сост. В. П. Шестаков
Античность как геном европейской и российской культуры
© Коллектив авторов, 2016
© В. П. Шестаков, составление, 2016
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2016
Предисловие
Античность – ориентир в безбрежном мире мировой истории. На неё равнялась вся европейская история во все эпохи. Она помогала разным странам в определении своей национальной идентичности, в понимании своего места в мире. В особенной мере античность играла в переходные периоды истории, когда утрачивалась историческая перспектива, ясность целей и направлений развития. Похоже, что такой период переживает Россия в наше время.
Для европейской истории античность всегда была предметом для подражания. Иногда это подражание превращалось в возрождение античной культуры, что дало повод назвать одну ее эпоху Ренессансом. В истории существовали различные попытки возрождения античности. По сути дела, вся история европейской культуры представляет собой цепь таких попыток. Не случайно Эрвин Панофский в своей книге «Ренессанс и ренессансы» доказывал, что возрождение античности не было привилегией периода 14-16 веков, что существовало много «возрождений», как удачных, так и неудачных. Этот процесс продолжается и сегодня, хотя он происходит в скрытой форме. Мы все больше узнаем об античной истории, все глубже и глубже понимаем ее смысл и характер ее культуры. Даже великий скептик философ Людвиг Виттгенштейн говорил, что
Существует ли европейская цивилизационная индентичность? Ведь каждая европейская страна обладает своей историей, своими национальными и культурными отличиями. Мы полагаем, что такая идентичнось существует, она заключается в общности корней, в той незримой связи с античностью, которая отделяет европейскую культуру от восточных и всяких других культур. Античность – это та граница, которая отделяет европейскую культуры от всякой другой культуры. И пока мы будем вновь и вновь обращаться к образу античности, к ее культурному наследию мы будем оставаться европейцами. Когда эта связь прервется, мы утратим идентичность с европейским миром и, как это уже было в Древнем Риме, погрузимся в чуждый нам мир мусульманской религии, всевозможных азиатских культов.
Настоящая книга посвящена античной культуре, той роли, которую сыграла она для развития европейской и, в том числе, Российской истории. Тема эта не новая. Со времен итальянских гуманистов, о ней постоянно пишут историки, филологи, писатели и поэты. Правда, в этой литературе превалирует филологический интерес, поскольку античная литература и древние языки издавна являются предметом университетского образования.
Настоящая книга представляет собой коллективную монографию, в которой представлены три главных подхода к античной культуре: 1) с точки зрения политической истории 2) с точки зрения философии культуры 3) с точки зрения теории и истории искусства. Мы полагаем, что только целостный подход позволит раскрыть основные черты античной культуры, а главное – причины той неистощимой энергии, с которой античность влияет на европейскую культуры, позволяет видеть в ней некую целостную идентичность.
Со времен И. И. Винкельмана античность представлялась идеалом, к которому всякая культура и искусства должна стремиться, если она хочет создать что-то новое и стоящее. Это понимание питало европейский классицизм, который создал архитектуру, построенную на фундаменте античной ордерной системы, с непременным использованием колонн, несущих на себе всю тяжесть нового социума. Но уже в 19-ом веке винкельмановская понимание античности подверглось разрушительной критике. Во главе этого движения стоял Фридрих Ницше, создавший новое представление об античности не как спокойного, музейного царства красоты, а как драматическое столкновение и борьбу различных начал. В результате античность предстала не как склад мертвых слепков и фрагментов античных храмов, а как живая, динамическая культура, основанная на принципе агона, т. е. соревнования, борьбы знаний и интеллектов.
Существует множество доказательств связи современной культуры с античным миром, но одно из них самоочевидно. Память об античности отразилась прежде всего во всех европейских языках. Научный мир до сих пор говорит на языке древности, ведь язык многих научных дисциплин, в особенности медицины, философии, антропологии, психологии до сих пор включает в себя латинские и греческие корни. Словарь политической науки до сих пор основывается на понятиях и терминах, которые родились в античной древности. Такие понятия, как «демократия», «республика», «монархия», «олигархия», «империя», «демагогия» родились в эпоху античности. Таков же характер современного философского языка, оперирующего античными понятиями «гносис», «гносеология», «логос», «эйдос», «этос», «софия», «философия», «катарсис», «эрос» и т. д. Язык – хранитель мысли. Язык древнего мира основательно врос в современное научное знание.
В еще большей мере память об античном мире хранит искусство, в особенности архитектура и живопись. Современные города по всей Европе все еще строятся на основе ордерной системе и с обязательным реликтом древней архитектуры – колоннадой. Античная мифология глубоко проникает в литературу, поэзию, драму и даже в кинематограф. Нет сомнения, европейская культура представляет диалог между греко-римским прошлым и современностью. Этот диалог проникает не только в науку, но и в быт, повседневность. Исследовать то, о чем этот диалог и как он сказывается на современной культуре задача настоящей монографии.
Проблема античного наследия и его судьба в современном мире рассматривается в книге в трех аспектах: философском, культурологическом и искусствоведческом. Впрочем, барьеров между этими подходами не существует и каждый из них прочно связан с другими. Остается сожалеть, что разрушение сектора и института помешали реализации некоторых важных аспектов исследования античности, в частности, связи русского изобразительного искусства и архитектуры с античным наследием. Оставляем эту важную тему нашим потомкам, если в будущем теория и философия культуры не будут совершенно уничтожены.
Настоящая книга написана сотрудниками сектора теории искусства Российского института культурологии. Этот сектор существовал в Институте более десяти лет. За это время сектор издал 9 коллективных и около 40 индивидуальных монографий, которые получили многочисленные положительные рецензии в прессе. Среди коллективных работ – «Россия и Запад: диалог или столкновение культур (2000), «Феноменология смеха» (2002), «Эрос и Логос» (2003), «Катарсис» (2007), «Путешествие как феномен культуры (2012), «Русская утопия» (2013). Большинство этих работ опубликованы в издательстве «Алетейя». По настоянию издательства в книгу включена статья Е. Меньшиковой, которая посвящена не античности, а «Утопии» Томаса Мора. Поскольку настоящая книга последняя в серии книг, изданных сектором теории искусства, мы предлагаем читателям эту работу сотрудника сектора в качестве Приложения.
