Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Евреи в царской России. Сыны или пасынки? - Лев Иосифович Бердников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Константин Шапиро, гармонично соединивший в себе два разнородных мира, положил жизнь на то, чтобы внести в каждый из них своеобычный вклад. И своего добился: фотографические портреты великих сынов Отечества обеспечили ему почетное место в русской культуре; и его еврейская Муза нашла широкий отзвук среди соплеменников. Так благодаря усилиям одного Шапиро два мира – русский и еврейский – сделались ярче, богаче, заиграли новыми красками.

Из иудеев – в славянофилы. Павел Шейн

Павел Васильевич Шейн (1826-1900) – фигура знаковая. Его сборники русских народных песен занимают в мировой фольклористике самое почетное место. Благодаря усилиям Шейна, достоянием культуры стали более 2 500 великорусских, 3 000 белорусских песен, около 300 сказок и легенд, множество пословиц, заговоров, других произведений фольклора. Основной его труд, «Великорусе в своих песнях, обрядах, обычаях, верованиях, сказках, легендах…» (1898-1900), явивший собой грандиозную попытку поэтического выражения русского народа с невиданной доселе шириной охвата, стал главнейшим источником для изучения обрядовой поэзии. В отличие от своих предшественников, Шейн стремился представить в своих изданиях массовое творчество, показать, как народная поэзия живет в крестьянском быту. Наряду с «Песнями» Петра Киреевского, «Пословицами русского народа» Владимира Даля, «Народными русскими сказками» Александра Афанасьева, «Онежскими былинами» Александра Гильфердинга, сборники Павла Шейна относятся к выдающимся книжным памятникам.

Жизнь и судьба Павла Шейна весьма примечательны. Выходец из иудейской среды, только в 17 лет обучившийся русскому языку и крестившийся в 22 года, он вдруг становится страстным собирателем и популяризатором русского фольклора, отдав ему более 40 лет жизни. А если принять во внимание, что он был калекой, передвигался на костылях и трудился на сем поприще бескорыстно, тратя на это свое скромное учительское жалование, деятельность его можно назвать беспримерным подвигом во благо России. Характерно, что писатель Василий Розанов, говоря о выдающихся евреях, сравнил вклад Шейна в развитие русского духовного самосознания с творчеством живописца родной природы Исаака Левитана. «Время оценки Шейна еще настанет», – пророчески указал Розанов.


П.В. Шейн

Многое в творческой биографии Павла Васильевича еще остается невыясненным. Не вполне понятно, ощущал ли Шейн свою еврейскую идентичность, почему он отказался от заложенных с детства религиозных традиций, в результате какой работы мысли и душевных борений пришел он к идее посвятить свою жизнь русскому народному творчеству. Его духовные искания представляют тем больший интерес, что и в сегодняшней России многие деятели еврейского происхождения отказываются от своих национальных корней и иудейской веры, жертвуя ими во имя христианства и русской культуры. А потому путь Шейна, его подвижничество на ниве русского народоведения оказывается глубоко симптоматичным. Признавая неотъемлемое право каждого на выбор пути и свободу совести, мы попытаемся воссоздать творческий путь Шейна таким, каким он был, руководствуясь исключительно требованиями исторической правды и не опускаясь до пристрастных оценок и навязчивого морализаторства. Может статься, наш рассказ наведет читателя на вопросы, не имеющие однозначных ответов. Смеем, однако, думать, что сама постановка таких судьбоносных вопросов, решение коих, по словам поэта, «каждый выбирает по себе», является и важной, и своевременной.

Биографы Шейна говорят, что он был «воспитан в упорных еврейских антипатиях» к христианству и иным культурам, и, оказавшись в обществе русских людей, якобы нравственно и интеллектуально превосходивших его соплеменников, он раз и навсегда порвал с прежней средой, заскорузлой и косной. Такая примитивная схема грешит тенденциозностью и не вполне соответствует действительности.

Hoax родился в Могилеве на Днепре и был старшим сыном в семье небогатого торговца Мофита Шейна. Как это водилось в иудейских семьях, пятилетним мальчуганом он был отдан в хедер, где, выучившись свободно читать и писать на древнееврейском языке, под водительством бдительного меламеда постигал Тору и премудрости Талмуда. Однако дальнейшее обучение Ноаху пришлось продолжить на дому, по причине неожиданно открывшихся у него неизлечимых телесных недугов. Вот что скажет об этом он сам: «До пятнадцати лет переболел я многими тяжкими болезнями, часто приковывавшими меня надолго к родимой берлоге, к одру страданий, а на пятнадцатом сподобился испытать участь Ильи Муромца, в первый период его жизни, то есть сделался калекой неперехожим». Сравнение с легендарным богатырем пришло на ум Ноаху позднее, тогда же в силу болезни он, прикованный к дому, не знал не только русского, но и белорусского языка, на коем говорило большинство жителей Могилева.


Тит. л. кн.: Шейн П.В. «Белорусские народные песни…» (1874)

Зато поднаторел в еврейской учености, богословии и грамматике – ведь недаром говорят: чем слабее тело, тем сильнее дух! В этом ему помог некий просвещенный раввин (имя его он не сообщает), уроки которого оплачивал Шейн-старший, озабоченный серьезным образованием сына. «Этот раввин, – отмечает этнограф В.Ф.Миллер, – принадлежал к тому типу еврейских либералов, которых русские евреи, называли «берлинерами». То были поборники Гаскалы – Еврейского Просвещения (основоположником сего движения был знаменитый германский мыслитель Мозес Мендельсон), и иудейская масса относилась к ним настороженно, если не сказать враждебно. Дело в том, что, скованный бесчисленными запретами и предписаниями, еврей-традиционалист не тяготился ими, но видел в этом источник бесконечных радостей; ум его находил удовлетворение в тонкой диалектике Талмуда, чувство же в мистицизме Каббалы. Знание грамматики почиталось такими староверами чуть ли не как преступление, кощунственными казались им и пропаганда светских знаний, разговоры об улучшении еврейского воспитания. Между тем, идея просветителей (берлинеров, маскилов) состояла в том, чтобы возрожденный древнееврейский язык стал средством приобщения иудеев к европейской культуре и цивилизации. И нет сомнения, что помянутый раввин знакомил Ноаха с трудами на иврите по светским наукам – естествознанию, медицине, математике, истории. Кроме того, он воспитывал в нем поэтическое чувство, обучил законам версификации. Ведь, как отмечает «Еврейская энциклопедия», «витиеватый слог, звучная рифма, красивое выражение, составленное из обломков библейских стихов, почиталось [берлинерами] весьма ценными. Каждый считал долгом слагать оды в честь библейского языка, «прекрасного и единого».


Ф.Б. Миллер

То, что к образованию отрока привлекли такого раввина-либерала, не означает, конечно, что родители Шейна сами были людьми передовых взглядов. По всей видимости, выбор наставника был сделан случайно, и отец, озабоченный торговлей и гешефтами, не придавал значения досужим толкам о том, что этот «учителишка (болячка ему в бок!) воспитывал кинда из порядочной семьи как какого-нибудь гоя». Между тем, помимо языкового чутья и глубокого знания древнееврейской литературы, Hoax уже в отрочестве обрел важное, определившее всю его дальнейшую жизнь качество – открытость к новым знаниям, иным языкам и культурам.

