— А почему же в газете нет материалов о посевной? Не пишут, что ли?
— Писать-то пишут, — сказал Гущин. — Только Иван Иванович еще не решил, стоит ли печатать положительный материал о Мазурецком районе, где с подготовкой к севу было плохо, и можно ли печатать критический материал о Зареченском районе, где как раз с подготовкой все обстояло отлично.
— Когда же он это решит?
— А вот пройдет совещание по севу в обкоме, он и решит, — сухо ответил Гущин и остановился: — Пришли! Ни пуха тебе ни пера! — снова повторил он свое присловье.
Чащин сердито оттолкнул суеверного приятеля.
Его уже начали раздражать эти намеки на особые качества заместителя редактора. Гущин упоминал имя Коночкина просто как заклинание! Конечно, если Коночкин новичок в газетном деле, у него могут быть известные недостатки. Но нельзя же заслонять этими недостатками всего человека! И Чащин решительно открыл дверь.
Над большим столом поднялась голая, как бильярдный шар, голова. Два круглых, похожих на пароходные иллюминаторы, стекла уставились в Чащина. Глаза за стеклами были неразличимы: вот уж воистину стекла, скрывающие душу! И нельзя представить, чтобы человек в очках был близорук. Ни обычных в этих случаях морщинок под глазами, ни особого блеска стекла, сведенного на конус, Чащин не заметил. Возможно, очки должны были придавать важность?
Молодой журналист положил на стол сопроводительные документы и назвал фамилию. Иван Иванович Коночкин привстал, протянул руку и тут же отдернул, словно обжегся о горячую ладонь Чащина.
— Садитесь, — сказал он и сел сам, опустившись в кресло так низко, что только бильярдный шар да стеклянные иллюминаторы остались на поверхности. — Где работали?
Чащин торопливо перечислил газеты, в которых проходил производственную практику, и со страхом подумал, как жалко выглядит это перечисление. Иван Иванович, видно, подумал о том же, так как недовольно проворчал:
— Да вы еще совсем младенец! А небось думаете удивить мир своими статьями.
Это неверие в скрытые силы до того обидело Чашина, что он невольно напомнил:
— Вы ведь, Иван Иванович, тоже недавно работаете в газете…
Коночкин склонил свой бильярдный шар к плечу и пронзительно взглянул на Чащина.
— У меня, молодой человек, совсем другие функции. Я контролирую и руковожу! — холодно сказал он. — А знание людей дается только жизненным опытом. Вот вы, например, я вижу, уже успели перепланировать всю газету. Местный материал, решили вы, лучше вынести на первую страницу, а на второй странице присмотрели место для своих творений? Так ведь?
Это мгновенное проникновение в самые тайные мысли было столь поразительно, что Чащин даже вспотел. Впрочем, Иван Иванович как будто не заметил его волнения. Вынырнув из таинственной глубины, в которой он покоился за столом, он написал что-то на документах Чащина и сказал:
— Ну вот, приказ будет отдан сегодняшним числом, так что считайте себя на работе. Сообщите секретарю редакции товарищу Бой-Ударову, что вы наш новый сотрудник. С остальными товарищами познакомитесь по ходу дела.
Чащин почтительно склонился к столу, чтобы выразить заветнейшую свою мечту, но Иван Иванович снова самым таинственным образом проник в его мысли и не дал сказать ни слова:
— И не думайте! К фельетонам вас никто не подпустит! Очерки пока будут писать тоже другие! Идите в отдел писем!
Эта удивительная проницательность совсем сразила Чащина. Он так и не сказал речи, которую готовил с того самого дня, как получил диплом, — почти полгода! А сколько в ней было отшлифованных образов, риторических приемов, метафор и сравнений! Вместо этого молодой человек вышел, пятясь чуть ли не задом, во всяком случае, боком, чтобы не потерять из виду этого кудесника, вновь нырнувшего в глубины своего служебного священнодействия и, кажется, успевшего забыть о новом сотруднике.
Гущин все стоял за дверями. Увидев лицо своего приятеля, он всплеснул коротенькими ручками и воскликнул;
— Отдел писем? Я так и знал! И о фельетонах сказал? И об очерках? О том, что все это будут делать другие?