Будем надеяться, что книга напомнит будущим поколениям о примерах варварского отношения к культуре, оставит память о тех авторах, кто, борясь за сохранение института, создал эту работу. Я благодарен всем ее авторам и надеюсь, что эта работа раскроет древние корни Российской культуры, ее связь с культурами других народов Европы.
Философия
Демократия, деспотия, империя – наследие античного мира
(российский путь)
1. Предварительные заметки к теме
Мыслители разных стран и направлений часто утверждали, что именно античные Греция и Рим предложили человечеству некоторые интеллектуальные и реальные политические модели государственного мироустроения. Маленькая Греция была окружена азиатским морем, а еще точнее, азиатскими деспотиями. Деспотия был образ жизнесуществования, которому античные греки противопоставили принцип демократии. Греки, как не раз писали исследователи, выделили идею космического порядка, покоящегося не на мощи верховного правителя,
Платон говорил, что из демократии почти неизбежно вырастает тирания как вариант деспотии: у него перед глазами тоже был опыт еще не избавившихся от традиционного сознания древнегреческих полисов. Демократия традиционных обществ чревата тиранией: ХХ век доказал это и на судьбе России, и на судьбе не до конца пронизанных личностным принципом стран Европы (Испании, Италии, Португалии и наиболее явно Германии). Дело в том, что демократия вообще как таковая, т. е. правление народа (греч. demos – народ + kratia – правление), чревата тиранией (после смерти Сократа эта проблема определила социальные идеи Платона), если она не обеспечена некими правовыми законами. Иронизируя над демократическими выборами государственных должностных лиц, киник Антисфен советовал афинянам принять постановление «считать ослов конями», когда это сочли нелепостью, он заметил, что афиняне «простым голосованием делают из невежественных людей – полководцев». Именно демократическая власть приговорила к смерти Сократа.
В платоновской «Апологии Сократа» Сократ говорит на суде афинянам, что он «приставлен» к Афинам, «как овод к лошади, большой и благородной, но обленившейся от тучности и нуждающейся в том, чтобы ее подгоняли. В самом деле мне кажется, что бог послал меня городу как такого, который целый день, не переставая, всюду садится и каждого из вас будит, уговаривает, упрекает. Другого такого вам нелегко будет найти, о мужи, а меня вы можете сохранить, если мне поверите. Но очень может статься, что вы, как люди, которых будят во время сна, ударите меня и с легкостью убьете, ‹…› и тогда всю остальную вашу жизнь проведете во сне, если только бог, жалея вас, не пошлет вам еще кого-нибудь»[1]. В 70 лет был обвинен в развращении юношества путем отвержения старых богов и выдумывании новых. Был приговорен к смертной казни, но бежать отказался: «Хотя меня осудили и несправедливо, но тем не менее долг гражданина – повиноваться законам». Последний день провел в философских беседах, затем выпил цикуту и умер. Самым поразительным в его жизни была увенчавшая ее смерть, сделавшая его первым святым философского календаря. Он умер достойно и красиво. Древнегреческий мыслитель говорит своим судьям: «Даже если бы вы меня отпустили и при этом сказали мне: на этот раз, Сократ, мы… отпустим тебя, с тем, однако, чтобы ты больше не занимался этим исследованием и оставил философию, а если еще раз будешь в этом уличен, то должен будешь умереть. ‹…› То я бы вам сказал: ‹…› Я люблю вас, а слушаться буду скорее бога, чем вас, и, пока есть во мне дыхание и способность, не перестану философствовать»[2]. Эта смерть подняла целую интеллектуальную бурю – плеяду слушателей и учеников, которые говорят нам на протяжении веков о значении учения Сократа и правды, за которую он отдал свою жизнь.
И два ученика Сократа – Платон и Ксенофонт попытались продумать такое государственное устройство, которое отвечало бы законам разума. Я имею в виду «Государство» Платона и «Киропедию» Ксенофонта. Все свои познания, утверждал Лев Шестов, все свое дарование Платон направил на один вопрос – понять и осмыслить смерть учителя. Удастся постигнуть тайну судьбы Сократа – будут оправданы жизнь и мироздание. Не удастся – придется отказаться от философии и как-нибудь доживать свои дни. Как писал Ясперс, Платону, как аристократу, политическая деятельность (к каковой он был определен согласно своему происхождению) казалась невозможной из-за нравственного запущения общества. Но все же это не совсем так. С попытками Платона не только в идее, но и на практике основать идеальное государство связано несколько забавно-грустных историй. Скажем, в Сиракузах, попав ко двору тирана Дионисия Старшего, он, потомок аристократов-тираноборцев, при помощи своего друга Диона, женатого на сестре тирана, пытается осуществить свою идею идеального государства. Дионисий заподозрил его в дурных намерениях и продал в рабство. Платона вывели на продажу в незнакомом городе – он не сказал ни слова. Случайно среди народа оказался Антикерид, ученик Аристиппа, ученика Сократа. Он узнал Платона, купил его и отпустил на волю. Афинские друзья Платона хотели возместить ему эти деньги – Антикерид ответил: «Знайте, что не только в Афинах умеют ценить философию». В 381 г. вернулся в Афины, основал Академию вблизи Афин у рощи посвященной мифическому герою Академу[3]. Друзья купили ему здесь усадьбу на деньги, которые не принял Антикерид. Потом его позвал Дионисий Младший, и он снова поехал в Сиракузы, но тот не принимал его идеалы, и философу пришлось снова уехать. И в 70 лет снова поехал туда, но снова пришлось даже бежать из Сиракуз. Цицерон говорил, что смерть пришла к нему, когда он писал.
В своем развитии человечество вышло на две формы правления, более разумно организующие жизнь – на демократические и имперские принципы. Ни то, ни другое правление нельзя назвать идеальным. Если вспомнить рассказ Марка Твена «Как меня выбирали в губернаторы», то становится понятным, что ложь, клевета и проч. «компроматы», обрушивающиеся на вступающего в политику человека, – одна из издержек демократии. Стоит, однако, процитировать знаменитый афоризм У. Черчилля: «Демократия – самый худший вид правления, за исключением тех, которые были опробаваны в другие времена… Но последние годы имперская тема не случайно в центре современной публицистики. Я остановлюсь на этой теме, постаравшись дать ее в историсческорм контексте.
