Однажды в Ташкенте я присутствовал в качестве корреспондента на каком-то торжестве городских пожарных. Ахун говорил им поздравительную речь и был избран «почетным пожарным». На голову ему надели блестящую каску, а в руки дали крюк-топор. Его вид был настолько нелеп и смешон, что мне захотелось пошкольничать.
– Снимай красавца Ахуна, – крикнул я своему фоторепортеру, и после вспышки магния торжественно сказал «президенту»:
– Подождите еще минутку, товарищ Ахун-Бабаев, не снимайте каску, я вам сейчас «почетную кухарку» приведу. Куму-пожарному нельзя без кумы-кухарки.
– Каряшо, – благодушно согласился привыкший к подчинению «президент» и не снимал надетой набекрень каски до самого конца вечера, терпеливо ожидая «кухарку»…
Средне-Азиатский военный округ возглавлял некогда знаменитый «победитель Кронштадта» Дыбенко[65].
Во время каких-то очередных осложнений с Англией я был послан к нему взять интервью о мощности Красной армии на афганско-персидской границе. Цель – припугнуть Черчилля. Я ожидал увидеть статного самоуверенного красавца (ведь должен же быть красивым любовник разборчивой и опытной в этом деле Коллонтай[66]), но меня принял невзрачный, хотя и здоровенный детина. Еще удивительней было, что он явно робел, диктуя мне интервью, и беспрерывно оглядывался на стоявшего за его стулом начальника политуправления округа, кивавшего в знак согласия на каждую фразу,
– Вот во что обратилась теперь «краса и гордость революции», – подумал я тогда, – буйная, жестокая, но смелая и крепкая «братва-клешники» перемолота в пыль партийным жерновом! «За что боролись, братишки?» Если ваш «вождь» оглядывается на политрука, то что же от вас осталось? И осталось ли что-нибудь?
Но и оглядка на политрука не спасла Дыбенку от общей для всех героев октября и февраля заслуженной ими участи. Собрав остатки своего бунтарского темперамента, он, последним из начальников военных округов, все же примкнул к заговору Тухачевского[67], Но восстановить в себе пафос бунтарства уже не было сил. Он «оглянулся» на политрука и был в числе выдавших организацию, что, конечно, не спасло его. Расстрелян вместе с прочими. Говорили, что на следствии и суде он, в противовес Тухачевскому, держался позорно малодушно, каялся, плакал и давал обещания исправиться.
А ведь был, хоть вор, да молодец! Так действует коммунистическая мельница, дробящая и растирающая в пыль каждого, кто в коммунистическое русло попадает,
«Каждого гения задушат в младенчестве, каждую поднявшуюся над общим уровнем голову срежут», – предсказывал словами Жигалева Достоевский, понявший до конца гнусную звериную сущность социализма.
Русский Туркестан, Средняя Азия играет большую роль в моей судьбе, да и не только в моей: в 20-х гг. ее просторы и сохранявшие тогда еще свой колорит города давали приют многим подобным скитальцам. Здесь жилось тогда немного сытнее и много вольнее, чем в Европейской России. Но моя жизнь связана с ней особенно крепко и причудливо.
В первый раз я попал в нее летом 1918 г., командуя конными разведчиками особого Сибирского полка армии ген. Деникина. Этот полк был сформирован из возвращенных из Франции русских солдат, полностью распропагандированных большевиками. Он почти целиком сдался в бою под Казинджином 23 ноября 1919 г. Но мои разведчики не сдались, а прорвались в горы и потом прошли весь крестный путь отступления вплоть до Каспия – второй фазы замечательного, но мало известного «знойного похода» преданной англичанами Закаспийской белой группы ген. Казановича[68]. С остатками этих всадников я ушел в Персию, почему и считаю себя одновременно и «старым» и «новым» эмигрантом.
Но об этой части моих скитаний я расскажу, если Бог даст, когда-нибудь потом, а в этих очерках вспомню лишь кратко о моих первых встречах с коммунистами того, уже ушедшего в историю, времени.
Персидские пограничники меня буквально продали красным за 10 туманов (20 царских рублей) и передали связанным комиссару кавалерии 1-й армии Советов еврею Марцеллу Соломоновичу Рабиновичу[69], за упокой души которого я ежедневно молюсь.