— Сказал! — мрачно подтвердил Чащин.
— А ты и раскис?
— Как видишь!
— Ах я, дурак, забыл тебя подготовить! Он же это каждому говорит!
— Теперь уже поздно! — грустно ответил Чащин.
— Ну ничего, — попытался утешить его Гущин. — В отделе писем тоже попадаются интересные материалы. А потом приедет редактор, поговоришь с ним…
— Когда он еще приедет!
— Когда-нибудь да приедет, — утешил Гущин. — Ну, пошли, что ли?
В это время открылась дверь кабинета, и Коночкин появился в ней, как в раме собственного портрета. В руке он держал пачку бумаг.
— Редактора ждать не к чему, — категорически, как и все, что он произносил, сказал Коночкин. — Вы уже пятнадцать минут состоите сотрудником редакции, а что вы сделали за это время? Или я один должен работать за всех? Вот сделайте обзорный материал по этим письмам. Пятьдесят строк. Без «я», без «мы», без природы! Ясно?
— Слушаю! — ответил Чащин. Он уже не мог скрыть своего страха перед провиденциальными способностями заместителя редактора, и тому это, кажется, польстило. Схватив письма, Федя кинулся в тот темный угол коридора, где еще в начале знакомства с редакцией заприметил вывеску «Отдел писем». Остановился он только у двери. Тут его и нагнал Гущин, саркастически прошипевший:
— Так. Значит, будешь писать очерки, фельетоны и терзающие душу статьи? Эх, ты!.. Ты бы еще бегом побежал!
Федя понял, что приятель мстит ему за то, что поверил было в некую особенную судьбу его, Чащина.
Гущин посмотрел на приятеля, махнул рукой и ушел.
Чащин шагнул в темную комнату отдела.
Товарищ Бой-Ударов тоже не очень понравился Чащину. Он, не стесняясь, вызвал нового сотрудника телефонным звонком, словно курьера.
Чащин увидел перед собой худого человека с седыми кудрями, падающими чуть не на плечи. Бой-Ударов перелистал его документы — Чащину вдруг стало стыдно, что их еще так мало, — взглянул на него глубоко посаженными серо-стальными глазами и спросил:
— Ну-с, какое у вас призвание? Исполнитель? Организатор?
Чащин недоуменно уставился на него, после чего Бой-Ударов пожал плечами и сказал словно про себя:
— Реагаж слабый. Придется учить.
Лицо его поскучнело, он придвинул к себе ворох гранок и, чиркая там и тут красным карандашом, заговорил:
— Во всякой рукописи главное — краткость и мысль. Газетчик не имеет права уподоблять себя Льву Толстому! Вот видите, автор этой корреспонденции совершил ошибку именно такого рода…
Разговаривая, Бой-Ударов исчеркал гранку так, что она превратилась в подобие цветного ковра. Тут он отложил гранку и, тыча в нее карандашом, продолжал инструктаж:
— Автор написал отчет о футбольном матче между швейниками и пищевиками на шести страницах. В отделе сократили: осталось три. Потом этот перл творения попал ко мне. Смотрите, что от него осталось… — Тут Бой-Ударов принялся тыкать карандашом в отдельные строчки, видневшиеся среди красно-синих разводов ковра: — Раз, два, три… Три строки. Что состязание состоялось и что победили пищевики. Понятно?
Нельзя сказать, чтобы этот наглядный урок произвел на Чащина хорошее впечатление. Ему почему-то прежде всего подумалось, что и его будущие статьи попадут в руки Бой-Ударову… И сразу стало холодно…
— Редактор поручил мне написать обзор писем, — робко сказал Чащин. — Пятьдесят строк. Без «я», без «мы», без природы. Может быть, у вас будут какие-нибудь предложения или советы?
— Пишите, пишите! — торопливо сказал Бой-Ударов, берясь за новую гранку и принимаясь разрисовывать ее своим неумолимым карандашом. — Можете написать и больше. Лишнее я сокращу! Что такое ответственный секретарь редакции? Это ломовая лошадь и грузовая машина одновременно! Он вывезет!..