Что есть демократическое государство, что есть либеральное государство? В новейшее время таковым считалась Великобритания. Все с этим согласны. Но почему-то забывается, что Великобритания была одновременно империей, считавшей себя единственной реальной наследницей Рима, хотя элементы восточного деспотизма, национализма и презрения к человеческой жизни всех неангличан, не попадавших под имущественный ценз, там тоже очевидны. Тем не менее, в Великобритании все жители были подданные, но одновременно и граждане. Испанская и португальская империи несли в себе слишком много ориентализма, отличались от Великобритании как Византия от Римской империи. Однако, на мой взгляд, в XIX веке настоящими наследниками Римской империи пытались стать Российская империя и Соединенные Штаты Америки. Сегодня возрождение имперских наднациональных принципов жизни можно видеть в Европейском Союзе. Но об этом позже. Пока же замечу, что Европа становилась Европой с помощью имперской идеи, а разваливалась в эпоху становления национализма.
Существенно понять, что Империя это структурное образование, предназначенное историей для введения в правовое, подзаконное и цивилизационное пространство разноплеменных и разноконфессиональных народов. В известной мере похожую роль играют и восточные деспотии, будучи, однако, отражением в кривом зеркале европейских империй, хотя европейские империи хронологически возникли позже.
2. Империя как европейская идея
Почему империя – это европейская идея? Дело в том, что сама Европа возникает, как некая случайная мутация, как маленький островок в огромном азиатском море. Антропологи, кстати, утверждают, что белый цвет кожи – это тоже мутация, а не исходный окрас человеческой кожи. Праматерь человечества найдена в Африке. Но все эти вопросы – антропогенетикам. Я беру здесь некую данность, которая есть основа моих дальнейших рассуждений.
Каждое европейское открытие не что иное, как переформулированное, заново осмысленное уже бывшее в сокровищнице азиатской мудрости. Начиная с естественнонаучных и технических открытий (возьмем наугад общеизвестное – порох, компас, календарь, чтение звездного неба) и кончая весьма серьезным религиозно-философскими понятиями-образами (потоп, античный политеизм, культурный герой, спаситель рода человеческого), все это имеет прасуществование в азиатских культурах. Так и империя есть не что иное, как мутация восточной деспотии[4].
Скажем, русский географ и философ истории Л. И. Мечников считал, что азиатские деспотии – просто ранние способы государственного объединения людей, собиравшихся в районах великих рек, группировавшихся вокруг проблемы орошения. Орошение с помощью тех ирригационных систем требовала невероятного количества рабского труда. Как правило, деспотии, угнетающие и подчинившие разные народы, придерживаются системы изоляционистской. «Эти культуры, – писал Мечников, – характеризуются беспримерным развитием деспотизма и обоготворением угнетателей. ‹…› Позднее деспотизм нигде не проявлялся в такой степени – ни в классических деспотиях Древней Греции, ни в абсолютных монархиях феодального и послефеодального периода в Европе. Наиболее жестокие цезари Рима, французский король Людовик XI, русский царь Иван Грозный лишь до некоторой степени, и то в исключительные моменты своей жестокости, приближаются к этим восточным деспотиям, под игом которых угнетенные племена считали себя за какой-то ненужный придаток, не имеющий никакой ценности и прав»[5]. Все же это не было простым этапом, ибо рецидив восточного деспотизма оказывался возможным в весьма цивилизованных странах Запада, возвращавшихся к принципам азиатских деспотий[6]. Можно без колебаний сказать, что ген восточного деспотизма существует в каждой культуре и при благоприятных для него обстоятельствах может проснуться и поглотить полностью тот культурный организм, в котором он существует.
Следующий этап, по Мечникову, – это уже средиземноморские цивилизации[7], которые не отгорожены от мира. Но дело-то в том, что новые цивилизации существуют параллельно, и, скорее, это не этап, а преодоление, переструктурирование старых азиатских систем. Возникает новый тип великого государства, начиная с Александра Македонского – это европейские империи. Дело в том, что с момента осмысленного своего существования, когда человечество начинает собираться в большие группы, возникает необходимость и сопутствующая ей идея собрать человечество «в едино стадо» (воспользуемся выражением Достоевского). Страдавший от раздробления Италии, великий Данте вполне отчетливо проговаривал эту идею: «Род человеческий тогда наиболее един, когда весь он объединяется в одном, а это может быть не иначе как тогда, когда он всецело подчинен единому правителю, что очевидно само собою. Следовательно, род человеческий, подчиненный единому правителю, в наибольшей степени уподобляется Богу, а потому в наибольшей степени отвечает Божественному намерению»[8]. Разумеется, Данте имел в виду не деспотический, а имперский принцип, именно вслед за его понимаем империи следовали в России Тютчев и Вл. Соловьев. О дантовском понимании империи стоит привести слова одного из крупнейших специалистов в исследовании этой эпохи: «В условия исторической реальности XIV в. Данте виделась лишь одна возможность объединения раздираемой внутренними распрями Италии – признание всеми итальянскими областями и коммунами единой власти императора Священной римской империи. Заботой Данте о судьбах Италии и Европы объясняется та жестокая казнь, которой он подверг Кассия и Брута, поднявших руку на создателя Римской империи»[9]. Замечу, что Данте восхищался строками Боэция о размерах Римской империи:
Первыми на этом пути стоят гигантские азиатские деспотии, строющиеся на «азиатском способе производства», то есть общинном, где все разрозненны и объединены не общим смыслом, а невиданным ни раньше, ни позже насилием, где правом думать и принимать решения обладает лишь один человек. Все остальные жители страны не имеют никаких прав, но и владыка подчинен сам своему произволу, который прямо противоположен свободе. Такова структура, вырастающая над общинным азиатским миром. Как полагал еще Гегель, в восточных деспотиях вроде бы свободен один человек – деспот, а в Греции и Риме число свободных увеличивается и расширяется: «Восточные народы ‹…› знают только, что
Древняя Греция строилась на иных основаниях. Эти основания и послужили первопричиной указанной мутации. Там впервые появляется свободный самодостаточный человек, гражданин полиса, полисы при этом составляют Грецию, не являясь единой политической системой. Именно на этой структуре вырастает первая европейская империя, имеющая очень краткие сроки существования, империя Александра Македонского. Но впервые в мире это образование несет идею не подавления, а примирения противоположных – азиатских и европейских – смыслов. Это была первая имперская попытка в отличие от азиатских деспотий, она рождена античной культурой, лежащей в основе европейского проекта. Эта попытка не могла не восхищать мыслителей самых разных направлений. Так П. Савицкий, будущий идеолог евразийства, писал: «В античном мире можно указать несколько империалистических образований с подобным положительным всемирно-историческим значением: таковы римская империя и эллино-македонская держава Александра Великого, распавшаяся затем на царства его полководцев-преемников. Великое предприятие Александра имело несомненно целью, осознанной Александром, обновление культуры Востока – Египта, Вавилонии, Персии – путем слияния ее с культурой Эллады. «Империализующей» нацией были эллино-македонцы; эллины дали культуру, македонцы – политические средства к образованию новых империалистических целых. В результате создалась «эллинистическая» культура, игравшая в конце античной эпохи и в средние века для стран между Ассуаном и Владимиром такую же роль, как римская культура для стран Западной Европы»[12].