Вы удивлены, читатель? Не удивляйтесь: не такие еще «чудеса» случались тогда, в то суматошное время, да и теперь бывают…
Марцелл Рабинович был один из очень немногих евреев, заслуживших солдатского Георгия на Германской войне, куда он пошел добровольцем. В 1917 г. он вступил в партию. Этот человек был «романтиком революции», характерным для того времени, но теперь уже полностью истребленным, типом. Мне думается, что ему были созвучны полковник Муравьев, Котовский, Чапаев и другие подлинно доблестные, но одурманенные революцией русские солдаты. Вероятно таким же, с тайной мечтой о карьере Бонапарта, был и Тухачевский.
Все они теперь или погибли в боях или перебиты своими же социалистическими «единомышленниками». Но к Марцеллу Рабиновичу Господь был милостив и послал ему легкую смерть: в конце 20-х гг. он полетел с приятелем-пилотом «прокатиться по облакам» на непроверенном еще новом аппарате. Сверзились. От романтика осталось только кровавое пятно…
Комиссар Рабинович привез меня непосредственно в свой личный салон-вагон в поезде командующего Туркфронтом М. В. Фрунзе.
В нем – целая серия неожиданных встреч. Во-первых, я совершенно свободен и мог бы бежать, если было бы куда. Но после встречи с англичанами, оккупировавшими тогда Персию и заставлявшими наших, попавших туда разоруженных офицеров чистить конюшни и резать саман для их сипайской конницы (бенгальских улан)[70], – бежать к ним снова у меня не стало охоты. Здесь же, в том же вагоне – свои, взятые в плен в Красноводске ротмистр Львов (Приморского драгунского полка), ротмистр Голодолинский, гардемарин Пульман[71]. Заходят и красные… бывшие гвардейцы Ушаков, Тросков. Позже я узнал, что это отношение к нам диктовалось самим Фрунзе, стремившимся привлечь в комсостав пленных белых офицеров.
В первый же день – допрос в Особом отделе. Его начальник – по фамилии Ганин[72]. Он прекрасно, тонко, как говорили тогда, одет, стилизован под англичанина, щеголяет, вставляя а речь немецкие и английские фразы. Его вопросы трафаретны, вежливы, и мои ответы его, видимо, мало интересуют.
– Допрос окончен, – говорит он через пять минут, – он только формальность. Война в Туркестане тоже закончена, и нового вы мне не скажете. Поговорим о другом.
Из этого «другого» я узнаю, что товарищ Ганин окончил знаменитую петербургскую Анненшуле[73], что он поручик (военного времени) одного из пехотных гвардейских полков, Павлов…[74] и что завтра со мной будет говорить сам командующий фронтом.
Настает и завтра, Я впущен в личный салон-вагон Фрунзе. Множество книг. Я успеваю заметить, что большинство из них военного содержания. За столом начинающий полнеть, не то небритый, не то с легкой бородкой тридцатилетний человек, с спокойными серыми глазами, в мешковатой и грязноватой парусиновой гимнастерке.
– Садитесь, ротмистр!
Мой чин назван просто, без иронии, без аффектации. Так же просто завязывается и разговор. Не допрос, а именно разговор двух любящих свое конное дело военных. Фрунзе расспрашивает меня о водопоях в колодцах пустыни, о преимуществах русского седла перед попавшим тогда в Россию канадским. Увидев, что я путаю местные породы лошадей, достает книжку о них полковника Ионова и объясняет мне разницу между карабоиром и ахалтекинцем… Полчаса проходит незаметно.
– Вы – серьезный кавалерист-практик, – говорит мне Фрунзе, – такие нам очень, очень, – подчеркивает он, – нужны. Но я не предлагаю вам вступить в Красную армию. Таким, как вы, насколько я понял вас, – поднимает он на меня свои спокойные серые глаза, – это трудно, пожалуй, невозможно. Я предлагаю вам должность начальника табунного коневодства Семиречья. Огромное поле работы. Там уже есть пять тысяч маток. Производителей вы выберете сами в Байрам-Али. Согласны? – и, видя, что я колеблюсь, добавляет:
– России всегда, какой бы она ни стала, будет нужна кавалерия, а кавалерии – строевая лошадь. Согласны?
Я соглашаюсь, и через десять минут (как позавидуют мне современные «военные преступники»-коллаборанты!) у меня в кармане широковещательный «мандат» и свидетельство о персональной амнистии за подписью
Фрунзе, что, однако, в дальнейшем, через три месяца действительно большой и интересной работы в Тянь-Шане, не помешало мне быть арестованным и отправленным в Москву, а там получить приговор к смертной казни. Меня спас Перекоп. Упоенные победой большевики «даровали широкую амнистию», по которой предстоявшая мне «шлепка» была заменена 10-ю годами Соловков, предельным тогда сроком (теперь 25 лет).