И видно, что отец любил своего первенца, который (вот это голова!), несмотря на недуги, помогал ему вести всю торговую бухгалтерию. Но вот оно какое, еврейское счастье! – болезнь Ноаха все усугублялась, а врачевание местечковых эскулапов впрок не шло. Хвала Всевышнему, что купцы-единоверцы насказали Шейну-старшему о Ново-Екатерининской больнице в Москве – там, дескать, обретаются настоящие медики-чудодеи, которые только мертвых не поднимают на ноги. И Мофит заторопился в Первопрестольную и добрался до Глебовского подворья, где обычно останавливались на краткий срок заезжие иудеи (жить в Москве продолжительное время им строго возбранялось). И снова повезло – он сыскал подходящего грамотея, который написал ему прошение на имя столичного генерал-губернатора князя А.Г. Щербатова о дозволении показать больного докторам. Наконец, разрешение было получено, и заботливый родитель на руках принес неподвижного сына в больницу. По счастью, главного врача, доктора А.И. Поля болезнь заинтересовала, и Ноаха оставили на лечение. Какое-то время Мофит находился при сыне и доставлял ему кошерную пищу, однако вынужден был удалиться восвояси, в родной Могилев. Между прочим, его отношение к сыну биографы изображают превратно: якобы, Мофит повинен и в том, что Ноаха лечили в Могилеве невежественные лекари (будто он был дока в медицине и в выздоровлении сына заинтересован не был). И в Москву привез его из корысти (воспользовался болезнью юноши, чтобы самому остаться и торговать в этом закрытом для иудеев городе). Факты этого не подтверждают, и то обстоятельство, что отец, покуда его как иудея из столицы не выдворили, находился при Ноахе неотлучно и следил за его питанием, свидетельствует как раз об обратном.

Медиков привлекла возможность испробовать на пациенте новые методики врачевания – массажи, растяжки, а также только что изобретенные «тиски Штромайеровой машины». Обер-полицмейстер Н.П.Брянчанинов регулярно докладывал генерал-губернатору, что и больному надобно покинуть Москву, но главный врач стоял на своем, поскольку «к излечению еврея Ноаха Шайна имеется надежда». Минуло два года, и в рапорте Н.П. Брянчанинову от 31 марта 1845 года сообщалось: «Еврей Hoax Шайн, несмотря на медленное по упорности болезни лечение, получил значительное облегчение. Так что есть большая надежда к восстановлению владения в ногах, и старший врач Поль нужным считает оставить его, Шайна, в больнице для дальнейшего лечения». И вскоре произошло чудо – Hoax встал на ноги, и хотя мог передвигаться только на костылях, но уже самостоятельно, – и это было счастьем. Перед ним предстала Белокаменная русская столица, причем не из окна лечебницы, а во всей своей осязаемой красе площадей, набережных, извилистых улочек и закоулков. Он без посторонней помощи мог совершать по ней непродолжительные пешие прогулки…

Юноша вызывал сочувствие и симпатию окружающих. Странноватое еврейское имя Hoax они переиначили на русский лад и стали называть его Павлом. Этот Павел по части языкознания оказался феноменом удивительным. Под руководством нескольких студентов и врачей больницы – выходцев из Германии он быстро овладевает немецким языком и открывает для себя поэтический мир И.В. Гете, Г. Гейне, Ф. Шиллера, Ф. Рюккерта, Г.Ф. Фрейлиграта. При этом не ограничивается пассивным чтением: красоту и богатство немецкого литературного языка стремится привнести в родной ему идиш, сочиняет на нем стихи в духе Гейне, доказывая тем самым, что этот «жаргон» (так нелестно аттестовали идиш даже во второй половине XIX века) вполне пригоден для выражения высоких поэтических чувств. Нельзя не видеть в этих его опытах продолжение традиций Менделя Левина, который стремился превратить идиш в полноценный литературный язык. Важно и то, что Шейн поначалу пишет стихи исключительно для своих единоверцев – он не мыслит себя вне еврейства, плотью от плоти коего себя ощущает.

Едва только один соплеменник-выкрест из бывших кантонистов обучил Павла начаткам русской грамоты, тот приохотился к чтению и требовал все новые и новые книги. Вообще, русские люди, окружившие его в Ново-Екатерининской больнице, своим участием и бескорыстной помощью внушили ему особое расположение и душевную привязанность к ним. Тора воспитала в нем чувство благодарности, которую, как учил его наставник-раввин, человек должен выражать всегда, словесно и на деле. Первое затверженное Шейном русское слово, было «спасибо», и он не уставал повторять его семь раз на дню, вызывая понимающую улыбку окружающих. И сам он пытался понять умом, почувствовать и принять всем сердцем этот приютивший его симпатичный, добрый народ. Он жадно читает русскую классику и всматривается в национальные типы, представленные в произведениях Н.В. Гоголя и В.И. Даля. Живо интересуется российской историей и проникается ее величием, штудируя сочинения бессмертного Н.М. Карамзина, М.М. Щербатова, В.Н. Татищева, И.Н. Болтина. Искушенный в древней поэзии, он восхищается мелодикой русского стиха, заучивает и читает наизусть стихотворения В.А. Жуковского, A.C. Пушкина, М.Ю. Лермонтова, Е.А. Баратынского, Е.П. Ростопчиной. Он и сам пытается сочинять. Однако наряду со стихами на русские темы, думы о еврействе по-прежнему занимают и волнуют его. Он внимательно читает книги о своих соплеменниках на немецком языке и делает стихотворный перевод на русский язык классической трагедии поэта-маскила Иосифа Тропловица «Саул» на древнееврейском языке. Есть сведения, что он в то время был одержим идеей просвещения своих единоверцев.

Что ж, сосредоточимся на его внутреннем убеждении служить своему народу (впрочем, сравнительно скоро покинувшем Шейна). Говорят, история не имеет сослагательного наклонения. Имеет, еще как имеет! История, как и жизнь, многовариантна. И все меняется порой из-за какой-то сущей случайности, в коей фаталисты видят исполнение неумолимого рока, а люди верующие – Божественный Промысел. Незадолго до Павла из черты оседлости в Москву отправился другой даровитый еврейский юноша, Леон Мандельштам (1819-1889). Он начал изучать русский язык почти одновременно с Шейном (в 16 лет), писал на нем незрелые, но искренние стихи об отчем доме, о дороге к знаниям, выпавшей на его долю. И он станет первым иудеем – выпускником российского университета, защитит диссертацию, получит степень кандидата прав, и все это сделает для того только, чтобы сеять просвещение и культуру среди евреев, чему и посвятит жизнь. В 1846 году Леон становится «ученым евреем» (была такая официальная должность!) при министре народного просвещения графе С. С. Уварове и ревностно станет проводить в жизнь николаевские реформы по «преобразованию» российских иудеев (работу более 150 вновь открывшихся еврейских училищ он будет инспектировать и курировать). Мандельштам станет первым автором-евреем, издавшим поэтический сборник на русском языке. Составитель еврейско-русских и русско-еврейских словарей, толкователь Библии и Талмуда, переводчик Моисеева Пятикнижия на русский язык, яркий публицист и журналист, первый переводчик произведений Пушкина на иврит, он стяжает не громкую, но почетную славу еврейского просветителя. Повернись жизнь иначе, может, и Шейну была бы уготована похожая участь. Однако…

В 1846 году лечение Павла в больнице подошло к концу, и надобно решать было, как жить дальше. Но – случайность ли это или рука Всевышнего! – в его еврейских пенатах происходят события чрезвычайные: мать, любящая мамеле Ноаха (а ей так и не довелось узнать его нового имени Павел!) отправилась к праотцам, а его дражайший родитель, недолго кручинясь, женился на молодухе, женщине вздорной и расчетливой. Она-то, окаянная, верховодит теперь и домом и отцом. Эта новоиспеченная мачеха смотрит на него, пасынка, как на постылого калеку, тягостную обузу для семьи. Понятно, попасть от нее в зависимость было для Павла смерти подобно. Потому-то о возвращении в Могилев он говорит не иначе, как с ужасом. И потому именно, а не из-за сродства с русской культурой (которое хотя и зрело в нем тогда, но еще не вполне укоренилось), он всеми правдами и неправдами стремится остаться в Москве. И вот (услышал Господь молитвы раба своего!) врачи больницы испросили ему разрешение обучаться в столице, и Павел приемлет сие как дар небес и вскоре становится учеником-пансионером сиротского отделения училища при лютеранской церкви св. Михаила. Этот шаг имел для Шейна важные последствия, ибо по мере учебы все более ослаблялась его связь не только с родными (символично, что отделение называлось «сиротским»!), но и вообще с еврейскими корнями и традициями. Все свое внимание он обращает к России, ее культуре.

