообще уже не способны не то что понять и сопережить, а хотя бы восстановить мощь и внутреннюю динамику этого «красного» и «белого», истинное содержание и значение всех этих девизов и боевых кличей; мы видим, что, как во времена Лютера, по всей Европе, даже на половине всей земли, воодушевленно или в отчаянии бросались друг на друга правоверные и еретики, молодые и старые, поборники вчерашнего и поборники завтрашнего, фронты часто рассекали географические карты, народы и семьи, и нельзя сомневаться в том, что для большинства самих борцов или, во всяком случае, для их вождей все это было полно великого смысла, и многим предводителям и идеологам тех битв нельзя отказать в каком-то здоровом легковерии, в каком-то, как это тогда называли, идеализме. Везде боролись, убивали, разрушали, и каждая сторона делала это с верой, что борется за Бога и против дьявола.

У нас это дикое время высоких порывов, дикой ненависти, несказанных страданий как-то забыто, что трудно понять: ведь оно тесно связано с возникновением всех наших установлений, оно – предпосылка их и причина. Сатирик мог бы сравнить это забвение с забывчивостью добившихся дворянства и успеха авантюристов, когда дело касается их происхождения и родителей. Посмотрим еще немного на эту воинственную эпоху. Я прочел много ее документов, интересуясь при этом не столько покоренными народами и разрушенными городами, сколько поведением в то время людей высокодуховных. Им было трудно, и большинство не выдерживало. Были мученики и среди ученых, и среди верующих, и даже в те привыкшие к ужасам времена мученичество и пример этих людей не пропадали вотще. И все же – большинство представителей духа не выдерживало гнета этой эпохи насилия. Одни сдавались и отдавали свои таланты, знания и навыки в распоряжение властителей; известны слова одного тогдашнего профессора высшего учебного заведения в республике массагетов: «Сколько будет дважды два, решает не факультет, а наш господин генерал». Другие становились в оппозицию, пока могли это делать в каких-то безопасных границах, и посылали протесты. Один всемирно знаменитый автор за один только год подписал тогда будто бы – об этом можно прочитать у Цигенхальса – свыше двухсот таких протестов, воззваний, призывов к разуму и т.д., больше, может быть, чем сам прочел. Большинство, однако, училось молчать, а одновременно училось голодать и мерзнуть, и нищенствовать, и прятаться от полиции, они умирали безвременно, и умершим завидовали те, кто оставался в живых. Не перечесть наложивших на себя руки. Не доставляло уже ни радости, ни чести быть ученым или литератором: кто шел служить властителям и их лозунгам, у того были, правда, должность и кусок хлеба, но уделом его становились презрение со стороны лучших из его коллег и обычно все же довольно нечистая совесть; кто отказывался от такой службы, тому приходилось голодать, жить вне закона и умирать в нужде или в изгнании. Происходил жестокий, неслыханно суровый отбор. Не только наука быстро приходила в упадок, если не служила власти и военным целям, но и школьное дело. Прежде всего бесконечно упрощалась и перекраивалась мировая история, которую каждая из ведущих в тот или иной момент наций приспосабливала исключительно к своим интересам, философия истории и «фельетон» царили даже в школах.

Довольно подробностей. Это были бурные и дикие времена, времена вавилонски-смутные, когда народы и партии, старые и молодые, красные и белые не понимали друг друга. Кончилось это, после изрядной потери крови и обнищания, всеобщим желанием образумиться, все большей тоской по общему языку, который надо было снова найти, по порядку, по традиции, по надежной мере вещей, по азбуке и таблице умножения, которые не были бы продиктованы интересами власти и не менялись бы каждый миг. Появилась огромная потребность в правде и праве, в разуме, в преодолении хаоса. Этому-то вакууму в конце полной насилия и целиком устремленной ко внешнему эпохи, этой-то ставшей крайне упорной и острой всеобщей тоске по какому-то почину и какому-то порядку мы и обязаны своей Касталией и тем, что мы существуем. Крошечная, храбрая, голодавшая, но не покорившаяся горстка действительно высокодуховных людей начала сознавать свои возможности, начала с аскетически-героической строгостью к себе подчиняться какому-то порядку и уставу, начала маленькими и мельчайшими группами снова повсюду работать, отметая любые лозунги и строя целиком заново духовность, просвещение, науку, образование. Постройка удалась, она медленно выросла из своих героически-скудных начатков в великолепное здание, создала в ходе поколений Орден, Педагогическое ведомство, элитные школы, архивы и коллекции, специальные школы и семинары, игру в бисер, и пользуемся этим, пожалуй, чересчур великолепным зданием, живем в нем наследниками сегодня мы. И живем мы в нем, скажу еще раз, как довольно наивные и довольно-таки обленившиеся гости, не желая ничего знать ни об огромных человеческих жертвах, на которых воздвигнуты наши несущие стены, ни о горестном опыте, наследниками которого являемся, ни о мировой истории, которая построила наше здание или позволила построить его, которая нас держит и терпит и, может быть, выдержит и вытерпит еще множество касталийцев и магистров после нас нынешних, но которая однажды разрушит и поглотит нашу постройку, как разрушала и поглощала все, чему давала взрасти.

Я покидаю историю с таким применительным к сегодняшнему дню и к нам выводом: наша система и Орден уже перешагнули вершину расцвета и счастья, даруемых иногда загадочной игрою событий прекрасному и желанному. Мы находимся в упадке, который протянется еще, может быть, очень долго, но, во всяком случае, ничего более высокого, прекрасного и желанного, чем то, что у нас уже было, ждать не приходится, дорога ведет вниз; исторически мы, думаю, созрели для ликвидации, и она, несомненно, последует – не сегодня или завтра, так послезавтра. Вывожу это не только из чрезмерно нравственной оценки наших дел и способностей, а куда больше из сдвигов, которые готовятся, как я вижу, во внешнем мире. Приближаются критические времена, везде видны их приметы, мир снова хочет переместить свой центр тяжести. Готовится перераспределение власти, оно не пройдет без войны и насилия, угроза не только миру, но жизни и свободе идет с далекого Востока. Даже если наша страна и ее политика будут нейтральны, даже если весь наш народ единодушно (чего он, однако, не делает) пожелает держаться традиции и хранить верность касталийским идеалам и нам, все будет напрасно. Уже сейчас многие наши парламентарии довольно ясно дают нам понять, что Касталия – дороговатая для нашей страны роскошь. Как только страна будет вынуждена всерьез заняться вооружением, пусть только для обороны – а это может случиться скоро, – введут режим экономии, и, несмотря на всю доброжелательность к нам правительства, большинство этих мер коснется нас. Мы гордимся тем, что наш Орден и устойчивость духовной культуры, им гарантируемая, требуют от страны относительно скромных жертв. По сравнению с другими эпохами, особенно с ранним фельетонизмом с его щедро субсидируемыми высшими учебными заведениями, бесчисленными тайными советниками и роскошными учреждениями, жертвы эти в самом деле невелики и уж вовсе ничтожны по сравнению с теми, какие пожирали в военный век война и вооружение. Но именно вооружение вскоре снова будет, вероятно, главным требованием момента, в парламенте снова будут задавать тон генералы, и если народ окажется перед выбором – пожертвовать Касталией или подвергнуть себя опасности войны и гибели, – то мы знаем, как он проголосует. Тогда сразу же, без сомнения, распространится и охватит прежде всего молодежь военная идеология, демагогическое мировоззрение, согласно которому ученые и ученость, латынь и математика, образованность и духовная культура имеют право на жизнь лишь постольку, поскольку они способны служить военным целям.