На этой идее, как видим, вырастает культура всепримиряющего эллинизма, питательная почва христианства. Правда, Александр, хотя и намеревался идти в Индию, остановился в Персии, образовании, надо сказать, промежуточном между восточной деспотией и европейской империей. Древние греки даже пытались в персидском политическом устройстве найти некую идеальную модель, именно так прочел Персию в своей «Киропедии» Ксенофонт, второй знаменитый ученик Сократа.
Империя немыслима без правового сознания, немыслима при националистическом пафосе. Мы кусаем локти, говоря о гибели советской империи, называем сталинизм имперским, забывая, что на просторах истории всегда шла борьба западных империй и восточных деспотий. Чем же отличалась европейская империя от восточной деспотии? Реальный исторический пример – это Римская империя, просуществовавшая несколько столетий, родившая сотни продолжателей, и сотни тысяч толкователей. В толкователи мы не пойдем, остановимся на принципах ее существования, важных для нашего рассуждения. Замечу, забегая вперед, что, конечно, рецидивы азиатского деспотизма бывали и в Риме (достаточно вспомнить Калигулу и Нерона). Но как им и не бывать, если Рим – это первая попытка собрать человечество не только на основе насилия. Империя – это некая мутация восточной деспотии, которая, оставляя базовую основу власти одного, привносит некое добавление – закон, защищающий в лучшие годы империи права и собственность граждан. Именно проблемой Рима и Римской империи заканчивается античная цивилизация, этот первый акт европейской драмы. Как писал С. Аверинцев: «Историческим итогом античности, ее концом, ее пределом оказалась Римская империя. ‹…› В пространстве рубежи империи совпадали с границами обширного культурного региона, но по идее они совпадали с границами человечества, чуть ли не с границами мироздания – того самого “Зевсова полиса”, о котором говорил Марк Аврелий, глава империи и философ империи в одном лице»[13].
Империя впервые вводит в единое целое государства три лучших принципа правления, указанных Аристотелем, соединяет их – монархию, аристократию и политию. Макиавелли, обращаясь к опыту Рима, именно это тройное разделение властей видел в основе римского правления. Хотя цари в Риме, – писал он, – утратили власть, «их преемники устранили из города скорее звание царя, а не образ правления, назначив вместо него двух консулов; республикой управляли консулы и Сенат, то есть налицо были два вида власти из трех вышеназванных, а именно принципат и оптиматы. Оставалось только уделить место народной власти, и когда заносчивость римской знати превысила всякую меру, о чем будет сказано ниже, народ восстал против нее, и знать, чтобы не утратить всё, была вынуждена уступить народу его долю. В то же время Сенат и консулы оставались в такой силе, что сохраняли свое значение в республиканских органах власти. Так после введения должности народных трибунов римское государство упрочилось, соединяя в себе все три рода правления»[14]. Впоследствии консулов сменил император, но тем самым лишь ближе подойдя к формуле Аристотеля.
Европа имеет много идей. Идея империи – одна из них, и не самая плохая. Там, где деспотии сбивали народы в единое стадо, пытаясь преодолеть их первобытную жестокость жесткостью деспотической, империи пытались ввести молодые и дикие еще народы в правовое поле, приучало к неким цивилизованным нормам поведения. Попробуем сформулировать: империя – это политико-общественное структурное образование, предназначенное историей для введения в подзаконное и цивилизационное пространство разноплеменных и разноконфессиональных народов. И. Гердер писал об этнополитическом состоянии средневековой Европе, как бесконечном хаосе: «Ведь некогда вся Северная Европа была ничем не лучше Сибири и Монголии, этой прародительницы монгольских орд; и здесь и там кочевым народам было присуще, было наследственно свойственно медленно, лениво передвигаться с места на место, управляться ханами. А если, сверх всего этого, Европа к северу от Альп, очевидно, представляет собою опустившуюся плоскую равнину, которая простирается от той самой населенной народами татарской возвышенности на Запад вплоть до океана, следовательно, представляет собою равнину, на которую должны были низвергаться, изгоняя отсюда других, находящиеся ближе к Западу орды, как только одни варварские орды начинали теснить другие, то тем самым длительное татарское состояние Европы было, так сказать, задано географически. Вот такая неприятная, на наш взгляд, картина заполняет на целую тысячу лет и долее того всю европейскую историю»[15].
Но идея империи никогда не умирала в западноевропейском сознании. Именно она противостояла разнузданности варваров. Карл Великий строил империю, чтоб европеизировать германских варваров, убедить их, что они римляне. «На Западе Римская империя, – писал Аверинцев, – перестала существовать “всего лишь” в действительности, в эмпирии – но не в идее. Окончив реальное существование, она получила взамен “семиотическое” существова ние. ‹…› Знаком из знаков становится для Запада многократно разоренный варварами город Рим. Когда в 800 г. Запад впервые после падения Ромула Августула получает “вселенского” государя в лице Карла Великого, этот король франков коронуется в Риме римским императором руками римского папы. “Священная Римская империя германского народа” – это позднейшая формула отлично передающая сакральную знаковость имени города Рима. Это имя – драгоценная инсигния императоров и пап»[16].
Европейскость этой идеи доказывает парадоксальным образом текст Канта, мыслителя, жившего в раздробленной Германии, когда сошла на нет Священная Римская империя германцев. Парадоксальным, ибо Кант нигде не произносит слово «империя», хотя думает о правовой защищенности разных народов внутри единого государственного образования. Необходимое человечеству государственное устройство, полагал он, может быть реализовано лишь во всемирно-гражданском состоянии, чего можно ожидать только от «союза народов». Вступить в него и «выйти из не знающего законов состояния дикости», а тем самым преодолеть антагонизм не только между отдельными людьми, но и между отдельными государствами, антагонизм, порождающий непрекращающиеся войны, – это задача человечества.