Не помешали и гибели М. Фрунзе его действительные революционные заслуги, несомненный талант полководца и военного организатора, и глубокое, серьезное отношение к своему делу. Когда СССР облетел слух, что Фрунзе зарезан ножом хирурга по приказанию Кремля, все изумились. Но я не удивлялся. Мне вспомнились его слова:
– России всегда, какой бы она ни стала, будет нужна кавалерия.
Они заплатили жизнью за миражи своей юности. Но чем заплатили за свои преступления перед отравленной ими русской молодежью тс, кто отравил ее этим дурманом «героизма революции»? Отмщены ли «прогрессисты», продолжающие и здесь, в эмиграции, свою преступную работу? На них, прежде всего на них, кровь этого несчастного поколения, кровь русского народа, море крови.
С допрашивавшим меня начальником Особого отдела Ганиным судьба свела меня еще раз при моем втором приезде в Среднюю Азию. Он был тогда переводчиком иностранной прессы при газете «Правда Востока». Его держали там «из милости». Раз в месяц он неизменно запивал ровно на неделю и бродяжничал в эти дни по Ташкенту. На шестой день запоя он столь же неизменно приходил ко мне опохмеляться, мылся, брился, разговаривая только по-немецки (этим языком он владел в совершенстве) и по-французски. Потом брал у меня ровно на бутылку водки и уходил… на могилу высланного Государем в Ташкент и умершего там Великого Князя Николая Константиновича[75]. (Это отец находящегося теперь в эмиграции кн. Искандера[76], оставившего по себе в Средней Азии очень добрую память). Там, на могиле отпрыска Царственного Дома, особист Ганин проводил последнюю, особенно мучительную ночь припадка своей страшной болезни. Что переживал он? Бог весть! Но во всяком случае не горделивые воспоминания о своих «подвигах» в Особом отделе.
М. Рабинович был единственным человеком, присылавшим мне посылки в Бутырки после моего ареста. Семьи у меня тогда не было. Судьбы остальных я узнал, попав вторично в Ташкент. Фон Шульман погиб в бою с басмачами, Львов и Голодолинский сгинули в недрах ГПУ.
Не чудо ли, что я сейчас пишу эти строки? Кровь… кровь… кровь… ею залит путь русской интеллигенции, указанный «прогрессизмом» XIX века.
Поезд командарма, инспектирующего свой огромный округ, медленно продвигается от Ашхабада к Ташкенту по мертвым пескам пустыни. Но вот, в их безбрежье блистает яркий изумруд оазиса. Это Байрам-Али[77]– личное имение Государя. Оно еще не разграблено. «Дикие» туркмены выразили больше честности и верности Ак-Падишаху[78], чем его русские подданные. Здесь мне предстоит отобрать жеребцов для табунного коневодства.
Только подлинный, истинный конник поймет всю красоту того, что я там увидел. Конский завод Байрам-Али ставил целью сохранение и культуру местных пород: поджарые, высушенные зноем песков текинцы, их кровные братья номуды, нарядные карабоиры, уродливые, но неутомимые «киргизы»[79] чаруют глаз любителя. Фрунзе ставит здесь охрану из своего личного мадьярского конвоя.
Сады, виноградники, опытные поля Байрам-Али – дивное сочетание восточной сказки с огромной продуманной культурной работой.
Чего только, каких только растений там не культивировалось! Позже, перевидав сотни «передовых» совхозов и племхозов, я не видел ни в одном из них подобного размаха и осмысленности культурной работы. Вся она полностью служила потребностям края. Государь ни разу не был в Байрам-Али, и этот образцовый рассадник культуры не был его «развлечение».
Геок-Тепе[80], памятник русского героизма, уже позади. Мы путем Скобелева приближаемся к Амударье, переезжаем ее по одному из длиннейших в мире мостов. Снова памятка. Проект этого моста военного инженера Анненкова был забракован специалистами, утверждавшими, что построить мост такой длины здесь невозможно, но Государь дал Анненкову денег из личных средств, и мост был построен железнодорожным батальоном Русской Армии. Так было в «отсталой» России!