Волна уже катится, когда-нибудь она нас смоет. Может быть, это хорошо и необходимо. Но пока, многоуважаемые коллеги, мы в соответствии со своим пониманием происходящего, своей пробужденностью и своей храбростью располагаем той ограниченной свободой решения и действия, которая дана человеку и делает мировую историю историей человеческой. Мы можем, если пожелаем, закрыть глаза, ибо опасность еще сравнительно далека; возможно, что все мы, нынешние магистры, успеем еще спокойно дослужить до конца и спокойно умереть, прежде чем опасность приблизится и станет видна всем. Для меня, однако, и, наверно, не для меня одного, это спокойствие не было бы спокойствием чистой совести. Я не хочу спокойно исполнять свои служебные обязанности и разыгрывать партии Игры, довольствуясь тем, что будущее вряд ли застанет меня в живых. Нет, мне кажется необходимым вспомнить, что и мы, стоящие вне политики, принадлежим мировой истории и помогаем делать ее. Поэтому я и сказал в первых строках своего письма, что мое служебное усердие уменьшилось или, во всяком случае, находится под угрозой, ведь я ничего не могу поделать с тем, что большая часть моих мыслей и забот неотделима от этой будущей опасности. Я запрещаю, правда, своему воображению рисовать формы, которые может принять эта беда для нас и для меня. Но я не могу отмахиваться от вопроса: что мы должны, что должен я сделать, чтобы отвратить эту опасность? Позволю себе сказать и об этом.

Притязание Платона на то, чтобы государством управлял ученый, вернее, мудрец, я не стану отстаивать. Мир был тогда моложе. И Платон, хоть он и основал некое подобие Касталии, отнюдь не был касталийцем, а был аристократом по происхождению, потомком царского рода. Мы тоже, правда, аристократы и образуем аристократию, но это аристократизм духа, не крови. Я не думаю, что людям когда-либо удастся искусственно вырастить таких аристократов крови, чтобы они одновременно были аристократами духа, это была бы идеальная аристократия, но она остается мечтой. Мы, касталийцы, хотя люди мы цивилизованные и неглупые, в правители не годимся; если бы нам пришлось править, мы делали бы это не с той страстью и наивностью, которые нужны настоящему правителю, к тому же истинное наше поприще и первая наша забота – поддержание образцовой духовной жизни – были бы при этом скоро забыты. Чтобы править, вовсе не надо быть глупым и грубым, как думали порой тщеславные интеллектуалы, но для этого нужно получать чистую радость от деятельности, направленной на внешний мир, обладать страстью отождествлять себя со своими целями и задачами и нужны, конечно, известная быстрота и неразборчивость в выборе путей к успеху. Нужны, стало быть, сплошь свойства, какими ученый – мудрецами мы ведь не станем себя называть – не должен обладать и не обладает, ибо для нас созерцание важнее, чем действие, а в выборе средств и путей достижения целей мы ведь приучены быть предельно щепетильными и разборчивыми. Значит, править и заниматься политикой – не наше дело. Мы – специалисты исследования, анализа и измерения, мы – хранители и постоянные проверщики всех алфавитов, таблиц умножения и методов, мы – клеймовщики духовных мер и весов. Спору нет, мы – еще и многое другое, мы можем подчас быть также новаторами, первооткрывателями, авантюристами, завоевателями и переоценщиками, но первая и важнейшая наша функция, та, из-за которой народ нуждается в нас и нас охраняет, – это держать в чистоте все источники знания. В торговле, политике и мало ли где еще оказывается порой заслугой и гениальным решением выдать черное за белое, у нас – никогда.

В прежние эпохи, в так называемые «великие» времена, времена войн и переворотов, от людей интеллекта часто требовали, чтобы они занимались политикой. Особенно распространено это было в позднефельетонную эру. К ее требованиям принадлежала также политизация или милитаризация духа. Как церковные колокола шли на пушки, как еще незрелая школьная молодежь шла на пополнение поредевших полков, так подлежал конфискации и шел на потребу войне дух.

Конечно, мы не можем согласиться с этим требованием. Что при необходимости ученого можно оторвать от кафедры или от письменного стола и сделать солдатом, что в иных случаях он может идти в армию добровольно, что в истощенной войной стране ученый должен предельно, вплоть до голода, сократить свои материальные нужды – об этом нечего и говорить. Чем образованнее человек, чем больше привилегии, которыми он пользовался, тем больше должны быть в час беды жертвы, которые он приносит; каждому касталийцу, надеемся, это станет когда-нибудь ясно как день. Но если мы готовы принести в жертву народу, когда он в опасности, свое благополучие, свой комфорт, свою жизнь, то это не означает, что мы готовы и самый дух, традицию и нравственный смысл нашей духовности принести в жертву интересам текущего дня, народа или генералов. Трус тот, кто увиливает от трудов, жертв и опасностей, выпавших на долю его народа. Но не меньший трус и предатель тот, кто предает ради материальных выгод принципы духовной жизни, кто, например, предоставляет властителям решать, сколько будет дважды два! Приносить в жертву любым другим интересам, в том числе интересам родины, любовь к истине, интеллектуальную честность, верность законам и методам духа – это предательство. Если в борьбе интересов и лозунгов истине грозит опасность оказаться такой же обесцененной, изуродованной и изнасилованной, как отдельно взятый человек, как язык, как искусства, как все органическое или искусно взращенное, тогда единственный наш долг – воспротивиться и спасти истину, то есть наше стремление к истине как высший наш догмат. Ученый, который в роли оратора, автора, учителя сознательно говорит неправду, сознательно поддерживает ложь и фальсификацию, не только оскорбляет органические законы бытия, он, кроме того, вопреки злободневной видимости, приносит своему народу не пользу, а тяжкий вред, он отравляет ему воздух и землю, пищу и питье, ум и справедливость и помогает всем злым и враждебным силам, грозящим народу уничтожением.

Касталиец, таким образом, не должен становиться политиком; при нужде, правда, он должен жертвовать собой, но ни в коем случае не верностью духу. Дух благотворен и благороден только в повиновении истине: как только он предает ее, как только перестанет благоговеть перед ней, сделается продажным и покладистым, он становится потенциальным бесовством, гораздо худшим, чем животное, инстинктивное зверство, которое все-таки еще сохраняет что-то от невинности природы.

Предоставляю каждому из вас, глубокоуважаемые коллеги, задуматься о том, в чем состоит долг Ордена, если стране и самому Ордену грозит опасность. На этот счет будут разные мнения. У меня тоже есть свое, и, много размышляя обо всех затронутых здесь вопросах, сам я пришел к ясному представлению о собственном долге и о том, к чему надо стремиться мне. А это побуждает меня обратиться к уважаемой администрации с личным ходатайством, каковым и закончу свой меморандум.