Процитирую, ибо это прямо к сегодняшним спорам об империи, о возможном всемирном государстве. «Воздействие, которое потрясение каждого государства в нашей, благодаря промышленности столь тесно спаянной части света, оказывает на другие государства, так заметно, что эти государства под давлением грозящей им самим опасности, хотя и без законного основания, предлагают себя в качестве третейских судей и таким образом издалека готовятся к будущему великому государственному объединению, примера для которого мы не находим [нигде] в прошлом. Несмотря на то, что в настоящее время имеется еще только весьма грубый набросок подобного государственного объединения, все же у всех его членов начинает пробуждаться чувство, что каждому удобно сохранение целого; и это вселяет надежду на то, что после нескольких преобразовательных революций наступит когда-нибудь, наконец, такое состояние, которое природа наметила в качестве своего высшего замысла, а именно – все общее
Думаю, что Кант в этой идее опирался на реальный исторический опыт Римской империи. Похоже, он мечтал о чем-то вроде европейской империи, федеративном имперском принципе, вроде сегодняшнего ЕС. Стоит вчитаться в его текст: «Если начать с
Тема Рима бесконечно преследовала русских мыслителей. Считая, что падение Рима было исторически закономерным и неизбежным, столь же неизбежным русские славянофилы считали «закат Европы». В связи с ранними, еще российскими, рассуждении о «закате Европы» и уподоблением этого процесса гибели «Древнего Рима» (у славянофилов и Герцена) Чернышевский предлагает свою схему исторического процесса, весьма независимую и отличную от гегелевской. Не вдаваясь в анализ общих положений этой концепции, отметим только, что Чернышевский весьма резко делит историю человечества на период цивилизованный и варварский. Варвары и цивилизованные люди, разумеется, могут сосуществовать во времени и пространстве, более того, варвары, которые отождествляются Чернышевским со стихийной природной силой (наподобие наводнения, потопа, урагана или землетрясения) вполне могут разгромить народ цивилизованный (как германцы Древний Рим), точно так же, как молния может убить человека. Но Чернышевский сомневался, могут ли варвары привнести новое, прогрессивное начало в историю.
Так, повторяя Гегеля, даже славянофилы говорили о германцах, что с ними пришло в историю понятие свободной личности. Чернышевский в образе жизни германцев не видит разницы с аналогичными военными обычаями других варварских племен: «Вольные монголы и Чингиз-хан с Тамерланом, вольные гунны и Аттила; вольные франки и Хлодвиг, вольные флибустьеры и атаман их шайки – это все одно и то же: то есть каждый волен во всем, пока атаман не срубит ему головы, как вообще водится у разбойников. Какой тут зародыш прогресса, мы не в силах понять; кажется, напротив, что подобные нравы – просто смесь анархии с деспотизмом»[19]. Отождествляя варварство с состоянием хаоса, разбоя, брожения, Чернышевский безусловно отрицал, чтобы это состояние общественной жизни могло выработать хотя бы самые отдаленные намеки на права отдельной личности, отдельного человека. Скорее, это заслуга народов цивилизованных и вне цивилизации право личности утвердить не удастся[20]. Не случайно только спустя тысячу лет после падения древнего мира в Европе, в эпоху Возрождения, пробуждается личность, и связан этот процесс не в последнюю очередь с воскрешением разрушенной варварами античной культуры. Отсюда мыслитель заключал, что не стоит хвалиться варварством, нецивилизованностью, «свежей кровью», а надобно прежде просветить и цивилизовать свой народ.
Почему я называю империю идеей? Потому что деспотии складывались спонтанно, стихийно, следуя первобытным инстинктам о праве на силу. Европейские мыслители задумывались о принципах государственного устройства: как устроить государственную жизнь, чтоб избежать не только деспотии, но и любого насилия над личностью, чтобы было невозможно убить Сократа, – вот проблема Платона в «Государстве». В результате получилась гигантская ошибка, интеллектуальная провокация: вместо идеального государства – модель тоталитарного политического устройства, где Сократов убивали сотнями. Аристотель был куда реалистичнее. Он составил описания 153 государственных устройств античности. Он был учителем великого Александра, участвовал в его походах и присутствовал при рождении первой европейской империи. Поэтому Аристотель исходил не из того, что дóлжно (как Платон), а из того, что возможно. На его схемы равнялась политическая мысль древнего Рима. Но оба великих грека сходились в необходимости, чтобы в основе политического устройства господствовал Закон. Свобода немыслима без закона. Пожалуй, это высшая точка в развитии европейской историософской мысли. Без закона наступает «война всех против всех»[21], то состояние дикости, в которое время от времени впадает человечество, уничтожая всякое представление о свободе отдельного человека. Поэтому нельзя не принять строгости Гегеля: «Свобода как идеальность непосредственного и природного не есть нечто непосредственное и природное, но, напротив того, сперва нужно заслужить и приобрести ее, а именно посредством бесконечного воспитания, дисциплинирующего знание и волю. Поэтому естественное состояние оказывается скорее состоянием бесправия, насилия, вызываемых необузданными естественными влечениями бесчеловечных поступков и ощущений»[22].