Здесь, в училище, русский язык и литературу преподает известный поэт Федор Богданович Миллер (1818-1881), который сразу же выделил этого пытливого юношу с недюжинными гуманитарными способностями. По признанию же Шейна, Миллер стал для него более чем учителем: он был другом и «родным братом», принимал «деятельное» участие в его судьбе; их объединили «довольно сходные мнения и чувства», любовь к русской словесности и языку. Именно Федор Богданович приобщил Павла к устному народному творчеству. Искусный стилизатор и знаток русской старины, он сам творил яркие произведения по фольклорным мотивам («Поток-богатырь и девица Лебедь» (это былина из времен князя Владимира Красного Солнышка), «Песня про Илью Волговича», «Русалка», «Помолодевший старец» и др.). Между прочим, его шутливые стихи «Раз, два, три, четыре, пять, // Вышел зайчик погулять» стали поистине крылатыми. Именно Миллер пробудил в Шейне интерес к записям произведений фольклора. А все началось с того, что чуткий Павел стал прислушиваться к живому московскому говору, подмечая в нем яркие слова, образные выражения. Уже в 1846 году, то есть в самом начале своего школярства, он записал «длинный выкрик» молодого разносчика клюквы: «По клюкву, по клюкву!»; в другой раз – разговор с «незавидным» извозчиком, который на слова Шейна: «Экая, братец, у тебя лошаденка, настоящая мышка, того и гляди не довезет!», – метко отвечал: «Эх, барин, ведь не поется большой, а поется удалый!».

Федор Богданович пробудил в Павле то беспокойное чувство, ставшее затем стойким состоянием души, которое называли тогда «деятельное народолюбне». Этому немало способствовали литераторы, сгруппировавшиеся вокруг поэтов Федора Николаевича Глинки и его жены Авдотьи Павловны, в московском доме которых на Садовой улице Павел по рекомендации Миллера был принят и вскоре стал желанным гостем.

Федор Николаевич Глинка (1786-1880) привлек Шейна знанием Библии, любовью к отечественной старине, широтой и глубиной эрудиции в самых разных науках – истории, словесности, этнографии, мифологии; он был собирателем древних русских рукописей и книг. Писатель читал вслух гостям отрывки из сочиненного им (совместно с Авдотьей Глинкой) «народного предания» под названием «Таинственная капля» – о земной жизни Иисуса Христа, содержание коей, по его словам, было заимствовано «из древней легенды, сохранившейся в хрониках средних веков, в семейных рассказах и в памяти христианских народов». Говорилось здесь о разбойнике, вкусившем в младенчестве каплю молока Богородицы и раскаявшемся при распятии на кресте рядом со Спасителем. То был первое подробное повествование о Христе, услышанное нашим героем, и, понятно, было по отношению к нему деятельным прозелитизмом авторов. Неизвестно, оказало ли оно тогда влияние на его тогда еще не крещеную душу. Но вот образ ветхозаветного праведника, представленный в «Свободном подражании Священной книге Иова» Глинки, Павлу, воспитанному в иудейских традициях, был более близок. Тем более, сам сочинитель говорил здесь: «У евреев ученые раввины, составители Талмуда, потом раввин Елеазар и другие… с благоговением рассуждали об этой книге». И юноша мог подписаться под словами Федора Николаевича: «Повесть о страданиях Иова во все времена будет велика, прекрасна, для всех трогательна, ибо она основана на общей истине и составляет историю всего человеческого рода». Знал Шейн и о том, что Глинка написал «народную повесть», которую адресовал «сельским чтецам, деревенским грамотеям», а такие произведения поэта, как «Не слышно шуму городского…» и «Вот мчится тройка удалая…», сами станут потом народными песнями.


Ф.Н. Глинка

Супруга Федора Николаевича, Авдотья Павловна Глинка (1795-1863), обладала замечательным качеством, которое в былое время на Руси называли странноприимством. Женщина «высокой и теплой души», она благодетельствовала нищим, привечала стариков, калек (то, что Шейн был калекой, вызывало у нее особое сострадание), любила разговаривать с крестьянами и, выведав их нужды, спешила творить добро. Пожалуй, одна из первых Глинка преподала Павлу урок заботливого внимания к русскому крестьянину: она выступила популяризатором Священного Писания в народной среде. Из книг такого рода особым успехом пользовалась ее «Жизнь Пресвятой девы Богородицы из книг Четьи-Минеи» (1840), которая выдержала более двух десятков изданий. (Примечательно, что Ф.М. Достоевский сформулирует впоследствии положение, реализованное ранее в творческой практике А.П.Глинки: «Мы должны преклоняться перед правдою народной и признать ее за правду, даже и в том… случае, если бы она вышла бы отчасти из Четьи-Минеи»). Авдотья Павловна задалась целью переложить «книжный славянский язык, возвышенный, великолепный, [но]…не довольно слит[ый] с нашим бытом общественным» на «простой, почти разговорный русский язык». А в предисловии к своей книге она обратилась к россиянам с такими словами: «Как же нам, воспитанным в Церкви православной, не ублажать Пречистую Матерь Господа? Отечество наше исполнено знамением ее милостей… Да утешит каждого… всеобщая Утешительница христиан!». Строгим христианским благочестием отмечена и лирика Авдотьи Глинки, изобилующая обличительно-назидательными интонациями с характерными укорами искателям «наслаждений и ума». Подавляющее большинство ее стихов религиозно-моралистического свойства с настойчиво повторяющимися заглавиями: «Тебе», «Себе», «Он все», «Никто более», «Верующим» и т. д. Исследователь Н.В. Новиков, исследовавший архивы Шейна, говорит об их тесной дружбе с Авдотьей Глинкой, из чего можно заключить, что она оказала на него нравственное, а, может быть, и религиозное влияние.

Дружеские отношения связывали Павла и с Семеном Егоровичем Раичем (1792-1855), тоже человеком глубоко религиозным, сыном священника и выпускником Орловской семинарии (он, между прочим, был братом киевского митрополита Филарета Амфитеатрова). Преподаватель русской словесности Московского университета, Раич был и знатоком европейских литератур, переводчиком «Георгик»

Вергилия, «Неистового Роланда» Л. Ариосто, «Освобожденного Иерусалима» Т.Тассо. О том, какое обаятельное и симпатичное впечатление производил Семен Егорович, говорит хотя бы тот факт, что его воспитанник-поэт Ф.И. Тютчев благоговел при одном упоминании имени С. Е. Раича и ставил его выше признанного корифея, профессора А.Ф.Мерзлякова. И хотя некоторые произведения поэта служили объектом насмешек и пародий (например, получивший печальную известность стих: «Вскипел Бульон, течет во храм»), Шейн относился к поэзии своего старшего друга с благоговением, а впоследствии, уже спустя много лет после его кончины, цитировал стихи Раича в своих трудах.