Из всех магистров, составляющих нашу администрацию, я, как магистр Игры, по роду своей службы, пожалуй, наиболее далек от внешнего мира. Математик, филолог, физик, педагог и все другие магистры работают в общих с мирянами областях; и в некасталийских, обычных школах нашей и всякой другой страны математика и языкознание – это основы ученья, и в мирских высших учебных заведениях преподается астрономия, физика, а музыкой занимаются и люди, совершенно необразованные; все это дисциплины древние, гораздо более древние, чем наш Орден, они существовали задолго до него и переживут его. Только игра в бисер – это наше собственное изобретение, наша специальность, наша любимица, наша игрушка, это последнее тончайшее выражение нашей специфически касталийской духовности. Это одновременно самая прекрасная и самая бесполезная, самая любимая и вместе с тем самая хрупкая драгоценность в нашей сокровищнице. Она первой погибнет, если под вопрос будет поставлено дальнейшее существование Касталии, – не только потому, что она сама по себе – самое хрупкое из наших богатств, но хотя бы потому, что для непосвященных это, несомненно, самое ненужное во всей Касталии. Если речь пойдет о том, чтобы избавить страну от всяких лишних расходов, то урежут бюджет элитных школ, сократят и в конце концов перестанут отпускать средства на содержание и расширение библиотек и коллекций, ухудшат наше питание, не будут обновлять нашу одежду, но сохранят все главные дисциплины нашей universitas litterarum, только не игру в бисер. Математика нужна, чтобы изобретать новое огнестрельное оружие, а что закрытие vicus lusorum и ликвидация нашей Игры нанесут хоть какой-то ущерб стране и народу – в это никто не поверит, и уж подавно военные. Игра в бисер – это самая крайняя и находящаяся в наибольшей опасности часть нашего здания. Может быть, с этим и связано то, что именно magister Ludi, глава нашей самой оторванной от жизни дисциплины, первым предчувствует грядущие потрясения или первым высказывает это чувство администрации.

Итак, я считаю, что в случае политических и особенно военных переворотов игра в бисер погибнет. Она быстро придет в упадок, сколько бы отдельных людей ни продолжало любить ее, и восстановить ее не удастся. Атмосфера, которая последует за новой военной эпохой, этого не потерпит. Игра исчезнет, как исчезли некоторые высококультурные обычаи в истории музыки, такие, например, как хоры профессиональных певцов начала XVII века или воскресные концерты в церквах начала XVIII. Тогда человеческие уши слышали звуки, которых никакая наука и никакое волшебство не воскресят в их ангельской, сверкающей чистоте. Игру в бисер тоже не забудут, но исчезнет она безвозвратно, и те, кому случится потом изучать ее историю, ее возникновение, расцвет и конец, будут вздыхать и завидовать нам, которым довелось жить в таком мирном, таком ухоженном, так чисто звучавшем духовном мире.

Хотя я magister Ludi, я отнюдь не считаю своей (или нашей) задачей отвратить или отсрочить конец нашей Игры. Все, даже самое прекрасное, преходяще, коль скоро оно стало историей, земным явлением. Мы знаем это и можем грустить по этому поводу, но не пытаться всерьез изменить что-либо, ибо изменить это нельзя. Если игра в бисер погибнет, гибель ее будет для Касталии и мира потерей, которую они, однако, вряд ли сразу заметят, настолько они будут в годы великого кризиса заняты тем, чтобы спасти все, что еще можно спасти. Касталия без игры в бисер мыслима, но немыслима Касталия без благоговения перед истиной, без преданности духу. Педагогическое ведомство может обойтись без magister Ludi. Но ведь изначально и по сути словосочетание «magister ludi» вовсе не означает – а мы это почти забыли – специальность, которую мы так называем. Изначально magister ludi значит просто-напросто «учитель». А учителя, хорошие и храбрые учителя, будут нашей стране тем нужнее, чем в большей опасности будет Касталия и чем больше ее драгоценных плодов перезреет и искрошится. Учителя нам нужнее, чем все другое, люди, которые, прививая молодежи способность находить верные критерии, служат ей образцом благоговения перед истиной, повиновения духу, служения слову. И это относится не только и не в первую очередь к нашим элитным школам, существованию которых тоже ведь придет однажды конец, – относится это и к школам мирским, некасталийским, где воспитываются и обучаются будущие горожане и крестьяне, ремесленники и солдаты, политики, офицеры и властители, пока они еще дети и поддаются обучению. Там – основа духовной жизни страны, а не в семинарах и не в игре в бисер. Мы всегда поставляли стране учителей и воспитателей, я уже говорил: это лучшие из нас. Но мы должны делать гораздо больше, чем до сих пор. Мы не можем больше полагаться на то, что из мирских школ к нам будет по-прежнему идти и поможет сохранить нашу Касталию приток отборных талантов. Мы должны всячески расширять смиренное, сопряженное с тяжелой ответственностью служение в школах, мирских школах, считая это важнейшей и почетнейшей частью нашей задачи.

Вот я и подошел к личному ходатайству, с которым хочу обратиться к уважаемой администрации. Настоящим прошу администрацию освободить меня от должности magister Ludi, доверить мне вне Касталии обычную школу, большую или маленькую, и разрешить мне постепенно перетянуть к себе в эту школу в качестве учителей какую-то группу молодых членов Ордена, людей, на которых я могу положиться в том, что они будут добросовестно помогать мне претворять наши принципы в жизнь через молодых мирян.

Пусть соблаговолит многоуважаемая администрация, доброжелательно рассмотрев мою просьбу и ее обоснование, дать мне свои указания.

Магистр игры в бисер

Приписка.

Да будет мне позволено привести слова досточтимого отца Иакова, записанные мною во время одной из наших незабываемых бесед: «Могут прийти времена ужаса и величайших бедствий. Но если бывает счастье и в беде, то оно может быть только духовным – обращенным назад, чтобы спасти культуру прошлого, обращенным вперед, чтобы с бодрой веселостью представлять дух в эпоху, которая иначе целиком оказалась бы во власти материи».

Тегуляриус не знал, как мало осталось от его работы в этом письме; ему не довелось увидеть его в окончательной редакции. Но два более ранних, куда более обстоятельных варианта Кнехт дал ему прочесть. Отправив письмо, магистр ждал ответа администрации с гораздо меньшим нетерпением, чем его друг. Он решил не осведомлять его больше о своих шагах; отказавшись от дальнейшего обсуждения с ним этого дела, он только дал понять, что ответ придет, несомненно, не скоро.

И когда потом, раньше, чем он сам ждал, ответ пришел, Тегуляриус не узнал об этом. Письмо из Гирсланда гласило:

Досточтимому магистру Игры в Вальдцеле

Глубокоуважаемый коллега!