Зазвонили сразу два телефона, и Бой-Ударов прижал к ушам обе трубки. Чащину показалось, что карандаш он схватил в зубы и продолжал править материал, разговаривая по двум телефонам одновременно. Но на это чудо природы Чащин уже не стал смотреть и поторопился в свою клетушку.
Впрочем, поработать в этот день не удалось. Рассыльная принесла ему выписку из приказа о зачислении, потом его вызвали в бухгалтерию, где вручили удостоверение о том, что он является штатным сотрудником редакции. Это маленькая книжечка в коленкоровом переплете примирила его со всем.
Еще позже редактор вызвал сотрудников на «летучку». Там Чащин познакомился, наконец, со всем коллективом сотрудников, кроме, разумеется, тех, кто был в командировке. Знакомство было обставлено торжественно: представлял нового сотрудника сам Коночкин. Он же произнес небольшую вступительную речь о том, что новый сотрудник обязан продолжать высокие традиции, трудиться честно и добросовестно.
«Летучка» продолжалась долго и закончилась одновременно со звонком, отпускавшим всех, кроме дежурного по редакции, по домам. К Чащину привязались красноносый фельетонист и утомленный беготней городской репортер с багровым от загара лицом. И пришлось Чащину пить с ними пиво, которое он не любил, и закусывать вареными креветками — мелкими красными рачками, есть которых он боялся. Так прошел день первый.
День второй он начал в грустном настроении. Почему-то показалось, что он так и просидит всю жизнь в комнате отдела писем. Письма были вздорные: кто-то жаловался на управдома; пенсионер требовал заботы о своем отдыхе; в парке замечен случай мелкого хулиганства…
Чащин написал несколько ответов и перешел к той пачке, по которой следовало сделать обзор.
Мысли его были весьма далеко. В эту минуту он опять бродил где-то в пространстве, меж «стояков» и «подвалов», украшенных подписью «Ф. Чащин». И чем дольше он озирал их, тем грустнее становилось на душе.
История знает множество примеров, когда человек, с вечера улегшийся спать обыкновенным гражданином, утром просыпался знаменитым. Так, например, случилось с Байроном по выходе первой песни «Чайльд Гарольда». Неужели Чащину никогда не удастся пережить этого пробуждения таланта?
В это время он поймал себя на том, что торопливо выписывает в блокнот факты и цифры, изложенные каким-то жалобщиком.
Эта способность внезапно проникнуться чувством обиды неизвестного человека и не только посочувствовать ему, но и пожелать помочь была всегда сильна в Чащине. Он даже побаивался, не вредна ли она для журналиста? Ведь профессия журналиста требует прежде всего объективной оценки событий и явлений, чтобы можно было сделать точный анализ и прийти к единственно правильному выводу. А какой же тут объективный анализ, если ты с самого начала относишься к неизвестному жалобщику пристрастно?
Между тем это обстоятельное письмо требовало немедленного вмешательства. Чащин начал перечитывать его снова.
Некий Афанасий Кузьмич Стороженко, счетовод и, судя по почерку, старик, писал о том, что в их тресте, который называется не то Мылотрест, не то Мельтрест, не то Мясотрест, — почерк негодующего счетовода был ужасен! — налицо разбухание аппарата и кумовщина между руководителями, и что без вмешательства «прессы» — так старик и написал! — толку в этом учреждении не будет. Старик просил срочно вмешаться и проверить факты, выражая в конце письма страстное желание, «если потребуется, пострадать за правду».
Чащин кончил выборку фактов из письма и пошел искать Гущина. В таком деле, которое он собирался предпринять, нужно было посоветоваться.