И по справедливому соображению Н. Бердяева, не придумавшего, а только удачно сформулировавшего основной принцип империи: «Лишь свободные граждане могут быть опорой империи. Большое количество бесправных, гонимых и всячески озлобляемых, представляет опасность»[23]. Иными словами, империя немыслима без правового сознания, немыслима при националистическом пафосе. Триединое правление Рима, как полагал Макиавелли повторяет три лучшие формы правления по Аристотелю, император (монарх), сенат (аристократия), народные трибуны (
Не случайно все последующие крупные европейские государственные структуры апеллировали к опыту Рима. Сошлюсь опять на Бердяева: «Мечта о всемирном соединении и всемирном владычестве – вековечная мечта человечества. Римская империя была величайшей попыткой такого соединения и такого владычества. И всякий универсализм связывается и доныне с Римом, как понятием духовным, а не географическим»[25]. Апеллировала к этому и Россия. Можно сказать, что именно идеальное прочтение Римской империи позволяло искать в ее судьбе
Но невероятное историческое влияние Римской империи связано было и с той, синхронной по времени ее существованию, возможностью распространить свои принципы на всю внятную в ту эпоху Ойкумену. На империю ориентировались окружавшие ее варвары, также и так называемые «галло-римляне», и сама империя не могла не чувствовать мощь энергийного излучения своего образа жизни, своей цивилизации, своего общественно-политического устройства. Недаром и после падения Рима варвары подражали ему, пока Карл Великий не короновался наконец короной римского императора. Как пишут современные исследователи, латинское Imperium происходит от глагола imperare (приказывать, господствовать) и означает повеления, власть, полномочия, а в римском праве – высшую распорядительную власть, включая военную, в пределах городских стен Рима ограниченную полномочиями других органов власти и политическими правами граждан: «С этим сопряжено и понятие об Imperium как империи именно в смысле определенной области: Римского государства в доступной его экспансии сфере, в некоторые периоды понимаемой как весь ведомый мир: круг земель, orbis terrarum. После падения Западной Римской империи общее именование сохранила за собой Восточная. Но и помимо этого империя продолжала жить как идея и возродилась в Европе как Священная Римская империя германской нации. Позже мы встречаем это еще несколько раз в истории Европы, когда – с использованием все того же латинского корня (у французов, англичан и русских), а когда и без оного (у немцев). Граница во всех этих случаях была явственна как грань, отделявшая
Разумеется, имперская идея не есть нечто универсальное, не есть панацея, помогающая «здоровому» становлению человечества (это в принципе невозможно), иначе такая империя была бы создана раз и навсегда. Таковой не стала империя Александра Македонского, распавшаяся сразу после смерти великого полководца. Шанс на то, что такой могла стать Римская империя, к концу своего существования усвоившая великую наднациональную религию – христианство, был очевиден. Именно христианство после падения Римской империи сыграло роль одного из создателей Европы как целостной идеи, именно оно хранило эту уникальную идею имперскости, идею единства человеческого рода. Великий немецкий романтик Новалис писал: «Были прекрасные, блистательные времена, когда Европа была единой христианской страной, когда
Тойнби словно не замечает, что речь здесь идет не об историческом факте, а об идее, которая преодолевает века, об отчаянной попытке человечества создать единый разумный мир, не безнациональный, а наднациональный. Не «без Россий и Латвий» (Маяковский), а с Россиями и Латвиями, но в некоем духовном общем единстве. Именно поэтому варварские государственные образования, пытаясь преодолеть свою варварскую природу, находили рано или поздно деятеля, своего рода «культурного героя», который пытался имперски структурировать окружающее пространство. На Западе таким стал Карл Великий, в России – Петр Первый. Необходимо было подняться до христианского взгляда на мир, по которому нет ни эллина, ни иудея, а есть просто люди перед Богом. Более мощного преодоления национализма история человечества не знает. Именно эту проблему и решал Петр, как полагал Вл. Соловьев: «Когда, забыв истинное христианство Святого Владимира, московское благочестие стало упорствовать в нелепых спорах об обрядовых мелочах и когда тысячи людей посылались на костры за излишнюю привязанность к типографским ошибкам в старых церковных книгах, – внезапно в этом хаосе варварства и бедствий подымается колоссальный и единственный в своем образ Петра Великого. Отбросив слепой национализм Москвы, проникнутый просвещенным патриотизмом, видящим истинные потребности своего народа, он не останавливается ни перед чем, чтобы ввести, хотя бы насильственно, в Россию ту цивилизацию, которую она презирала, но которая была ей необходима»[30]. По Соловьеву русская идея – самая христианская, более, чем у других народов, ибо заключается в идее
Но почему для возвращения в Европу он нуждался в имперском строительстве?
3. Как иначе могла Россия вернуться в Европу?
Любопытно, что прошедший европейскую школу первый самозванец явился в Московскую Русь с имперской идеей: «Стремясь закрепить успех, Лжедмитрий принял императорский титул. Отныне в официальных обращениях он именовал себя так: «Мы, непобедимейший монарх, Божьей милостью император и великий князь всея Руси, и многих земель государь, и царь самодержец, и прочая, и прочая, и прочая». Так мелкий галицкий дворянин Юрий (Григорий) Отрепьев, принявший имя Дмитрия, стал первым в русской истории императором»[31]. Но для построения империи мало назваться императором. Имя здесь лишь пустой звук, необходимо внести в страну европейские структуры, поэтому только после двадцати лет войн и строительств Петр был назван императором, и этот титул закрепился за его потомками.
Более того, присвоить европеизм можно было только через идею империи, ибо это была корневая идея Европы[32]. Россия здесь не стала исключением. Римская империя была чем-то большим, чем просто государственным образованием, но символом того, как надо жить не-варвару. Это было пространство, необходимое для существования цивилизованного человека, поэтому так ласкало имя «Рим» слух русских европейских поэтов, или, по слову Мандельштама:
Как замечал С. Аверинцев, «уже Тертуллиан, ненавидевший языческую Римскую империю, все же верил, что конец Рима будет концом мира и освободит место для столкновения потусторонних сил. Тем охотнее усматривали в существовании Римской империи заградительную стену против Антихриста и некое эсхатологическое “знамение”, когда империя эта стала христианской»[33]. Соответственно, вся до-имперская русская жизнь воспринималась просвещенной Россией как жизнь варварская. Да, в борьбе за «старые обычаи» Петра Великого именовали «антихристом», но это прозвище осталось лишь в сознании противников петровского дела. Великая русская литература, как подлинная носительница христианских смыслов, литература от Ломоносова и Пушкина до Бунина и Ахматовой, полагала Петра борцом с адскими силами России. Более того, в сознании русской культуры именно Пушкин, «наше всё», оказался наиболее тесно связанным с Петром.