С необыкновенным интересом и руководство Ордена, и коллегия магистров ознакомились с Вашим столь же сердечным, сколь и умным письмом. Исторические ретроспекции этого письма привлекли наше внимание не меньше, чем выраженная в нем тревога за будущее, и, конечно, многие из нас будут еще мысленно возвращаться к этим волнующим и отчасти, конечно, справедливым соображениям, чтобы извлечь из них пользу. С радостью и признательностью оценили мы чувства, Вас воодушевляющие, чувства настоящего и самоотверженного касталийства, горячей и ставшей второй натурой любви к нашей Провинции, к ее быту и нравам, любви озабоченной и не свободной сейчас от страха. С не меньшей радостью и признательностью услыхали мы личные и сиюминутные ноты этой любви, ее жертвенность, ее стремление к деятельности, ее серьезность и пылкость, ее тягу к героизму. Во всех этих чертах мы узнаем характер нашего магистра Игры, его энергию, его огонь, его отвагу. Как это похоже на него, ученика знаменитого бенедиктинца, что историю он изучал не ради чистой учености, не как бесстрастный, занятый эстетической игрой наблюдатель, что его исторические познания велят ему применить их к настоящему времени, действовать, прийти на помощь! Как отвечает Вашему характеру, глубокоуважаемый коллега, и то, что цель Ваших личных желаний так скромна, что Вы не стремитесь к политическим задачам и миссиям, к влиятельным и почетным постам, а хотите быть не чем иным, как ludi magister, школьным учителем!

Таковы некоторые впечатления и мысли, невольно возникшие уже при первом чтении Вашего послания. У большинства коллег они были одинаковы или сходны. При дальнейшем обсуждении Ваших сообщений, предостережений и просьб администрация не смогла прийти к столь единодушному мнению. На состоявшемся по этому поводу заседании горячо обсуждался прежде всего вопрос о том, насколько приемлема Ваша точка зрения на угрозу нашему существованию, а также вопрос о характере, величине и предположительной близости во времени грозящих опасностей, и большинство участников отнеслось к этим вопросам с явной серьезностью и проявило к ним интерес. Однако, как мы должны Вам сообщить, ни по одному из этих вопросов не набралось большинства голосов в пользу Вашей концепции. Признаны были лишь живость воображения и проницательность, присущие Вашим историко-политическим оценкам в отдельности, но ни одно из Ваших предположений, или, лучше сказать, пророчеств, не было в полном своем объеме одобрено и признано убедительным. Также и в вопросе о том, насколько причастны к сохранению необыкновенно долгого периода мира Орден и касталийский уклад, да и в какой мере вообще в принципе можно их считать факторами политической истории и обстановки, с Вами согласились только немногие, и те с оговорками. Наступившее в нашей части света по истечении военной эпохи спокойствие – таково примерно было мнение большинства – объясняется отчасти всеобщим истощением после ужасных войн, но гораздо больше тем, что Европа тогда перестала быть центром мировой истории, ареной борьбы за гегемонию. Нисколько не подвергая сомнению заслуги Ордена, за касталийской идеей, идеей высокой духовной культуры под знаком созерцательного контроля над душой, нельзя все же признать силу, которая действительно творит историю, то есть оказывает живое влияние на политическую обстановку в мире, да и честолюбивые поползновения такого рода совершенно чужды всему касталийскому духу. Ни воля, ни назначение Касталии, подчеркивалось в некоторых очень серьезных высказываниях на эту тему, не состоят в том, чтобы оказывать политическое воздействие и влиять на вопросы мира и войны, а речи о таком назначении не может быть уже потому, что все касталийское неотделимо от разума и вершится в пределах разумного, чего никак не скажешь о мировой истории, не впадая в богословско-поэтические бредни романтической философии истории и не возводя всю технику убийства и уничтожения, применяемую силами, которые творят историю, в методы мирового разума. Да ведь и при самом беглом взгляде на духовную историю видно, что времена высшего расцвета духа никогда, в сущности, нельзя было объяснить политической обстановкой, что у культуры, или у духа, или у души есть своя собственная история, которая течет рядом с так называемой мировой, то есть рядом с неутихающими боями за материальную власть, как вторая, тайная, бескровная и священная история. Исключительно с этой священной и тайной, а не с «настоящей» жестокой мировой историей имеет дело наш Орден, и в задачу его никогда не входило охранять политическую историю, а тем более помогать делать ее.

Действительно ли, стало быть, такова политическая обстановка в мире, как она освещена в Вашем письме, или нет, Ордену в любом случае не подобает относиться к ней иначе чем выжидательно и терпимо. Поэтому Ваше мнение, что нам следует смотреть на эту обстановку как на призыв к активности, было, вопреки нескольким голосам, решительно отклонено большинством. Что касается Вашего взгляда на сегодняшнее положение в мире и Ваших намеков насчет ближайшего будущего, то они, спору нет, произвели определенное впечатление на большинство коллег, а некоторым показались даже сенсационными, однако и в этом пункте, хотя почти все ораторы отдавали должное Вашим знаниям и Вашему острому уму, большинство с Вами не согласилось – напротив, возобладало мнение, что Ваши замечания по этому поводу надо признать достойными внимания и весьма интересными, но все же чрезмерно пессимистичными. Раздался даже голос, спросивший, не следует ли счесть это опасным, даже преступным и уж по меньшей мере легкомысленным поступком, если магистр пугает свою администрацию такими мрачными картинами якобы надвигающихся опасностей и испытаний. Напоминать иногда о бренности всех вещей, разумеется, позволительно, и каждый, а тем более каждый, кто занимает высокий и ответственный пост, должен время от времени повторять про себя слова «memento mori»[31]; но так обобщающе, так нигилистически предрекать всему сословию магистров, всему Ордену, всей иерархии якобы близкий конец – это не только недостойная атака на душевный покой и воображение коллег, а угроза самой администрации и ее работоспособности. Никак не может это способствовать деятельности магистра, если он должен каждое утро приступать к работе с мыслью, что его пост, его труд, его ученики, его ответственность перед Орденом, его жизнь в Касталии и для Касталии, – что все это завтра или послезавтра пойдет прахом. Хотя голос этот не был поддержан большинством, известное одобрение он все-таки встретил.

Мы кратки в своем письменном ответе, но готовы к устным объяснениям. Из нашего скупого изложения дела Вы ведь уже видите, досточтимый, что Ваше послание не оказало того действия, которого Вы, вероятно, от него ждали. Неуспех этот объясняется главным образом, конечно, причинами объективными, действительными различиями между Вашими теперешними взглядами и желаниями, с одной стороны, и желаниями и взглядами большинства – с другой. Но есть и причины формальные. Во всяком случае, нам кажется, что прямая устная дискуссия между Вами и коллегами прошла бы гораздо гармоничнее и позитивнее. И не только эта форма письменного заявления повредила, думается нам, Вашему ходатайству; еще больше повредило ему не принятое в нашем быту сочетание какого-то сообщения для коллег с тем или иным личным ходатайством, с той или иной просьбой. Большинство видит в этом слиянии неудачное новшество. Некоторые прямо называют его недопустимым.