Слава, как известно, сама не приходит, ее надо завоевать. Человек, который начинает с того, что смиряется со своей судьбой, заранее обречен на поражение. Но Чащин не из таких! Еще с младых ногтей он начал писать в стенную газету школы, в пионерскую газету родной области, в комсомольскую газету. Он писал стихи, рассказы, очерки, фельетоны. У него в чемодане были даже неоконченная повесть и начатая пьеса. Из школы он пошел прямо на факультет журналистики, твердо уверенный в том, что это и есть его призвание! Так неужели теперь, когда он стал настоящим газетчиком, можно удовлетвориться сидением в отделе писем и сочинением подборок «без „я“, без „мы“, без природы» на пятьдесят строк? Нет, он должен убедить товарища Коночкина и своих коллег, что достоин лучшей судьбы. А Бой-Ударов? «Слабый реагаж! Придется учить!» Нет, он покажет, что может быть не только исполнителем, но и организатором! Для этого надо сделать только шаг. Решающий шаг! Вот он этот шаг и сделает… Гущин, конечно, поддержит его. Они выступят вдвоем, и либо Чащин ничего не понимает, либо он уже завтра к вечеру покорит сердце заместителя редактора!
Косясь на закрытые двери кабинета Коночкина, Чащин шмыгнул в каморку фоторепортера.
Фоторепортер брезгливо просматривал очередную серию снимков. Все стахановцы были на одно лицо, каждый стоял у своего станка, но станки были тоже на одно лицо, и Гущин никак не мог вспомнить, кого же изображает тот или другой снимок. А надо было сдать в номер портреты передовиков вагонного завода, которые как раз и находились на этой злополучной пленке.
Появление Чащина было так неожиданно, что Гущин даже вздрогнул, — не секретарь ли редакции товарищ Бой-Ударов врывается к нему за снимками? Их пора отдавать в цинкографию, а как отыскать три нужных из тридцати шести похожих? И Гущин клял себя за то, что до сих пор не удосужился изобрести какой-нибудь фотоэлемент, который записывал бы фамилии прямо на снимке. Блокнот, в котором Гущин отметил порядковые номера кадров, он по рассеянности потерял. Ехать на завод снова и переснимать портреты было поздно. А тут еще этот неудачливый приятель…
— Ну, что тебе? — довольно невежливо спросил Гущин.
— Ты только послушай, какой материал я отыскал! — восторженно возопил Чащин. — Ты только послушай! Мы идем в этот Мылотрест, или Мельтрест, или Мясотрест, производим тщательное расследование, затем даем статью на подвал. Нет, мы дадим полный стояк на три колонки на вторую полосу! — поправился он. — И вмонтируем в стояк портреты этих разгильдяев руководителей! Ты слышишь! Это же будет фурор!
— Да, да, фурор, фураж и фужер! — машинально ответил Гущин, соображая, как же ему быть со сдачей снимков.
— А ты не смейся! — обиделся Чащин. — Ты только представь: мы описываем главу учреждения и тут же даем его портрет — пожалуйста, полюбуйтесь на разгильдяя, который не бережет государственные средства. Далее описываем визит к его заместителю, а пониже смотрите: вот и он сам в натуральную величину! Затем интервью со вторым заместителем — и его персона также изображена со всеми атрибутами. Ты только послушай, в этом комбинате, кроме начальника, восемь замов, двенадцать завов, шестьдесят два других руководящих работника, а прямым производством занимаются всего шестнадцать человек! Это же бомба! Фугас! Пожар!
— Что же, ты всех семьдесят, или сколько их там есть этих канцеляристов, и дашь на снимках? — ядовито спросил фоторепортер, но Чащин уже видел, что сама идея его заинтересовала.
— Зачем же? Мы дадим только начальство. А остальное я уж в тексте изображу…
— И ты думаешь, что Иван Иванович это напечатает?
— Конечно! — снова распаляясь, воскликнул Чащин. — Кто же откажется от такого материала?
— Держи карман шире! — скептически заметил Гущин. — Без редактора он на это не пойдет.
— А мы подождем редактора…
— Да я же говорил, что он только через месяц вернется!
— А мы к нему в санаторий съездим! Да что ты меня отговариваешь? — вдруг возмутился Чащин. — Не хочешь — не надо! Я все равно напишу!
— Да разве я что говорю? Я только думаю…
— И думать нечего! Надо делать!