Идея о России как центре и хранителе всего христианского мира зазвучала не только в Москве (в знаменитой идеологеме старца Филофея «Москва – третий Рим»), но и в городе, который резонно полагал себя отцом русских городов, городе с иной, немосковской политической структурой, в республиканском Великом Новгороде, своего рода пра-Петербурге. Здесь не Москва, а вся русская земля называется третьим Римом. Это говорит о серьезных сдвигах в восприятии русскими людьми геополитической картины мира того времени, которая не вызывала радужных настроений. Новгород поэтому говорит о том же самом, что и Москва: «Ибо древний Рим отпал от христианской веры по гордости и своевольству, в новом же Риме – в Константинополе, притеснением мусульманским христианская вера погибнет также. И только в третьем Риме, то есть на Рус ской земле, благодать святого духа воссияет. Так знай же, Филофей (константинопольский патриарх. –
Иван Грозный мог опираться на представление о себе как Рюриковиче, возводя свое происхождение к римским цезарям. «Люди средневековья представляли себе мировую политическую систему в виде империи со строгой иерархией. Королевства и княжества, составлявшие эту иерархию, занимали разные ее ступени. Принадлежность к единой христианской империи определяла харизматический характер власти монархов, нередко подкреплявшееся ссылкой на некое символическое родство с императорской фамилией. В Московской Руси широкое распространение получила легенда о римских предках царя. В XVI в. много сотен русских князей вели свой род от Рюрика, но лишь Иван IV раздвинул рамки генеалогического мифа и выступил с претензией на родство через Рюрика с римскими цезарями»[36]. Петр на такой запас исторической легитимности не претендовал, хотя легитимнее его в тот момент в царской семье никого не было. Можно сколь угодно долго спорить, как было бы по-другому и хорошо без Петра Первого, но штука в том, что Петр – единственный законный наследник престола: Федор умер, Иван был слабоумный, что понимали все, Софья в московской системе ценностей царицей стать не могла (не женское это тогда было дело), только в постпетровское время появились императрицы. Кроме Петра кто бы законно взялся управлять Россией? Варианта не было.
Так что и спорить не о чем. Путь, им избранный, был путем законного правителя России.
Построение новой столицы более всего раздражало западных путешественников, особенно французов, по ощущению которых Европа кончается на Рейне. Что уж говорить о племенах живущих вдоль Волги и далее! Путешествуя в 30-е годы XIX века по уже могучей империи, перед которой дрожала Европа, наблюдательный французский маркиз, сказавший много точного о николаевском режиме, причину неурядиц увидел вдруг в петровском городе: «Чем дальше отъезжаешь от Петербурга и чем ближе подъезжаешь к Москве, тем глубже постигаешь величие бескрайних и изобильных просторов России и тем больше разочаровываешься в Петре I. Мономах, живший в XI веке, был истинно русский князь, Петр же, живший в столетии XVIII, по причине своего ложного представления о способах совершенствования нации, сделался не кем иным, как данником иностранных держав, подражателем голландцев, с дотошностью варвара копирующим чужую цивилизацию. Либо Россия не выполнит того назначения, какое, по моему убеждению, ей предначертано, либо в один прекрасный день Москва вновь станет столицей империи: ведь в этом городе дремлют семена российской самобытности и независимости. Корень древа в Москве, и именно там должно оно принести плод; никогда привою не сравняться мощью с подвоем»[37]. По сути дела, он выразил славянофильскую оценку петровского дела, восторжествовавшую в большевистской революции[38]. Отказ от Петербурга – отказ от империи, Москва не сумела стать империей, она была вариантом восточной деспотии. Именно маркизу Кюстину и презрению к русским, которые должны знать «свое место», защищая дело Петра, отвечал Пушкин:
Впрочем, и русские эмигранты-революционеры колебались в оценке Петербурга. В 1857 г. эмигрант Герцен в своем «Колоколе» издали так оценивал столицу Российской Империи: «Говорить о настоящем России – значит говорить о Петербурге, об этом городе без истории в ту и другую сторону, о городе настоящего, о городе, который один живет и действует в уровень современным и своеземным потребностям на огромной части планеты, называемой Россией»[39]. Словно не было уже «Медного всадника», «Невского проспекта», петербургской поэмы «Двойник» – мощных составляющих «петербургского текста», означающих уже новую петербургскую культуру, увидевших Петербург в контексте русской и европейской истории. Особенно это относится, разумеется, к «Медному всаднику». Причем Герцен сам себе противоречит, говоря о контексте мировой истории, в котором пребывает Петербург: «С того дня, как Петр увидел, что для России одно спасение – перестать быть русской, с того дня, как он решился двинуть нас во всемирную историю, необходимость Петербурга и ненужность Москвы определилась»[40]. Герцен вряд ли прав: движение во всемирную историю вовсе не означало необходимости перестать России быть русской, просто речь шла о тотальном отказе от изоляционизма, свойственного восточным деспотиям.