Вот мы и подходим к самому щекотливому пункту Вашего дела, к Вашей просьбе об освобождении от должности и о направлении Вас в систему мирских школ. Просителю должно было быть заранее известно, что согласиться со столь внезапно поданным и столь странно обоснованным ходатайством, что одобрить и удовлетворить его администрация никак не может. Разумеется, администрация отвечает отказом.

Во что превратилась бы наша иерархия, если бы каждого ставили на его место не Орден и не задание администрации! Во что превратилась бы Касталия, если бы каждый сам оценивал себя, свои таланты и свойства и в зависимости от этого подбирал себе пост! Рекомендуя магистру Игры подумать об этом несколько мгновений, мы поручаем ему по-прежнему нести доверенную ему нами почетную службу.

Вот и исполнена Ваша просьба об ответе на Ваше письмо. Мы не могли дать ответ, на какой Вы, наверно, надеялись. Однако мы не хотим умалчивать о том, что по достоинству оценили побудительный и призывный смысл Вашего документа. Мы надеемся еще устно обсудить с Вами его содержание, и притом вскоре, ибо, считая, что на Вас можно положиться, руководство Ордена видит все же повод для беспокойства в том месте Вашего письма, где Вы говорите, что Ваша пригодность для дальнейшей службы уменьшилась или находится под угрозой.

Кнехт прочел это письмо без особых ожиданий, но очень внимательно. Что у администрации есть «повод для беспокойства», он вполне мог представить себе, да и склонен был заключить по определенным признакам. Недавно в деревне игроков появился гость из Гирсланда – со стандартным удостоверением и рекомендацией руководства Ордена; он попросил разрешения погостить несколько дней – будто бы для работы в архиве и библиотеке – и послушать на правах гостя несколько лекций Кнехта; человек уже пожилой, тихий, внимательный, он появлялся почти во всех отделениях и зданиях поселка, спрашивал о Тегуляриусе и несколько раз побывал у жившего поблизости директора вальдцельской элитной школы; можно было не сомневаться, что человек этот – наблюдатель, посланный, чтобы установить, как обстоят дела в деревне игроков, чувствуется ли какая-то нерадивость, здоров ли и на посту ли магистр, прилежны ли служащие, не встревожены ли ученики. Он пробыл в Вальдцеле целую неделю, не пропустил ни одной лекции Кнехта, и его тихая вездесущность обратила на себя внимание двух служащих. Значит, руководство Ордена дождалось отчета этого лазутчика, прежде чем отправило свой ответ магистру.

Как же следовало оценить это ответное письмо и кто мог быть его автором? Стиль не выдавал его, это был ходовой, безличный, официальный стиль, какового и требовал повод. При более пристальном взгляде, однако, письмо обнаруживало больше своеобразного и личного, чем то можно было предположить при первом чтении. В основе всего этого документа лежали иерархический дух Ордена, справедливость и любовь к порядку. Ясно видно было, сколь неуместной, неудобной, даже обременительной и досадной показалась кнехтовская просьба, отклонить ее автор этого ответа явно решил сразу же, как только узнал о ней, и без всякого учета других мнений. Неудовольствию и неприятию противостояли, однако, другое чувство и настроение, заметная симпатия, желание подчеркнуть все мягкие и дружественные суждения и отзывы, прозвучавшие на заседании, посвященном кнехтовскому письму. Кнехт не сомневался, что автор ответа – старейшина правления Ордена Александр.

Мы достигли теперь конца нашего пути и надеемся, что все существенное о жизни Кнехта сообщили. Какие-то подробности о конце этой жизни еще, несомненно, выяснит и расскажет позднейший биограф.

Мы отказываемся от собственного описания последних дней магистра, мы знаем о них не больше, чем любой вальдцельский студент, да и не описали бы их лучше, чем это делает «Легенда о мастере игры в бисер», ходящая у нас во множестве списков и сочиненная, по-видимому, несколькими любимыми учениками покойного. Пусть эта легенда и завершит нашу книгу.

Легенда

Когда мы слушаем беседы товарищей об исчезновении и причинах исчезновения нашего мастера, о правильности и неправильности его решений и шагов, о смысле и бессмысленности его судьбы, это напоминает нам рассуждения Диодора Сицилийского о предполагаемых причинах разлива Нила, и нам кажется не только бесполезным, но и неправильным прибавлять к этим рассуждениям какие-то новые. Будем лучше хранить в сердцах память о мастере, который так скоро после своего таинственного ухода в мир ушел в еще более неведомую и таинственную область потустороннего. Во имя его дорогой для нас памяти запишем то, что довелось нам услышать об этих событиях.

Прочитав письмо, в котором администрация ответила отказом на его просьбу, магистр почувствовал какую-то легкую дрожь, какую-то утреннюю свежесть и трезвость, показавшую ему, что час настал и мешкать больше нельзя. Это особое чувство, которое он называл «пробуждением», было знакомо ему по решающим минутам его жизни; бодрящее и вместе мучительное, прощальное и в то же время устремленное к будущему, оно вызывало бессознательное волнение, как весенняя буря. Он посмотрел на часы – через час ему предстояло читать лекцию. Он решил посвятить этот час размышлению и направился в тихий магистерский сад. Всю дорогу его не отпускала стихотворная строчка, вдруг пришедшая ему на ум:

В любом начале волшебство сокрыто…

Он твердил ее про себя, не помня, у какого поэта вычитал ее, но стих очень нравился ему, вполне, как казалось, соответствуя сиюминутным его ощущениям. В саду он сел на усыпанную опавшими листьями скамью, размерил дыхание, добиваясь внутренней тишины, и с просветленной душой погрузился в размышление, в котором ситуация этого часа жизни вылилась в какие-то обобщенные, сверхличные образы. На пути к маленькому лекционному залу снова всплыла та строка, он стал думать о ней и нашел, что она должна звучать немного иначе. Вдруг память его прояснилась и помогла ему. Он тихо твердил про себя:

В любом начале волшебство таится,Оно нам в помощь, в нем защита наша.

Но лишь под вечер, когда давно была прочитана лекция и сделана вся другая работа, которую надо было выполнить за день, он открыл происхождение этих строк. Были они не из старых поэтов, а из его собственных стихотворений, которые он когда-то, в бытность учеником и студентом, писал, и кончалось это стихотворение строкой:

Простись же, сердце, и окрепни снова!

В тот же вечер он вызвал своего заместителя и сообщил ему, что должен завтра уехать на неопределенное время. Он передал ему с краткими указаниями все текущие дела и попрощался любезно и деловито, как обычно перед короткой служебной поездкой.

Что Тегуляриуса придется покинуть, не посвящая друга в свои намерения и не обременяя его прощанием, Кнехту было ясно и раньше. Действовать так он должен был не только для того, чтобы пощадить своего очень чувствительного друга, но и для того, чтобы не подставить под удар весь свой замысел. С совершившимся фактом Тегуляриус уж как-нибудь, наверно, смирится, а неожиданное объяснение и сцена прощания могут толкнуть его на всякие опрометчивые выходки. Одно время Кнехт думал даже уехать, вообще не повидавшись с ним напоследок. Поразмыслив, он решил, однако, что это будет слишком похоже на бегство от трудного дела. Как ни умно и ни правильно было избавить друга от этой сцены, от волнения и от повода ко всяким глупостям, себе он не вправе был давать такую поблажку. Оставалось еще полчаса до отхода ко сну, он мог еще побывать у Тегуляриуса, не обеспокоив ни его, ни кого-либо еще. Была уже ночь, когда он переходил широкий внутренний двор. Он постучал в келью друга с особым чувством: «в последний раз» – и застал его одного. Обрадованно приветствовал тот, прервав чтение, неожиданного гостя, отложил книгу в сторону и усадил его.