Вот и Новая Бухара, железнодорожная станция в 12 километрах от замечательного по красоте древнего восточного города. Эмир еще держится. Коммунизм и восточная деспотия обмениваются приветом.
Вдоль платформы выстроена афганская гвардия эмира, бравые ребята в английской форме. У самой станции – ожившая сказка – свита восточного властителя, переливающаяся всеми цветами радуги группа всадников на великолепных конях, в блистающих самоцветами уборах. Пестрые халаты, белые чалмы, драгоценные пояса с редкостным оружием… 1001 ночь…
Фрунзе, стоя на площадке загона, здоровается с почетным караулом.
– Здрам желям, ваше Тилие-пилис-два! – довольно стройно звучит в ответ, и гордость эмира – европейско-азиатский оркестр гремит «встречу»…
– «Боже, Царя храни!»
Штабные главкома смущенно переглядываются, но он сам спокойно берет под козырек. Вслед за ним – штаб и мы…
Вернувшись в вагон Рабиновича, мы оживленно обсуждаем это необычное происшествие.
– Главком совершенно прав, – авторитетно решает сам комиссар Рабинович. – Почетный караул приветствовал Россию! Великую Россию, товарищи, которой многим обязана эта страна. Ведь я бухарский еврей, из тех, что здесь при вавилонянах еще были. Моя семья и теперь в Бухаре. Знаете, что было здесь до русских? Каждый еврей был обязан перепоясываться веревкой.
– Для чего? – удивленно спрашивает фон Шульман.
– Чтобы правоверный мусульманин не утруждал себя поиском веревки, когда захочет повесить этого еврея[81].
– И вешали?
– Еще как! Ведь, это же Восток, товарищи, Восток, где все было залито кровью, вплоть до «белой кошмы» на троне эмира! Все они здесь друг друга резали. Съездим в Бухару, я покажу вам и «минарет смерти», с которого сброшены десятки тысяч жертв[82], и подземную тюрьму со скорпионами, зарисованную Верещагиным[83]. Только русские покончили со всем этим безобразием… Нет, здешним народам нечем укорить Русских царей, особенно нам, здешним евреям. Это не «черта оседлости»… Правильно сыграли гимн «арбакэши»![84] Да, и что иное они могли сыграть? Не польку-мазурку же! А «интернационала» они, конечно, не знают. Россию, Великую Россию они приветствовали, товарищи! И правильно!
– Расцеловать бы вас, товарищ комиссар, за эти слова! – искренне вырвалось у ротмистра Львова, – но все ли у вас так думают?
– Массы есть всегда массы, – морщится Рабинович, – но ведь я – комиссар кавалерии фронта и могу самостоятельно мыслить.
Как счастлив Марцелл Рабинович, коммунист, что не дожил до «торжества социализма», думаю я теперь. Попробовал бы он сейчас так помыслить!
Это было весной 1920 г. Через два или три месяца Бухара была разгромлена инсценированным «восстанием масс», а на самом деле татарским полком Красной армии. Операция окружения города была проведена очень плохо: эмир не только уехал в Афганистан под охраной своей афганской гвардии, но вывез сто лучших жен и 500 верблюдов с драгоценностями. Зато грабили ее «хорошо». Весь Арк, холм, на котором стоял дворец эмира, был устлан шелками и коврами из его сокровищницы[85]. Досталось и мирному населению. Позже я сам видел золотой самоварчик (с пробой) тульской работы, выменянный у красноармейца за десять пачек заусайловской «фабричной» махорки, которой не было тогда в Средней Азии. Поджились «освободители»! Таков был первый акт «самоопределения».
Через десять лет я повидал и второй акт той же драматической комедии. Бухара, куда я заезжал в 30-х гг., была жалким, обнищавшим, пыльным и грязным городком. Красочный Ляби-хоуз[86], зеркальный водоем в центре города, где прежде кейфовал весь его «бомонд», раскинувшись на коврах, висящих над водой чай-ханэ[87], зарос тиной и вонял. Исключительная по красоте мечеть «четырех минаретов»[88] стояла полуразрушенной и опустелой. Огромные крытые базары, в 20-м г. еще полные товаров и кипевшие колоритной восточной жизнью, в 30-х гг. были мертвы и раскрыты… Население явно голодало: по карточкам давали только фунт скверного серого хлеба, тогда как прежде вся Бухара питалась лишь белыми пшеничными лепешками «нон». Рису для национального плова не было вовсе, но Узбекистан был зато даже не автономный, а полноправной и суверенной «советской» социалистической республикой.