Кружок Глинок посещала и графиня Евдокия Петровна Ростопчина (1811-1858), творчество которой производило на Павла самое сильное впечатление. Жизнь женской души, для которой любовь – смысл существования, составила ведущую тему ее стихотворений, в коих и взыскательный В.Г. Белинский находил «высокий талант». Очень точно и лаконично сказал о ее стихах Ф.И Тютчев: «То лирный звук, то женский вздох». Это «лирное», мелодическое начало поэзии Ростопчиной отозвалось в ее фольклорных стилизациях («Простонародная песня», «Русская песня», цикл «Простонародные мелодии и песни») и в романсах, положенных на музыку М.И. Глинкой, A. C. Даргомыжским, П.И. Чайковским, А.Г. Рубинштейном. Примечательно, что впоследствии В.Ф. Ходасевич и всю ее поэзию охарактеризует как «романс, таящий в себе особенное, ему одному свойственное очарование, которое столько же слагается из прекрасного, сколько из изысканно безвкусного». Шейн, однако, не находил в стихах графини решительно никаких изъянов. «С тех пор, как Господь «книжному меня искусству вразумил», – поведал он Ф.Б. Миллеру, – ни один поэт из всех, читанных мною, не возбуждал во мне столько душевного участия и сочувствия, как графиня Ростопчина, потому что никто из них не говорил моей душе таким родным ей языком, как она».

Завсегдатаем в доме был и поэт, критик, мемуарист Михаил Александрович Дмитриев (1796-1866), называвший себя «антикварием литературных наших дел». Переводчик произведений Горация, Г. Гейне, Ф. Шиллера, И.Г. Гердера, Л. Уланда, он в то же время неизменно критиковал западников, сетовал на оскудение христианской любви, забвение старинных русских обычаев и переимчивость иностранного. Характерно, что в стихотворении «Семисотлетняя Москва» (1845), которое мог слышать Шейн в доме Глинок, он сетует:

Раз лишь ослушалась наша Москва! Не хотелось старушкеБороды брить сыновьям, дочерей наряжать по-немецки!Старые люди упрямы! Старые кости не гибки!Стыдно ей было плясать на старости лет в ассамблеях,Горько ей было, что внуки в Немецкую слободу ездят!

Хотя М.А. Дмитриев писал и лирические, и эпически-описательные, и публицистические произведения, наибольшее внимание современников привлекала его сатирическая поэзия, о которой Н.В. Гоголь сказал, что в ней «желчь Ювенала соединилась с каким-то особым славянским добродушием». Кроме того, Михаил Александрович был прекрасным рассказчиком, раскрывшим Павлу художественные достоинства русской литературы XVIII века, воспринимавшейся большинством читателей 1840-х гг. как череда нелепых ошибок. «Наша литература последней половины прошлого века была не так слаба и бесплодна, как некоторые об ней думают. – оспаривал это предубеждение Дмитриев. – Она ограничивалась не одними цветочками, но приносила плоды, которыми в свое время пользовались и наслаждались». Племянник видного стихотворца И.И. Дмитриева, близкого друга писателя и историографа Н.М. Карамзина, он дает живые портреты литераторов в интерьере времени, доносит до слушателя дыхание Екатеринина века.

При этом особенность его повествования составляли безыскусственность и простота. Подкупали также особый доверительный тон и удивительная скромность автора. Свои бесценные мемуары он назовет потом «мелочи из запаса моей памяти» и будет говорить: «Я знаю многое кое-что об нашей литературе, или об наших литераторах, что теперь или не известно, или забыто… Я не признаю в этом никакого достоинства, потому что обязан этим только моим летам, только тому, что я живу дольше других, что я старее молодых словесников: преимущество не важное!». Хотя М.А. Дмитриеву в то время едва перевалило за пятьдесят, Павел воспринимал его как старика, но внимал ему с жадностью.

Кружок Глинок посещал и прозаик, поэт, историк Александр Фомич Вельтман (1880-1870), бывший в то время заместителем директора Оружейной палаты Московского Кремля. Действительный член Общества любителей российской словесности и Общества истории и древностей российских, он в своем творчестве деятельно разрабатывал тему древней Руси (письмо «О Господине Новгороде Великом», 1834). Его считают создателем оригинального фольклорно-исторического жанра, черты которого видны в романах «Кощей Бессмертный. Былина старого времени» (1833) и «Святослав, вражий питомец» (1835). Белинский отмечал, что романы Вельтмана о древней Руси «народны в том смысле, что дружны с духом народных сказок, покрыты колоритом славянской древности». К славянству же и славянскому фольклору писатель проявлял стойкий интерес – опубликовал роман «Райна, королева болгарская» (1843), стихотворную драму «Ратибор Холмоградский» (1841), а также написанную на основе сербских баллад и преданий «Троян и Ангелица. Повесть, рассказанная светлой денницей ясному месяцу» (1846). Важно и то, что Александр Фомич был неутомимым собирателем фольклорных произведений, что объединяло его с нашим героем.

В числе непременных посетителей литературных вечеров был поэт, переводчик, историк Николай Васильевич Берг (1823-1884), тоже «народолюбец» и энтузиаст славянства. Он перевел стихотворения и эпическую поэму «Пан Тадеуш» Адама Мицкевича, произведения болгарских, сербских, словацких, украинских, словенских, чешских поэтов. Однако особое внимание уделял Николай Берг изучению народной песни славян, и в этом отношении общение с ним было благотворно и чрезвычайно полезно для Шейна (в 1854 году Н.В. Берг издаст сборник «Песни народов мира», куда войдут песни 26 народов – в оригинале и переводе на русский язык).

Бывал в доме на Садовой улице и поэт Василий Иванович Красов[12] (1810-1854). Выпускник Вологодской семинарии и словесного отделения Московского университета, он до 1839 года исправлял должность адъюнкта Киевского университета. Стихи писать он начал рано и печатался в таких популярных тогда изданиях, как «Московский Наблюдатель», «Отечественные Записки», «Молва», «Москвитянин», «Библиотека для Чтения». Знаток древних и новых языков, переводчик Овидия, И.В. Гете, Г. Гейне, Дж. Г. Байрона, он благоговел перед У. Шекспиром и Вальтером Скоттом и в то же время был сторонником русской самобытности и писал песни в народном духе (кстати, был дружен со своим знаменитым земляком A.B. Кольцовым, о коем говорил: «Я люблю его задушевно»).

О глубоком понимании Красовым самых основ народного искусства говорит его работа над целым циклом российских песен, куда входили песни царевны, ямщика, новгородского удальца и где, по словам поэта, «должна кипеть вся широкая богатырская отвага древней Руси». Его песни обретали совершенные формы в их строгой простоте и доверительности, идущей от народной поэзии интонации («Уж я с вечера сидела», «Старинная песня», «Уж как в ту ли ночь» и др.). О творческих исканиях поэта в этом жанре дает представление его «Русская песня»:

Ах, ты, мать моя, змея-мачеха!Я пойду гулять – разгуляюся,С молодым купцом повидаюся;Я пойду гулять, наряжу себя,Уберусь ли вся по-бывалому:В косу длинную, в косу русуюЗаплету – вот так – ленту алую…У меня, младой, грудь высокая,Глаза черные с поволокою,На белой груди жар-кольцо горит…

Однако научная карьера у Красова не задалась (говорили, что помешала сему как раз его поэтическая натура – «восторженность», «необыкновенный жар», «особенность видеть в утрированном поэтическом свете самые обыкновенные вещи»). После отставки он перебрался в Белокаменную «в одной плохой шинельке и питаясь черным хлебом», учительствовал, пробавлялся частными уроками, а к моменту знакомства с Шейном преподавал русский язык в I Московском кадетском корпусе. Критик П.В. Анненков говорит, что Василию Ивановичу свойственны были «благородство чувств», «юношеская горячность в привязанностях, беспечность в жизни и неизменная доброта сердца». Натура экзальтированная и восторженная, Красов сразу же привязался к юноше-инвалиду, в коем более всего его подкупала неподдельная любовь к русскому народу.