– Мне сегодня пришло на ум одно старое стихотворение, – завел разговор Кнехт, – вернее, несколько строк из него. Может быть, ты помнишь, где можно найти полный текст? – И он процитировал: – «В любом начале волшебство таится…»

Репетитору не пришлось долго утруждать себя. Немного подумав, он определил это стихотворение, встал и вынул из ящика конторки рукопись стихотворений Кнехта, авторский список, который тот когда-то ему подарил.

– Вот, – сказал он с улыбкой, – к вашим услугам, досточтимый. Впервые за много лет изволили вы вспомнить об этих стихах.

Иозеф Кнехт рассматривал листки рукописи внимательно и не без волнения. Студентом, во время пребывания в Восточноазиатском институте, исписал он два эти листка стихотворными строчками, с них глядело на него далекое прошлое, все говорило о почти забытом, призывно-щемяще пробуждающемся былом – слегка уже пожелтевшая бумага, юношеский почерк, помарки и поправки в тексте. Ему казалось, что он помнит не только год и время года, когда возникли эти стихи, но и день и час, и вместе то настроение, то сильное и гордое чувство, которое тогда наполняло его и делало счастливым и которое эти стихи выразили. Он написал их в тот особенный день, когда ему довелось испытать внутреннее ощущение, названное им «пробуждением».

Заглавие стихотворения возникло явно раньше его самого, как его первая строчка. Оно было написано крупными буквами, размашистым почерком и гласило:

«ПЕРЕСТУПИТЬ ПРЕДЕЛЫ!»

Позднее, в другое время, в другом настроении и других обстоятельствах, заглавие это вместе с восклицательным знаком было зачеркнуто, а вместо него, более мелкими, тонкими и скромными буквами, вписано другое. Оно гласило: «Ступени».

Кнехт вспомнил сейчас, как тогда, окрыленный мыслью своего стихотворения, написал слова «Переступить пределы!», они были кличем и приказом, призывом к самому себе, заново сформулированным и подтвержденным намерением прожить под этим знаком жизнь, сделать ее трансцендентальным движением, при котором каждую новую даль, каждый новый отрезок пути надо решительно-весело прошагать, заполнить и оставить позади себя. Он пробормотал несколько строк:

Пристанищ не искать, не приживаться.Ступенька за ступенькой, без печали.Шагать вперед, идти от дали к дали.Все шире быть, все выше подниматься.

– Я много лет назад забыл эти стихи, – сказал он, – и когда сегодня одна строчка случайно пришла мне на ум, я никак не мог вспомнить, откуда знаю ее, и не сообразил, что она моя. Какими кажутся тебе сегодня эти стихи? Говорят ли они еще тебе что-нибудь?

Тегуляриус задумался.

– Как раз к этому стихотворению, – сказал он немного погодя, – у меня всегда было странное отношение. Оно принадлежит к тем немногим вашим стихам, которых я, в сущности, не любил, в которых что-то претило мне и мешало. Что именно, я тогда не понимал. Сегодня я, кажется, вижу это. Ваше стихотворение, досточтимый, озаглавленное вами «Переступить пределы!», что звучит как какой-нибудь приказ на марш – слава Богу, позднее вы заменили название куда более удачным, – стихотворение это никогда в общем-то не нравилось мне, потому что в нем есть какая-то властная нравоучительность и назидательность. Если бы можно было отнять у него этот элемент, вернее, смыть с него этот налет, оно было бы одним из лучших ваших стихотворений, сейчас я снова это заметил. Заглавие «Ступени» неплохо передает его суть; но с таким же и даже с большим правом вы могли бы назвать его «Музыка» или «Сущность музыки». Ведь, если убрать этот резонерский, назидательный тон, останется, собственно, размышление о сущности музыки, или, пожалуй, хвалебная песнь музыке, ее постоянной сиюминутности, ее веселости и решительности, ее подвижности, ее неутомимой решимости и готовности спешить дальше, покинуть пространство или отрезок пространства, куда она только что вступила. Если бы ваши стихи ограничились таким размышлением, такой хвалой духу музыки, если бы вы, в явной уже тогда одержимости педагогическим честолюбием, не сделали из них призыва и проповеди, стихотворение это могло бы быть настоящей жемчужиной. В том виде, в каком оно существует, оно, по-моему, не только слишком нравоучительно и назидательно, но и уязвимо из-за одной логической ошибки. Оно, только ради нравственного воздействия, отождествляет музыку и жизнь, что по меньшей мере сомнительно и спорно, делая из естественного и свободного от нравственности порыва – а это и есть движущая сила музыки – «жизнь», стремящуюся воспитывать и развивать нас призывами, приказами и напутствиями. Короче, некий образ, нечто неповторимое, прекрасное и величественное искажается и используется в этих ваших стихах для резонерских целей, и это-то и настраивало меня всегда против них.

Магистр с удовольствием смотрел и слушал, как друг его, говоря, все больше впадал в какую-то яростность, которую он, Кнехт, так в нем любил.

– Может быть, ты прав! – сказал он полушутливо. – Во всяком случае, ты прав насчет отношения этого стихотворения к музыке. Образ «от дали к дали» и главная мысль моих стихов идут и правда от музыки, а я этого не знал и не замечал. Загубил ли я эту мысль и исказил ли этот образ, не знаю; возможно, ты прав. Когда я сочинял эти стихи, речь в них шла ведь уже не о музыке, а об одном ощущении, ощущении, что эта прекрасная музыкальная метафора показала мне свою нравственную сторону и стала во мне призывным кличем, зовом жизни. Повелительная форма этого стихотворения, которая тебе особенно не нравится, не говорит о желании приказывать и поучать, ибо приказ, призыв обращены только ко мне самому. Даже если бы ты и так не знал это, дорогой мой, ты мог бы вычитать это из последнего стиха. Итак, я что-то понял, узнал, открыл для себя и хочу втолковать, втемяшить смысл и мораль своего открытия себе самому. Поэтому-то стихотворение это и застряло у меня в памяти – хоть и без моего ведома. Хороши эти стихи или плохи, цели своей они, стало быть, достигли, их призыв продолжал жить во мне и не был забыт. Сегодня он опять звучит для меня как бы по-новому; это прекрасное ощущение, твоя насмешка его не испортит. Но мне пора уходить. Славные были времена, товарищ мой, когда мы, оба студенты, часто позволяли себе нарушать правила и засиживаться за разговорами до поздней ночи. Магистру нельзя позволить себе это, а жаль!

– Ах, – сказал Тегуляриус, – вполне можно было бы, да храбрости нет.