Мне вспомнилось тогда то, что я успел повидать и узнать о прежней «Бухаре Эшарип»[89] – Священной Благословенной Бухаре, втором (после Мекки) духовном центре Ислама, городе с сотнею медрессэ (духовных мусульманских школ), тысячами мударисов (мусульманских профессоров), изучавших и развивавших творения суфи-философов таинственного
Мне вспомнился простой, самый обыкновенный каракулевый воротник, какой был почти на каждом жителе городов России; представились колонки сухих многозначных цифр, показатели
Вот почему я молюсь об упокое мятежной, заблудшей души еврея-коммуниста и комиссара Марцелла Рабиновича, имевшего смелость и честность салютовать и встать на защиту национального гимна Единой Великой России, последнего «Боже, Царя храни», прозвучавшего в стране, всего лишь 50–60 лет назад присоединенной к Империи!
В песках Туркмении водится огромная, достигающая двух метров длины ящерица-варан. С виду она очень страшна – прямо крокодил, но на самом деле абсолютно безвредна и безопасна. Туркменские мальчишки забавляются с ними, как наши – с котятами.
В газете «Вечерняя Москва» промелькнула заметка о том, что на «буржуазном разлагающемся Западе» вошли в моду женские туфельки и сумочки из замшевой кожи. В мозгу «великого комбинатора» – первого секретаря Средазбюро ЦК ВКП(б), т. е. заместителя Сталина над пятью бутафорскими республиками Средней Азии Зеленского[90] она оформилась в четкий план превращения узорчатых шкурок варанов в не столь живописные, но более приятные в наши дни долларовые бумажки, часть которых прилипла бы к рукам его самого.
Темпы соцстроительства не терпят промедлений. Тотчас по всей кооперативной сети Туркмении пролетели циркулярные телеграммы о заготовке варанов для экспорта. Голоштанные туркменские ребятишки толпами устремились в пески и потащили оттуда на веревочках тысячи экземпляров нового достижения социалистической экономики. Одновременно начались поиски и наем операторов, т. е. драчей, умеющих снимать тонкие шкурки ящериц.
Первая часть «кампании» шла с перевыполнением плана на 300 %.
По цене 100 граммов паточных леденцов за штуку, туркменчата наволокли во дворы степных факторий тысячи ящериц. Но во второй ее части получился «прорыв»: спецов по обдиранию варанов не оказалось, а дилетанты портили экспортные шкурки.
Между тем, сам заготовленный экспорт внепланово хотел есть, и устремился на лишки сахара, риса, муки, сложенные во дворах тех же факторий.
Завы факторий завопили. Начался бешеный обмен телеграммами между степью, Ташкентом (Зеленским), Москвой (Внешторгом) и Лондоном (фирмами, выдавшими задатки под товар). Все окончилось к общему удовольствию: лондонские покупатели получили крупные неустойки; вараны – свободу; туркменчата – леденцы; завы факторий – разрешение списать в графу «неизбежных потерь производства» съеденное варанами и, конечно, добавили в этот счет на свою долю, а все Средазбюро, во главе с самим Зеленским, хохотало до коликов. О пущенных на ветер народных деньгах не было сказано ни слова. Такова была веселая, но неудачная афера «великого комбинатора». Прочие его «комбинации» были много удачнее для советской кассы и много печальнее для подсоветского народа. В их финалах никто не смеялся, но многие, очень многие плакали.
Сын местечкового еврея, владельца мелкой аптеки, провизор по профессии и образованию, Зеленский был действительно незаурядным финансистом социалистического типа, т. е. ставившим знак полного равенства между понятиями «прибыль» и «грабеж». Его первой широкой, всесоюзной операцией на этом поприще было исключительное по наглости ограбление возродившейся в годы НЭП’а российской кооперации.
Населению больших городов было предложено строить, организовавшись в кооперативные общества, собственные многоквартирные дома, при гарантии личной собственности квартиры каждого пайщика. Это мероприятие имело большой успех. По всем значительным центрам, а более всего в самой Москве, создалось множество строительных коллективов; их члены, урезая себя во всем, ежемесячно несли свои взносы. Стройка развернулась вовсю… Через 3–4 года, когда много таких домов было уже построено, а еще большее количество обеспечено строительными фондами, правительство… национализировало все эти дома и собранные средства, не вернув, конечно, пайщикам даже их взносов. Счастливые обладатели собственных квартир в 3–4 комнаты, созданных на их трудовые сбережения, были «уплотнены» и перешли на положение бесправных жильцов «жактов».