Первое выступление Павла Шейна в печати состоялось в 1848 году в альманахе с характерным названием «Панорама народной русской жизни, особенно московской…», к сотрудничеству в коем их с Василием Красовым привлек его издатель, писатель и знаток отечественной старины Сергей Михайлович Любецкий (1810-1881). Здесь было опубликовано стихотворение нашего двадцатидвухлетнего героя «Утренняя прогулка по Кремлю»[13]. Издание открывалось этим программным произведением, написанном Павлом к памятному событию – 700-летию Москвы (это видно из цензурного разрешения, которое было получено издателем альманаха 30 июля 1847 года).

Однако прежде чем обратиться к этому произведению Шейна, есть резон вновь вспомнить его соплеменника Леона Мандельштама. По иронии судьбы именно в возрасте 22-х лет он тоже сочинил стихи, обращенные к Москве (они вошли в его книгу «Стихотворения Л.И. Мандельштама» (М., 1841):

Столица России! Мечта моей жизни!Изгнанника мира, как сына отчизны,С любовию матери примешь ли ты?..Глядит он, глядит на твои красоты, –И сердце в нем ноет, и рвется, и скачет, –Он вспомнил о доме, – и плачет, и плачет.

Как пояснил сам Леон, эти стихи – «перевод с еврейского, перевод мысленный и словесный… Иудаизм вьется по ходу моего сочинения… Вы найдете здесь ту пылкую страсть, те болезненные стоны, свойственные «несчастным изгнанникам мира». Помимо темы вечных скитаний народа Израиля по свету, здесь звучит тоска по родному местечку, по своим соплеменникам, жажда еврейской духовной пищи. Москва для Мандельштама – мечта всей жизни, и он не ведает, обласкает ли она его своей материнской любовью, но знает наверняка: он признает себя сыном Отчизны только тогда, когда она, Отчизна эта, примет его таким, каков он есть, с его иудейской верой и еврейской идентичностью.

Вчитываясь после сего в текст Павла Шейна, попадаешь в совершенно иной мир, иной строй дум и чувств открывается взору. Трудно даже предположить, что их авторы – сверстники и вышли они из одной среды, принадлежат к одному этносу. Ничего еврейского здесь нет и в помине. Сочинитель вовсе не ощущает себя пришельцем в чужой культуре – он глубоко укоренен в российскую жизнь и не только объявляет русских людей своими предками, но подает это как некую аксиому, о доказательстве коей нимало не заботится:

Мне дорога о предках весть,Об их трудах, их прежнем быте.Не верьте, верьте, – как хотите.

Поэт апеллирует к авторитету почитаемого им историографа Н.М.Карамзина, объявляет себя «поклонником старины народной» и хранителем русских традиций:

Пускаясь в даль воспоминанья,Пытливых глаз я не свожуС недосягаемой твердыни,С крестов Кремлевския Святыни,С Кремлевских древле грозных стен.С благоговением потомокКладет кирпичный их обломок,Свидетеля былых времен,На любознательный безмен.

Заслуживает внимания и использование Шейном слов, сравнений и метафор, восходящих к народной поэзии. И хотя созданные им образы грешат вычурностью и картинностью и не всегда художественно выразительны, поиск и экспериментирование в этом направлении очевидны и говорят о его повышенном интересе к русскому фольклору:

…ЕдваЗаря ширинкою янтарнойС пурпурной яркой бахромойУспеет алою каймойРаскинуть пояс лучезарный,Светлее всех земных корон,На отдаленный небосклон,Для встречи радостного солнцаЕдва в небесное оконцоСвое огнистое челоПод жемчугом и перламутром,Мир поздравляя с добрым утром,Оно спросонья навелоНа темя стража великанаСвятыни древнего Кремля –Проснулась Русская земля,Москва вставать привыкла рано.

Шейн слагает гимн Москве как твердыне православия, явлению русского национального духа:

Святого брашна сладкой пищейЗа трапезой великих дум –Здесь вечеряет Русский ум!Идите в Кремль на богомолье;Душе там Русской есть раздолье,Воображению простор…

Свои размышления о «русской душе», характере («ментальности», как бы мы сейчас сказали) русского человека Шейн поведал бумаге.

Понятно, что круг его общения был достаточно узок, потому материалом для анализа служит ему отечественная словесность. По разумению нашего героя, русский человек соединил в себе две крайности: едкую иронию и тонкий юмор. Первая имела свой «едва заметный источник в народных пословицах Даниила Заточника, закипела животворящим ключом сатиры в творениях Кантемира и Грибоедова, явилась прозрачным, излучистым потоком в произведениях Фонвизина, Хемницера, Измайлова, Крылова и наконец хлынула светлым, брызжущим, никого и ничего не щадящим водопадом в гениальных сочинениях Гоголя». Вторым – «проникнуты все старинные песни русского народа. Он составляет особенный отпечаток всех русских истинных поэтов, которые почти сплошь да рядом были преимущественно лирики. В особенности же эта безотчетная тайная, рыдающая грусть, это задушевное уныние, эта безутешная кручина встречаются на каждой почти странице лирических произведений Жуковского, Пушкина, Лермонтова, Кольцова». Несмотря на спорность суждений Павла, оригинальность и глубина их бесспорны.

Публикации Шейном стихотворения в альманахе СМ. Любецкого и рассуждениям о русском характере сопутствовали его отказ от иудейской веры и крещение в 1848 году по лютеранскому обряду. На фоне явной православной и славянофильской ориентации нашего героя его обращение в протестантизм может показаться странным: ведь те же славянофилы считали сию веру отравленной духом рационализма и органически чуждой русскому народу. Вот что писал по сему поводу один из основоположников славянофильства A.C. Хомяков: «Протестанство бежит на всех парусах от нагоняющего его неверия, бросая через борт свой догматический груз, в надежде спасти себе Библию, а критика, с язвительным смехом, вырывает из оцепеневших рук его страницу за страницей, книгу за книгой». Могут возразить, что подвижник русского слова В.И. Даль тоже был протестантом и при этом издавал и свои замечательные словари, и сочинения в русском народном духе. Однако датчанин Даль был лютеранином с детства по воле родителей, в зрелые же годы он принял православие. Что же касается российских евреев, то они в то время крестились, как правило, именно по протестантскому обряду (речь не идет здесь о кантонистах, чье обращение в православие было преимущественно вынужденным и принудительным).

Показательна в этом отношении судьба первого русскоязычного писателя-еврея, маскила Лейба Неваховича (1776-1831). Автор книги «Вопль дщери Иудейской» (1803), где он выступил в качестве штадлана (ходатая за свой народ) перед власть имущими, Невахович впоследствии сближается с предтечами славянофилов из окружения адмирала A.C. Шишкова. Он пишет апологетические сочинения о русских с их «мужественным духом, языком глубоким и обширным»; в столичных театрах ставятся его патриотические пьесы о «храбрых братьях славянах». При этом Невахович, совершая в возрасте 30 лет обряд крещения, почему-то тоже становится лютеранином. Случайно ли это?

Безусловно, обращение соплеменника в христианство воспринималось иудеями как тягчайший грех. Существовал даже специальный обряд «шива», когда родные надрывали края одежды и в течение часа сидели на полу без обуви, справляя по нему траур, как по умершему. Однако протестантизм (как и ислам) был в глазах иудеев отступничеством все же не столь вопиющим, как православие с его почитанием икон. Последнее толковалось как особо осуждаемое Торой и Талмудом идолопоклонство, и выкрест-неофит, вышедший из еврейской среды, так или иначе должен был убеждения этой среды учитывать.