Кнехт, засмеявшись, положил руку ему на плечо:

– Что касается храбрости, дорогой мой, то я способен и не на такие проделки. Спокойной ночи, старый ворчун!

Он весело покинул келью друга, но по дороге, в пустых по-ночному дворах и проходах поселка, к нему опять вернулась серьезность, серьезность прощания. Прощание всегда будит воспоминания, и на этом пути его охватило воспоминание о том первом разе, когда он, еще мальчиком, только что поступив в вальдцельскую школу, сделал свой первый, полный надежд и предчувствий обход Вальдцеля и vicus lusorum. И лишь теперь, среди остывших за ночь, умолкших деревьев и зданий, он до боли остро почувствовал, что все это видит в последний раз, в последний раз слышит, как затихает и засыпает такой оживленный в течение дня поселок, в последний раз смотрит на огонек над будкой привратника, отражающийся в бассейне фонтана, в последний раз – на ночные облака над деревьями своего магистерского сада. Медленно обходя все дорожки и уголки деревни игроков, он почувствовал желание еще раз отворить калитку своего сада и войти в него, но у него не было с собой ключа, и это сразу заставило его опомниться и образумиться. Он вернулся в свое жилье, написал несколько писем, в том числе в столицу, Дезиньори, где извещал того о своем приезде, затем освободился от душевной смуты этого часа в сосредоточенной медитации, чтобы набраться до следующего дня сил для своей последней работы в Касталии, разговора с руководителем Ордена.

Поднявшись на другое утро в обычное время, магистр вызвал машину и уехал, отъезд его мало кто заметил, и значения никто ему не придал. Напоенным первыми туманами ранней осени утром он направился в Гирсланд, приехал туда к полудню и велел доложить о своем прибытии магистру Александру, главе Ордена. С собой он привез, завернув в сукно, красивый металлический ларец, который взял из потайного ящика своей канцелярии, ларец, где хранились символы его сана, печати и ключи.

В «большом» секретариате руководства Ордена его приняли несколько удивленно, такого почти не бывало, чтобы какой-либо магистр появился здесь без предупреждения или без приглашения. По указанию главы Ордена его накормили, затем отвели ему для отдыха келью в старой обходной галерее и сказали, что досточтимый надеется освободиться для него через два-три часа. Он попросил экземпляр орденского устава, сел, прочел всю эту брошюру и лишний раз удостоверился в простоте и законности своего намерения, хотя объяснить словами его смысл и внутреннюю справедливость ему даже сейчас казалось в общем-то невозможно. Он вспомнил одну статью устава, над которой ему когда-то, в последние дни его студенчества и юношеской свободы, предложили задуматься, это было перед его вступлением в Орден. Он прочел эту статью и, погрузившись в размышления, почувствовал, как не похож он сейчас на того робкого юного репетитора, которым он был тогда. «Если высокая инстанция, – говорилось в этом месте устава, – призывает тебя на какую-нибудь должность, знай: каждая ступень вверх по лестнице должностей – это шаг не к свободе, а к связанности. Чем больше могущество должности, тем строже служба. Чем сильнее личность, тем предосудительней произвол». Как непререкаемо и определенно звучало все это когда-то и как с тех пор не то что изменилось для него, а даже стало противоположным значение многих слов, особенно таких скользких, как «связанность», «личность», «произвол»! И до чего все-таки были они красивы, ясны, крепки и внушительны, эти фразы, какими абсолютными, вечными, насквозь правдивыми могли они казаться молодому уму! О, такими они и были бы в самом деле, будь Касталия миром, всем разнообразным и все-таки неделимым миром, а не мирком в мире, не куском, смело и насильственно вырезанным из мира куском! Если бы земля была элитной школой, если бы Орден был содружеством всего человечества, а глава Ордена – Богом, как совершенны были бы тогда эти статьи и весь устав! Ах, если бы так было, какой прелестной, какой цветущей и невинно-прекрасной была бы жизнь! И когда-то ведь так оно и было, когда-то он мог так смотреть на это: на Орден и на касталийский дух – как на нечто божественное и абсолютное, на Провинцию – как на мир, на касталийцев – как на человечество, а на некасталийскую часть вселенной – как на некий младенческий мир, как на преддверие Провинции, как на целину, которая еще ждет возделки и освобождения, с благоговением взирая на Касталию и порой посылая туда таких милых гостей, как юный Плинио.

Какая странная вещь произошла, однако, и с ним самим, Иозефом Кнехтом, и с его собственной душой! Разве прежде, вчера еще, не смотрел он на свойственный ему способ постигать и познавать, на то ощущение действительности, которое он называл «пробуждением», как на некое продвижение, шаг за шагом, к сердцу мира, к центру истины, как на нечто в какой-то мере абсолютное, как на некий путь, некое поступательное движение, которое, хотя совершить его можно лишь шаг за шагом, по сути, непрерывно и прямолинейно? Разве когда-то, в юности, ему не казалось пробуждением, прогрессом, не казалось безусловно ценным и правильным признавать внешний мир в лице Плинио, но сознательно и четко отмежевываться от этого мира как касталиец? И снова это было прогрессом и чем-то существенным, когда он после долгих сомнений остановил свой выбор на игре в бисер и вальдцельской жизни. И снова – когда согласился, чтобы мастер Томас взял его на службу, а мастер музыки принял в Орден, и когда позднее сам стал магистром. Это были все маленькие или большие шаги на прямом с виду пути – однако теперь, в конце этого пути, он отнюдь не стоял в сердце мира и средоточии истины, нет, и теперешнее пробуждение тоже состояло лишь в том, что он как бы открыл глаза, увидел себя в новом положении и пытался приспособиться к новой ситуации. Та же строгая, ясная, определенная, прямая тропа, что приводила его в Вальдцель, в Мариафельс, в Орден, к магистерству, уводила его теперь прочь. То, что было чередой актов пробуждения, было одновременно чередой прощаний. Касталия, игра в бисер, сан магистра – все это были темы, которые надо было проварьировать и исчерпать, пространства, дали, которые надо было прошагать и переступить. Они были у него уже позади. И когда-то, думая и поступая не так, как сегодня, а прямо противоположным образом, он явно все-таки что-то уже знал или, во всяком случае, догадывался об этом подвохе; разве не озаглавил он то стихотворение студенческих лет, где речь шла о ступенях и о прощаниях, кличем «Переступить пределы!»?