Эта «комбинация» была оценена, и Зеленский поставлен во главе всей кооперации. Тут он произвел такую же «реформу», «уровняв» всех пайщиков, т. е. отобрав безвозмездно все взносы сверх основного минимума. Пайщик, внесший, примерно, 1000 рублей, терял 990, сохраняя лишь 10 рублей. Потребительская и производственная кооперация были убиты наповал. Вся система перешла в руки социалистического государства и фактически перестала существовать.
После этих «достижений» Зеленский был назначен суб-диктатором всего Туркестана с чрезвычайными полномочиями. Этот пост был очень значительным, т. к. Средняя Азия в то время была самой богатой частью Союза, сохранив еще многое из накопленного в «тюрьме народов»[91].
Зеленский начал с «земельно-водной реформы», т. е. с зажиточных хозяйств. Дело в том, что в Средней Азии помещиков русского типа, многоземельных, совсем не было. Владения в 6–8 га орошенной земли или сада были бытовым максимумом, но плодородие страны (две жатвы пшеницы или шесть укосов люцерны в год на Зеравшане!) делала их владельцев сравнительно богатыми, вполне зажиточными. Вода же там имеет исключительное значение: без орошения – все мертво.
Зеленский прежде всего национализировал земли мечетей, «вакуфов» (мусульманских благотворительных обществ) и все владения, превышающие 1,5 га полива. Награбленное он передал мелкими участками безземельным младшим родовичам (родовой быт и родовое землевладение еще жили тогда в Средней Азии) и загнал этих новых собственников в прообразы колхозов, национализировав воду, вырвав все водоснабжение из рук крестьянских общин и передав его своим чиновникам. Упорных единоличников он ликвидировал чрезвычайно просто: не дал им воды и засушил их участки. Таким образом, он предвосхитил в Средней Азии проведение сплошной коллективизации.
Далее была объявлена «новая хлопковая программа», т. е. на всех поливных землях было разрешено производить только хлопок, сдавая его соцгосударству по бесстыдно сниженной цене.
Промышленность Царской России была также остро заинтересована туркестанским хлопком, но тогда производство его стимулировалось высокими ценами закупки, авансированием производителей и другими мерами поощрения. Кроме того, Средняя Азия получала дешевую пшеницу с Кубани через Красноводск и с Поволжья через Оренбург. Теперь этого притока не было, и хлопководство обрекало местное население на голод.
Кишлаки (поселки) сопротивлялись сначала пассивно – сеяли неразрешенную пшеницу. Зеленский двинул на поля спецотряды и выкосил незрелый хлеб на корню. Возникло движение «палочников» – крестьянских антисоветских партизан. Оно было потоплено в крови.
Победа! Соцпромышленность получила хлопок, а трудовое крестьянство «национальных республик» – голод и нищету. Достижение!
В личной жизни Зеленский был очень веселым, остроумным и скептически-циничным человеком. Часто соприкасаясь с ним по газетной работе, я всегда старался настраивать его на разговор «не для печати». Когда это удавалось, и Зеленский, увлекшись своей болтовней (поговорить он любил), начинал с потрясающим цинизмом рассказывать свои «анекдотики», можно было лишь изумляться той степени морального разложения, до которой он дошел.
Под пару ему была и его жена. Она происходила из старинной титулованной семьи, воспитывалась в Смольном, но в самой последней торговке было больше совести и меньше бесстыдства, чем в ней.
Проводя социалистические «комбинации», Зеленский не забывал и себя. Медленно и осторожно он переводил крупные суммы заграницу, подготавливая себе «невозвращенство» и богатую жизнь в одной из либерально «демонократических» стран. Это сорвалось. Личная вражда – ею пропитаны все партийные организации – «подобрала ключи» и, несмотря на огромные заслуги перед партией и несомненную «нужность» ей Зеленского с его большим соцкоммерческим умом, он был все же расстрелян. А способности его были не заурядные: адская идея Торгсина… выжимание золота голодом, – принадлежала тоже ему, чем он любил хвастать.
Расцвет «творчества» Зеленского совпал с появлением книги Ильфа и Петрова «12 стульев», и в партийных кругах Зеленский получил кличку ее героя – Остапа Бендера – «великий комбинатор».