Терпимость иудеев к протестантизму была тем очевиднее, что некоторые раввины разрешали при отсутствии синагоги молиться в реформистской кирхе, поскольку никаких изображений там не было. А толерантность маскилов к этой вере была и вовсе безгранична, и известный еврейский просветитель Давид Фридлендер даже призывал единоверцев ходить в лютеранские храмы, считая их очагом европейской цивилизации. Существенно и то, что лютеранство свободно от строгой обрядности и не требовало обязательного посещения церковных служб (кстати, оно в значительной мере повлияло и на так называемый «реформированный иудаизм»). И не случайно, что впоследствии в России были разрешены браки между лютеранами и иудеями и муж-протестант мог вызволить супругу-еврейку из черты оседлости. И хотя нельзя сказать, что лютеране пользовались в империи особыми привилегиями (их переход в православие всемерно поощрялся, а вот обращение православных в протестантизм считалось уголовным преступлением), дискриминации они не подвергались, и вознамерившийся принять сию веру Павел Шейн мог получить право беспрепятственно жить в столице.

Характерный тип еврея-выкреста блистательно раскрыл А.П. Чехов в рассказе «Перекати-поле» (1887). Он показал здесь некоего индивидуума, кстати, тоже выходца из Могилевщины, нареченного Александром Ивановичем, который на вопрос о перемене веры «твердил только одно, что «Новый завет» есть продолжение Ветхого», – фразу, очевидно, чужую и заученную и которая совсем не разъясняла вопроса». Русский писатель указал здесь на весьма распространенный и общепринятый аргумент, ибо мысль эта повторяется на все лады в сочинениях православных знакомцев Шейна, и, возможно, на прямой вопрос и наш герой ответил бы точно также.

И все же случай Павла Шейна особого рода. Шейн, хотя прожил в Могилеве до 17 лет (а по еврейским меркам, это был возраст вполне зрелого мужчины; достаточно сказать, что Исаак Бер Левинсон в 9 лет написал ученую книгу о Каббале, а Виленский Гаон Илия в 13 лет стал знаменитым талмудистом), понимал, что был в сущности «плохим иудеем». Запертый болезнью в стенах дома, он не посещал синагогальных служб, был оторван от еврейской народной жизни, и его эрудиция была исключительно книжной. То было знание, не согретое верой, живым общением с соплеменниками. В его памяти остались лишь сценки из далекого детства: вот они – школяры в хедере громко зазубривают урок; вот въедливый меламед отвешивает ему незаслуженно обидный подзатыльник; а над крышей родного дома все играет и играет светлое нежаркое, но такое приветное солнце. Разве это солнце тоже было еврейским? Голос крови? Павел не мог понять, что сие означает. Хотя русские друзья говорили: когда он вспоминал о могилевском прошлом, в его речи чувствовался заметный еврейский акцент. Он явственно помнил смех матери, своей аидише мамы. Она то и дело тайком от отца балует его, своего старшенького, подходит к изголовью, подсовывает то пряник, то миндальную баранку, то какую другую вкусность, ее нежные руки касаются его лба. Сейчас мамеле уже нет, в комнате ее обосновалась совсем чужая женщина и всем заправляет в доме, да и сам он стал в этом доме совсем чужим. Да, остался отец, но он – человек сугубо практического склада, помешан на своей коммерции, и обсуждать с ним то, что действительно его волнует, никакого резона нет – да и говорят они теперь на разных языках. И не только потому, что он уже не Hoax, а Павел, и стал думать по-русски. И хотя идиш вроде тоже не забыл, не знает он, как сказать на нем: «Благовестительный орган Ивана Великого», «Святая брашна сладкой пищи». Не может он втолковать отцу, что такое великая русская литература, почему она великая, какие дали отверзли ему Пушкин, Лермонтов, Гоголь. И не в состоянии выразить в словах, как и почему он прилепился душой к русскому народу, отчего, переступая порог православного храма, теплеет он сердцем, и душа будто вздымает ввысь. Удивительно точно все-таки сказал русский поэт: «Как сердцу высказать себя? / Другому как понять тебя?». Горько, конечно, что этим «другим» был его родной отец, это от него Павел принужден был таить сокровенные «мечты и помыслы свои».

Впрочем, и его русские литературные друзья высказывали подчас такое, внимать чему было неприятно и больно. Вот, к примеру, его кумир Евдокия Ростопчина писала: «С уловкой сатаны, как род еврейский, / Вы вкривь и вкось толкуете слова». А Федор Глинка заявил как-то, что «ежели жиды выйдут на свободу, то свет кончится». Да и Василий Красов, тот самый Вася Красов, который вроде бы души в нем не чаял, в стихотворении «Еврей» (1833)[14], разглагольствуя о вине всего народа Израиля за распятие Спасителя, патетически вопрошал:

Скажи, Еврей, чего здесь ожидать?Чья грудь тебя заботливо согреет?Ты век гоним, ты низок сердцем стал,И над тобой проклятье тяготеет!Увы, Еврей, ты Бога распинал!

И ведь он к каждому еврею персонально обращался, следовательно, и к нему, Павлу. Но ни за собой, ни за своим народом Шейн вины не чувствовал. И в той крестной казни многовековой давности он видел ухищрения и злодейства горстки первосвященников и фарисеев (а крики «распни его!» – так то ревела чернь, которая у всех народов одинаково неразумна и слепа). И он вспоминал слова апостола Павла о евреях: «Это народ закона и пророков, мучеников и апостолов, «иже верою победиша царствия, содеяше правду, получиша обетования»». Неизвестно, обсуждал ли Шейн эти тогда не совсем безразличные для него вопросы со своими русскими друзьями, с Красовым (возможно, стихотворение «Еврей» Павел имел в виду, когда написал впоследствии, что «некоторые его [Красова-Л.Б.] пиесы… довольно слабы»), или держал обиду в себе. Видно только, что подобные уничижительные отзывы о народе, из коего вышел наш герой, не стали препятствием на пути к его обращению в христианство, хотя этот его шаг повлек за собой полный и окончательный разрыв с отцом и братьями, еврейской средой.

Но нельзя сказать, что Павел Шейн, подобно чеховскому Александру Ивановичу, «был доволен и собой, и новой верой, и своею совестью». Уж чего-чего, а тупого самодовольства в нем не наблюдалось. Он глубоко переживал конфликт с родными и порой даже сомневался в правильности своего духовного выбора, да вообще и всей жизни. Вот что он пишет Ф.Б. Миллеру: «Когда я подчас оглядываюсь назад, на свое прошлое, то ясно вижу, что вся моя судьба состоит из одних ошибок: не скажу ошибкою родился [подчеркнуто Шейном – Л.В.], но по крайней мере меня ошибочно воспитывали, ошибочно подвергали многим болезням, ошибочно очутился я христианином, ошибочно, к несчастью, меня понимали и учили преподаватели школы святого Михаила…». Как видно, единственно, в чем уверен здесь наш герой, это в том, что он не ошибкою родился, а Hoax-Павел был рожден в еврействе.

А другому письму Шейн предпослал эпиграф из Лермонтова: «И скучно, и грустно, и некому руку подать в минуту душевной невзгоды». И продолжает: «Вот… эпиграф души моей со дня разлуки с бедными моими родителями, родными, родиной, которые с холодным презрением отвергнули, оттолкнули меня от себя, кажется, навек, как отчаянного грешника». Примечательно то, что тоска по еврейскому очагу вызывает у него чисто русские литературные реминисценции.