Итак, путь его шел по кругу, или по эллипсу, или по спирали, как угодно, только не по прямой, ибо прямолинейность была явно свойственна лишь геометрии, а не природе и жизни. Но обращенному к самому себе ободрительному призыву этих стихов он, даже когда давно забыл и их, и свое тогдашнее пробуждение, следовал преданно; пусть не безупречно, пусть не без колебаний, сомнений, слабости и борьбы, но он шагал ступень за ступенью, даль за далью отважно, сосредоточенно и более или менее весело, не так лучезарно, как старый мастер музыки, но без усталости, без мрачности, без неверности, без измен. И если он теперь, по касталийским понятиям, совершает измену, если, всей орденской нравственности наперекор, действует как бы в собственных интересах и, значит, по произволу, то и это произойдет в духе отваги и музыки и, значит, с соблюдением такта и весело, а там будь что будет. Суметь бы доказать и другим то, что казалось таким ясным ему, – что «произвол» его теперешних действий на самом деле был служением и повиновением, что шел он, Кнехт, не к свободе, а к новой, неведомой, жутковатой связанности и не как дезертир, а как человек призванный, не своевольно, а повинуясь, не как хозяин положения, а как жертва! Но как же тогда обстояло дело с добродетелями – веселостью, соблюдением такта, отвагой? Они становились меньше, но сохранялись. Даже если ты не шел, а тебя вели, даже если не было самовольного переступания пределов, а было лишь вращение пространства вокруг стоявшего в его центре, добродетели все же продолжали существовать и сохраняли свою ценность и свое волшебство, они состояли в том, чтобы говорить «да», а не «нет», повиноваться, а не отлынивать, и, может быть, немного и в том, чтобы действовать и думать так, словно ты хозяин положения и активен, чтобы принимать на веру жизнь и это самообольщение, эту блестящую иллюзию самоопределения и ответственности, чтобы по непонятным причинам склоняться в общем-то больше к действию, чем к познанию, руководствоваться больше инстинктом, чем умом. О, если бы можно было поговорить об этом с отцом Иаковом!

Мысли или мечтания такого рода были отголоском его медитации. При «пробуждении» дело шло, видимо, не об истине и познании, а о действительности, о том, чтобы испытать ее и справиться с ней. Пробуждаясь, ты не пробивался, не приближался к ядру вещей, к истине, а улавливал, устанавливал или претерпевал отношение собственного «я» к сиюминутному положению вещей. Ты находил при этом не законы, а решения, попадал не в центр мира, а в центр собственной личности. Вот почему то, что ты при этом испытывал, и нельзя было рассказать, вот почему оно так удивительно не поддавалось передаче словами: информация из этой области жизни, видимо, не входила в задачи языка. Если в порядке исключения тебя при этом чуть-чуть понимали, то понимавший находился в сходном положении, сочувствовал тебе или пробуждался вместе с тобой. Иной раз его до какой-то степени понимал Фриц Тегуляриус, еще дальше шла отзывчивость Плинио. Кого он мог назвать, кроме них? Никого.

Уже смеркалось, и он совсем ушел в свои мысли, когда в дверь постучали. Поскольку он не сразу очнулся и не ответил, пришедший немного подождал и тихо постучал снова. На этот раз Кнехт отозвался, поднялся и пошел с посыльным, который провел его в здание канцелярии и без доклада в кабинет предводителя Ордена. Мастер Александр вышел ему навстречу.

– Жаль, – сказал он, – что вы приехали, не предупредив меня. Поэтому вам пришлось подождать. Мне не терпится узнать, что привело вас сюда так неожиданно. Надеюсь, не случилось ничего плохого?

Кнехт засмеялся:

– Нет, ничего плохого не случилось. Но разве я действительно такой уж неожиданный гость и вы совсем не представляете себе, что меня сюда привело?

Александр посмотрел ему в глаза строго и озабоченно.

– Ну, конечно, – сказал он, – представить я могу себе всякое. Я уже представлял себе, например, в эти дни, что для вас дело с вашим письмом наверняка еще не завершено. Администрация вынуждена была ответить на него несколько лаконично и в, может быть, разочаровавшем вас, domine, смысле и тоне.

– Нет, – сказал Иозеф Кнехт, – в сущности, я и не ждал ничего, кроме того, что ответ администрации по своему смыслу содержит. А что касается его тона, то как раз тон его меня порадовал. По письму видно, что оно далось автору нелегко, может быть, даже доставило ему огорчение, и что он испытывал потребность прибавить к неприятному и немного унизительному для меня ответу несколько капель меда, и получилось это у него великолепно, я благодарен ему за это.

– А содержание письма вы, значит, приняли, досточтимый?

– Принял к сведению, да и по существу понял и одобрил. Ответ, пожалуй, и не мог принести ничего, кроме отклонения моей просьбы и мягкого увещания. Мое письмо было делом непривычным и для администрации довольно-таки щекотливым, сомнений на этот счет у меня не было. Но кроме того, поскольку оно содержало личную просьбу, письмо это было написано, наверно, не очень убедительно. Никакого другого ответа, кроме отрицательного, я и не мог ждать.

– Нам отрадно, – сказал предводитель Ордена не без едкости, – что вы смотрите на это так и что, следовательно, наше послание не могло быть для вас огорчительным сюрпризом. Нам это очень отрадно. Но одного я не понимаю. Если сочиняя и отправляя свое письмо – ведь я вас правильно понял? – вы уже не верили в успех и положительный ответ, больше того, были заранее убеждены в неуспехе, то зачем же вы довели до конца, переписали начисто и отправили это письмо, которое требовало все же большого труда?

Ласково глядя на него, Кнехт отвечал:

– Господин предводитель, мое письмо имело двойной смысл, ставило перед собой две задачи, и я не думаю, что обе они остались совершенно не выполнены. Оно содержало личную просьбу – чтобы меня освободили от должности и использовали в другом месте; эту личную просьбу я считал чем-то относительно маловажным, ведь каждый магистр должен отодвигать свои личные дела как можно дальше. Просьба была отклонена, с этим мне следовало примириться. Но мое письмо содержало и очень многое другое кроме этой просьбы, оно содержало множество фактов, отчасти мыслей, довести которые до сведения администрации, привлечь к которым ее внимание я считал своим долгом. Все магистры или хотя бы большинство их прочли мои положения, чтобы не сказать – предостережения, и хотя большинству, конечно, это блюдо пришлось не по вкусу и вызвало у них скорее раздражение, они все-таки прочли и вобрали в себя то, что я считал необходимым сказать им. То, что они не пришли в восторг от моего письма, это в моих глазах не провал, ведь мне же нужны были не восторги, не одобрение, моя задача была встревожить и всколыхнуть. Я очень пожалел бы, если бы по названным вами причинам решил не посылать свою работу. Велико или невелико оказанное ею воздействие, воззванием, призывом она все же была.

– Конечно, – помедлив, сказал предводитель, – однако для меня загадка от этого не перестает быть загадкой. Если вы хотели, чтобы ваши предостережения, воззвания, призывы дошли до администрации, то почему вы ослабили или, во всяком случае, поставили под вопрос эффект ваших золотых слов, связав их с частной просьбой, да еще с такой, в исполнение или исполнимость которой вы сами не очень-то верили? Я этого пока еще не понимаю. Но это, конечно, прояснится, когда мы обсудим все. Как бы то ни было, именно здесь, в соединении призыва с ходатайством, воззвания с прошением, – уязвимое место вашего письма. Вас же, казалось бы, ничто не заставляло протаскивать призыв под флагом ходатайства. Вам было довольно легко обратиться к своим коллегам устно или письменно, если вы считали, что их надо встряхнуть. А ходатайство пошло бы своим официальным путем.

Кнехт дружелюбно взглянул на него.



Поделиться книгой:

На главную
Назад