Тут Чащин, страшно рассерженный на приятеля, повернулся к двери, но Гущин ухватил его за фалды и втащил снова в свою пропахшую кислотами комнатушку, лихорадочно бормоча:
— Да не торопись ты, эк какой ты быстрый! Подожди, я сейчас снимки сдам!
Тут он выстриг ножницами наугад три негатива из пленки и принялся прилаживать их для увеличения. Выключив свет, он поколдовал немного, сунул отпечатки из-под увеличителя в проявитель и принялся покачивать ванночку, приговаривая:
— Ну, эти, я думаю, сойдут! Ну да, сойдут! Смотри ты, как живые получились…
Пока он хвалил себя, Чащин с ужасом смотрел на черные лица и фигуры, которых не узнали бы и сами пострадавшие от руки фоторепортера. Когда Гущин, вполне довольный, сунул снимки в фиксаж, Чащин, заикаясь, спросил:
— Ты так в-всегда и р-работаешь?
— А как же еще? — удивился Гущин.
— И все довольны?
— Тьфу, типун тебе на язык! — рассердился Гущин. — Мне эти снимки сегодня сдавать в печать!
— Н-нет, — все еще заикаясь, но более твердым голосом сказал Чащин. — Ты с-со мной не станешь работать над этим м-материалом! Я н-не хочу, чтобы меня привлекли к уголовной ответственности!
— Да ты с ума сошел! — завопил Гущин. — Это же рядовые снимки! Кто на них смотрит? А этих твоих героев я так разукрашу, что на них на улице будут пальцами показывать.
— Во-от так же разукрасишь, к-как этих? — с испугом спросил Чащин, глядя, как Гущин привычно сушит снимки спиртом и накатывает на стекло. — Тут же не разберешь даже, мужчины сняты или женщины!
— А им не замуж выходить и у нас не «Брачная газета», чтобы делать им рекламу. Это положительные герои, а положительные герои должны быть типичными, то есть похожими на каждого другого человека. А что тут непохожего? Головы есть? Есть. Руки-ноги есть? Есть. Чего же еще тебе надо? Ты посмотри номера газеты, все снимки одинаковы! А однако никто до сих пор не жаловался! Тьфу, тьфу, тьфу! — трижды сплюнул он через левое плечо. Однако изумленное лицо Чащина все еще тревожило его, и он, закончив свое колдовство над снимками, дружелюбно сказал: — Да ты не волнуйся, право! Ну хочешь, мы вместе сделаем те снимки! И если что, я сейчас же пересниму!
— Да, переснимешь их! Они же догадаются…
— Догадаются? Да если они такие и есть, какими их представил твой корреспондент, им ни в жизнь не догадаться. Это же значит, что они влюблены в себя и глупы как пробки. Как же иначе они могли бы сидеть на своих местах и ничего не видеть! Или, наконец, жулики, но жулики боятся только того, что для них опасно! А фотограф, да еще почтительный, никому не опасен! Ну, пошли! — внезапно воскликнул он и потащил Чащина за собой.
После тщательного исследования письма товарища Стороженко приятели решили, что тот имел в виду все-таки Мельтрест, и с этим решением отправились в город. Чащин — крадучись, Гущин — решительно, тем более что Бой-Ударов, взглянув на принесенные им снимки, только покачал головой, но ничего не сказал — привык!
Мельтрест находился на одной из окраинных улиц, обсаженных каштанами, а может быть, чинарами. Так как ни Чащин, ни Гущин не знали южных древесных пород, а в художественных произведениях о юге почему-то упоминались только эти два дерева, то каждый из них выбрал название по своему вкусу. Чащин говорил, что это каштаны, и с восторгом осматривал знаменитые свечи на концах голых еще ветвей. Свечи были зеленовато-белые, похожие на восковые. Ни одного листа на дереве еще не было, и только из кончиков свечей выглядывали первые робкие уголки листьев.
Была ранняя весна, и если бы не задание, по которому шел Чащин, он непременно остановился бы, чтобы запечатлеть в памяти это мерцание, исходившее из расширявшейся вверху трубочки каждой свечки, словно там и в самом деле пылал язычок зеленого пламени, разделявшийся на отдельные лучики.