Павел, однако, не казнил себя и не каялся в своем отступничестве, а считал себя «невинно страдающим, отвергнутым родителями». Он не разумел того, что понял чеховский Александр Иванович: «Каждый народ инстинктивно бережет свою народность и свою веру». И Шейн, как будто, «старался собрать все силы своего убеждения и заглушить ими беспокойство души, доказать себе, что, переменив религию отцов, он не сделал ничего страшного и особенного, а поступил, как человек мыслящий и свободный от предрассудков»…

В 1851 году он вышел из стен училища св. Михаила, как он напишет, «с весьма скудным запасом сведений и с одной горячей любовью ко всему русскому» и «без руля и ветрила пустился в море житейское на произвол судьбы». Он здесь явно скромничает: знаний, полученных им, было вполне достаточно, чтобы самому стать ментором не из последних. В поисках хлеба насущного он и занялся учительством, чем зарабатывал на жизнь, воспитывая барских детей в богатых помещичьих семьях. С лета 1851 до весны 1855 гг. он пребывает в доме H.A. Загряжского; с лета 1855 по весну 1856 гг. у П.А. Оленина; лето и осень 1856 г. – в семействе Н.С. Краткова; с весны 1857 – осень 1859 г. у графини М.Ф. Соллогуб, сестры видного славянофила Ю.Ф. Самарина; с мая 1859 г. до конца 1860 г. – в имении тверского генерал-губернатора графа П.Т. Баранова.

В 1851 г. он вместе с семейством Загряжских направляется в их деревню Селихово Тверской губернии, где впервые близко знакомится с народным бытом, причем пытается понять нутряную суть крестьянина, сам затевает с ним беседу и… сразу же располагает к поселян к себе. «Тут постоишь немного, – удовлетворенно пишет он, – с одним мужиком поговоришь, другого о чем-нибудь спросишь, третий и сам без спроса тебе наскажет с три короба». В то время деревенская жизнь виделась ему в самых радужных тонах и очень напоминала славянофильскую идиллию: «Солнце село за лес, и отовсюду раздается блеянье стад, крик пастухов, ржание и топот разгоняемых лошадей, веселый говор и песни довольных, неприхотливых поселян».

Характеристика, которую Павел дает Загряжскому, знаменательна и, прежде всего, свидетельствует о приоритетах и жизненных ценностях самого Шейна. Вот что он пишет о своем барине-работодателе: «[Загряжский] – большой патриот, сознательно и без предубеждений любит Россию, русский язык, русскую поэзию, и в большом почете у всех окружающих…». Но подчас Павел чувствовал себя в помещичьем доме постояльцем и чужаком. Однажды, в такую минуту он, досадуя на свое положение интеллигентного раба, выразит свою горечь словами из песни A.B. Кольцова. В письме к Ф.Б.Миллеру он процитирует:

У чужих людейГорек белый хлеб,Брага хмельная –Не размывчива!Речи вольныеВсе как связаны;Чувства жаркиеМрут без отзыва…

Но Шейн начинает серьезно интересоваться и всамделишними народными песнями и преданиями. Он ищет бахарей, сказителей и певунов: «Я обратился к подрядчику плотников, на которого вся барская прислуга указывала как на отличного певца, – пишет Павел, – и попросил мне спеть какую-нибудь песню про богатыря. Он после некоторых колебаний пропел мне былину про Илью Муромца, которую я тут же записал, вознаградив певца по достоинству. Это ему развязало язык и склонило на мои просьбы приходить ко мне по вечерам для записывания других былин, хранившихся в его счастливой памяти. Таким образом, в течение недели я от своего почтенного барда Егора плотника и записал до шести довольно объемистых былин… Моей радости не было конца. Я стал отыскивать в нашей деревне других певцов. Нашлись и они. В течение осени я еще записал от 20 до 30 былин и исторических песен». В то же время он делает выписки из древнерусских летописей, статей языковедов Я.К. Грота, И.И. Срезневского, Ф. Миклошича и др. О Павле как о собирателе народных крылатых словечек говорит в 1852 году и Анастасия Глинка: «Мы часто Вас вспоминаем, – пишет она Шейну, – особенно при каком-нибудь особенном выражении, но недостает терпения, как у Вас, записывать такие приобретения».

Однако интерес к еврейской просветительской литературе Шейн тоже не потерял. В 1853 году Павел настойчиво рекомендует для прочтения сочинение духовного вождя Хаскалы Мозеса Мендельсона «Федон, или о бессмертии души» (1841). Он говорит о книге как о «душеспасительной» и «благодетельной», способной «принести человеку образованному более духовной пользы и назидательности, более истинной теплой любви к милосердному и всеблагому Творцу нашему, чем целые сотни проповедей самых красноречивых и набожных пасторов».

В 1856 году, оказавшись в Москве, он знакомится с известным писателем Сергеем Тимофеевичем Аксаковым (1791-1859), которого задолго до этого «издали и по сочинениям привык уважать и любить от души». Но, пожалуй, наибольшую роль в судьбе Шейна сыграла его встреча с профессором, академиком, «поэтом мысли» Степаном Петровичем Шевыревым (1806-1864). Ревностный сторонник идеи русской народности и патриархальных православных ценностей, он первым с университетской кафедры высказал пожелание о составлении «Полного свода всех русских песен, сказок и пословиц». Шевырев настаивал на скорейшем освоении фольклорного материала: «Как до сих пор мы не спешим уловить русские песни, столь родные нашему сердцу, которые, может быть, скоро унесет с собой навеки старое поколение?». Согласно профессору, собиратель песен должен обладать «большим запасом эстетического вкуса и чутья народности» – качествами, которые всемерно старался развить и воспитать в себе наш герой. И неудивительно, что между – ним и маститым ученым вскоре возникли симпатия и привязанность. «Душевно уважаемый», «многочтимый Степан Петрович», – пишет ему Шейн и признается: «Задушевная моя мысль – трудиться на пользу русской литературы всем, чем только богат». И Шевырев уже называет Павла «милым другом» и «любезным доброхотом», делится с ним впечатлениями о литературной жизни Москвы.

Видимо, с подачи Шевырева Шейн попадает в московский дом «неисправимого славянофила» Юрия Федоровича Самарина (1819-1876), чьи взгляды повлияли на него самым решительным образом. Прежде всего, это относится к основополагающей идеи народности. «Говоря о русской народности, – настаивал Самарин, – мы понимаем ее в неразрывной связи с православной верою, из которой истекает вся система нравственных убеждений, правящих семейною и общественною жизнью русского человека». По мысли Самарина, выявлению начал, которыми русский народ поверяет себя в песнях, и должна быть одушевлена деятельность русского фольклориста. И, как отмечает биограф, Шейн «попадает в атмосферу славянофильства и народности и охватывается ею».


К.С. Аксаков

Огромное и, можно сказать, определяющее влияние на него имело знакомство с русскими славянофилами Алексеем Степановичем Хомяковым (1804-1860), Иваном Сергеевичем (1823-1886) и Константином Сергеевичем (1817-1860) Аксаковыми, Михаилом Петровичем Погодиным (1800-1875), Осипом Максимовичем Бодянским (1808-1877), Михаилом Александровичем Максимовичем (1804-1873), Николаем Филипповичем Павловым (1803-1864) и др. При этом Хомяков и Аксаковы впечатлили Шейна даже своим внешним обличьем: они не брили бороду и демонстративно носили стародавнее русское платье, что было по тем временам шагом смелым и решительным.

Вера славянофилов в высокую силу и мощь народа, в творческий характер русской народной культуры определила их глубокий интерес к фольклору. И заслуги их на сем поприще столь масштабны, что для серьезного собирателя народной поэзии, каким старался стать Шейн, сближение с ними было и неизбежным, и необходимым. Петру Васильевичу Киреевскому (1808-1856), которого называли «великим печальником земли русской», принадлежит заслуга собрания тысяч лирических и исторических песен, народных былин, большинство из коих увидели свет уже после его жизни. Вдохновленный A.C. Пушкиным, CA. Соболевским и СП. Шевыревым идеей собирательства, Киреевский в письме к Н.М. Языкову дал очень точное определение своему труду: «Собрание Русских Песен будет не только лучшая книга нашей Литературы, не только из замечательнейших явлений Литературы вообще, но что оно, если оно дойдет до сведения иностранцев в должной степени и будет ими понято, то должно ошеломить их так, как они ошеломлены быть не желают! Это будет явление беспримерное!». Хотя первый выпуск «Песен» П.В. Киреевского увидел свет в 1860 году, методы работы этого замечательного фольклориста и содержание его сборника были ведомы Павлу значительно раньше.

Вопросы теории фольклора и народной песни разрабатывал К.С.Аксаков, которого Шейн близко знал и состоял с ним в переписке. В статьях: «О древнем быте славян вообще и русских, в особенности, на основании обычаев, преданий, поверий и песен», «Богатыри времен великого князя Владимира, по русским песням» он представил целостную концепцию жанровой природы народной поэзии. КС Аксаков утверждал: «Песня равно принадлежит всякому в народе, поэтому народную песню поет весь народ, имея весь на нее равное право, поэтому на песне нет имени сочинителя, и она является вдруг, как бы пропетая всем народом». Он подчеркивал: «Везде, где есть народ, есть национальная поэзия и народные песни»; они выражают вечную и истинную сущность народа, раскрывают его смысл и характер и вместе с тем остаются «верною опорою» и «порукой за будущее народа», «к каким бы сомнениям и противоречиям не привело нас его дальнейшее развитие». К.С. Аксаков резюмирует: «Все здесь принадлежит каждому в народе, ибо здесь индивидуум – нация, здесь он живет под этим национальным определением… Разнообразные и истинные, всегда ровные, верные сами себе, всегда полные одною определенною жизнью, стройно и невозмутимо поднимаются песни над народом, живущим в периоде исключительной национальности». О том, какое значение придавал К.С. Аксаков русской фольклорной традиции, говорят его страстные стихи:

Пора домой! И песни повторяяСтаринные, мы весело идем.Пора домой! Нас ждет земля родная,Великая в страдании немом.

В былинном же образе Ильи Муромца ему видится «непреоборимая могучесть» русского народа, проявляется «спокойная, никогда не выходящая из себя и потому никогда не слабеющая сила». Он рассуждает о «глубоко правдивом и религиозно-нравственном миросозерцании», выраженном в песнях о богатырях.

Христианизация народного творчества характерна и для Ивана Васильевича Киреевского (1806-1856). Даже отсутствие у русского народа застольных песен он связывал с религиозно-нравственными свойствами крестьянина, для которого якобы на первом месте – молитва.

А A.C. Хомяков, с коим тоже непосредственно общался Шейн, говорил об исключительной жизненности русского фольклора и противопоставлял его «бесполезной для бытового человека» европейской народной поэзии. «Наши старые сказки отыскиваются не на палимпсестах, – писал он, – не в храме старых и полусгнивших рукописей, а в устах русского человека, поющего песни старины людям, не отставшим от старого быта. Наши старые грамоты являются памятниками не отжившего мира, не жизни, когда-то прозвучавшей и замолкнувшей навсегда, а историческим проявлением стихий, которые еще живут и движутся на нашей великой Родине. Для A.C. Хомякова, с характерной для него концепцией «ретроспективной утопии»», русский быт с его устоями и народная поэзия неотделимы. И такое мнение разделяли большинство славянофилов. Примечательно, что близкий к ним литератор Н.Ф. Павлов в стихотворении 1853 года, обращенном к A.C. Хомякову, охарактеризовал его как личность харизматическую «с ясной мыслью, с звуком чистым», которого благословили на служение народу «Златоуст и Аполлон».

По мысли профессора славяноведения Московского университета О.М. Бодянского (он будет активно сотрудничать с Шейном на ниве журналистики), песня – «дневник народов», их история, «хранилище всякого ведения и всякого верования», «их феогония, космогония, память, тризна по своих отцах и дорогих сердцу, надгробный памятник священной старины, живая говорящая летопись времен давно прошедших», «многосложная картина минувшего века, его духа», «верный очерк быта и всех его неуловимых простым глазом мельчайших подробностей». Совсем в духе A.C. Хомякова он заявляет, что славянский фольклор в гораздо большей степени отражает национальный характер и народный дух, чем другие народы, ибо славяне – «самый песенный, самый поэтический народ в Европе».

С исключительной настойчивостью задачи собирания памятников фольклора и народного быта проводил в жизнь М.П. Погодин (Павел ходил на его лекции в Московском университете). Погодин не только сам записывал песни, совершая поездки по северу России, но и усиленно вербовал собирателей, поддерживал их начинания, популяризировал произведения фольклора на страницах «Москвитянина» и других журналов.

Воззрения славянофилов на народ и его песенное творчество, их горячее желание глубоко изучить и сделать общим достоянием отечественный фольклор оказались созвучными чаяниям Шейна, решившего посвятить жизнь русскому народоведению. Однако, как заметил B.C. Соловьев, «господствующий тон всех славянофильских взглядов был в безусловном противоположении русского нерусскому, своего – чужому». И в их декларациях и историко-культурных построениях иудеям, к коим по рождению принадлежал Павел, отводилась весьма жалкая роль, и изображалось еврейство в самых черных красках. Иудеям-деятелям культуры A.C. Хомяков отказывает не только в оригинальности, но и в нравственности: «Имена многих великих музыкантов принадлежат к роду Еврейскому; – пишет он, – к нему же принадлежат многие литераторы, замеченные по остроумию, грации или силе ума и выражения (хотя все они представляют что-то ложное в чувстве и мысли)». Утверждая самобытные начала русской культуры, он не только не признает за современными ему евреями какого-либо значения, своеобычности, но и отрицает их право эту собственную культуру иметь: «Иудей после Христа, есть живая бессмыслица, не имеющая разумного существования и потому никакого значения в историческом мире».

Ему вторит И.С. Аксаков, в устах которого нетерпимость к иудеям обретает откровенно антисемитские обертоны: «Верующий Еврей продолжает в своем сознании распинать Христа и бороться в мыслях, отчаянно и яростно, за отжитое право духовного первенства, – бороться с Тем, Который пришел упразднить «Закон» – исполнением его».

А что Павел Шейн? Как отнесся он к подобным инвективам славянофилов? Похоже, он стремился стать своим среди этих людей, не только чужих, но и откровенно враждебных еврейству и иудейской вере. И, приходится признать, что наш герой последовал совету расположенного к нему Ивана Аксакова: «Логический выход из такого положения возможен только один: отречься от жидовства и принять те начала, которые составляют закон всего современного просвещенного мира. Это честный, прямой и вполне плодотворный выход…». Так «просвещенный» славянофилами Павел Шейн истребил в себе последние останки еврейского национального чувства. Может статься, он сделал это «честно, прямо», по глубокому внутреннему убеждению.

Плодотворной оказалась, однако, его активность совсем иного рода – на поприще литературы, журналистики и собирания памятников русского фольклора. Шейн становится непременным участником заседаний Общества истории и древностей российских – первого у нас научного общества для изучения и публикации документов по русской истории; он также вовлечен и в работу Общества любителей российской словесности, целью коего было «способствовать успехам отечественной литературы, как главному средству к распространению просвещения».



Поделиться книгой:

На главную
Назад