Задача Петра была, как понятно, совсем не простой. Он был вынужден обращаться к более широкому представлению о себе и создаваемой им новой России, России как империи. По словам одного из крупнейших сегодня исследователей петровских перемен, петровская пропаганда полностью отказывается от древнерусских представлений о праведном и неправедном властителе, противопоставляя им идею всевластного монарха, который является источником закона. Эта концепция восходит еще к законодательству Юстиниана, но переживает в деятельности Петра трансформацию: «Император оказывается не только верховной инстанцией
Предшествовавшие Петру русские правители, возводя свою родословную к римским цезарям, приглашая иностранных архитекторов и лекарей, держа наемное европейское войско как личную охрану, вовсе не задумывались о перенесении европейских принципов на Русь, причем не просто современных, но именно сотворивших когда-то Европу как единое целое. Часто ссылаются на византизм Московской Руси, т. е. на влияние Второго Рима[42]. Откуда же тогда зоркое есенинское о Москве: «Золотая дремотная Азия опочила на куполах…»?.. Тут, пожалуй, лучше дать слово одному из крупнейших евразийцев, который писал, что восточные традиции управления шли в Московскую Русь не только через Константинополь, но вполне прямым путем: «Московская мода на все восточное, прямое увлечение Турцией, впечатления, вынесенные от соприкосновения с татарскими завоевателями, наложили на Московское государство те чисто восточные черты, которые так поражали в нем путешествующих иностранцев»[43]. Азиатство, как видно, из строки Есенина, сохранялось в самой стилистике московской и русской жизни. Вернуться в Европу для Руси было сложно. Возврат к европейской эпохе Новгородско-Киевской Руси был немыслим в реальности (позднее он был осуществлен в поэзии Пушкина, А. К. Толстого и др.), нужен был новый принцип, чтобы переварить и свое азиатское прошлое и вместе с тем усвоить достижения современной Европы. Характерно, что в ХХ веке многие писатели воспринимали Петербург не только как новый вариант
Петр сумел отказаться от восточных деспотических мотивов предшествующего правления, будь они византийского или прямо азиатского происхождения, приняв принцип толерантности по отношению ко всем народам (в этом он совпадал с практикой боровшейся за конфессиональную свободу Голландией), как то было в древнем Риме. Это резко отличало его, скажем, от Ивана Грозного, который следующим образом вел себя с покоренными областями: «Призыв влиятельного советника царя, протопопа Сильвестра, всех мусульман и язычников Казанского ханства, если понадобится, так силой, обратить в христианство претворялся в жизнь. Мужское население Казани было уничтожено, мечети разрушены и на их месте заложены и построены православные церкви, хан и другие знатные татары были увезены в центр Московского государства и крещены; тех, кто сопротивлялся, топили»[45]. Но еще важнее, что Петр на принципе толерантности построил разнообразное по стилистике государство – империю. И даже возникавшее неравенство было иного рода, чем прежнее (Московию вряд ли можно назвать государством социального равенства и справедливости). Петр дал творческий импульс своим подданным, показав, что есть
В результате петровских преобразований, которые позволяли включать новые территории, не приходя в резкое столкновение с местной знатью, Россия стала державой, вполне соперничавшей территориально и по количеству населявших ее народов с Древним Римом. По свидетельству историков, почти каждый следующий император расширял пространство Российской империи. В известном советском фильме «Юность Максима» арестованный юный революционер-большевик слышит титул российского императора, звучащий вроде бы иронически, но вместе с тем показывающий ту мощь, с которой столкнулись большевики. Приведем этот титул: «Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский; Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсонеса Таврического, Царь Грузинский, Государь Псковский, и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский; Князь Эстляндский, Лифляндский, Курляндский и Семигальский, Самогитский, Белостокский, Корельский, Тверской, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных; Государь и Великий Князь Новагорода Низовския земли, Черниговский, Рязанский, Полотский, Ростовский, Ярославский, Белозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский, Витебский, Мстиславский, и всея Северныя страны Повелитель; и Государь Иверския, Карталинския и Кабардинския земли и области Арменския; Черкесских и Горских Князей и иных Наследный Государь и Обладатель; Государь Туркестанский; Наследник Норвежский, Герцог Шлезвиг-Голстинский, Стормарнский, Дитмарсенский и Ольденбургский, и прочая, и прочая, и прочая[47].
Надо сказать, что Россия вполне переняла умение Рима использовать и приручать знать покоренных народов. По точному соображению современного историка, с которым трудно не согласиться: «Стержнем российской политики в отношении присоединяемых народов была не национальная, а
Но если в Германии национализм служил
4. Европейский национализм и Российская Империя
Идея национализма пришла в Россию именно из Германии: от немецких романтиков[50]; от Фихте, произнесшего в период французской оккупации свои знаменитые «Речи к немецкому народу», где и были им сформулированы принципы национальности как высшей точки развития, немецкого языка, как «праязыка»; от немецких «Тугенбундов», родившихся в борьбе с Наполеоном, когда было необходимо обоснование политического объединения Германии, поскольку, как пелось в песне, «Германия превыше всего»[51]. Но родился национализм не в Германии.
Европейский национализм стоил московской ксенофобии. Россия не была нацией, а сразу из бурного многоэтнического варева вырастает как империя. Империя, в которой созревают и просыпаются нации. И в этом отличие от Империи США, где нации не самоопределяются, а сливаются в некую имперскую нацию – американцев, ибо составлены из приехавших туда вполне отчетливых национальных обществ. Россия была совсем на другом уровне национального самосознания. Русский народ до Первой мировой еще не ощущал себя единой нацией, определяя себя как тамбовских, калужских, «пскапских» (так, к примеру, в раннем советском фильме «Мы из Кронштадта»). Сошлюсь на точку зрения современного исследователя – Дениса Драгунского: «Слово “русский” на самом деле молодое. Оно от элиты спускалось к народу очень долго. ‹…› Если князь Игорь и певец о его полку говорили: “О Русская земля! Уже ты за холмом”, то еще в XIX в. были псковские, смоленские, а также демидовские. А также были чичиковские и коробочковские, а в основном – местные, как и во всем мире, кстати говоря, во всех переписях примерно до 80-х годов XIX в. 80 % населения на вопрос “кто вы?”, отвечали: “мы тутошние”, мы тут живем – и все»[52].
Г. П. Федотов в своем знаменитом рассуждении о свободе отказал Французской революции в праве претендовать на введение этого понятия в европейскую жизнь: «Трудно понять, каким образом Великая французская революция могла считаться колыбелью свободы. Так думают люди, для которых ярлыки и лозунги важнее подлинных исторических явлений. ‹…› Революция нашла в старом режиме, вместе с устаревшими привилегиями и неоправдываемым уже гражданским неравенством многочисленные островки свободы: самоуправление провинций, независимость суда (парламентов), профессиональные корпорации, университет. Она уничтожила все это»[53]. Для русских эмигрантов, таких как Бунин и Федотов якобинцы казались прямыми предшественниками большевиков и чекистов. Как известно, термин «нация» был введен в широкий политический оборот Великой Французской революцией. Национализм, рожденный в эти годы, по своей сути был противоположен духу Европы, которую Новалис называл христианским единством. Крушение монархии, которая была одновременно и защитницей христианской церкви, содействовало развязыванию антихристианских страстей, гонений на священников и церковь[54]. Стоит напомнить фразу Вольтера о христианской церкви, вошедшую в общественный обиход: «Раздавите гадину»[55]. Великая Французская революция, начав преследование христианской религии, практически провозгласила принцип национализма. Об этом, как о предвестии тоталитаризма ХХ века, писала Ханна Арендт: «Французская революция соединила Декларацию прав человека с требованием национального суверенитета. Одни и те же основные права были одновременно провозглашены и как неотчуждаемое достояние всех людей и как особенное наследие определенных наций; одну и ту же нацию разом объявляли и подчиненной законам, кои предположительно вытекали из этой Декларации, и суверенной, т. е. не связанной никаким всеобщим законом и не признающей ничего высшего над собой. Практическим резуль татом этого противоречия стало то, что отныне права человека были защищены и упрочены только как национальные права и что сам институт государства (чьим высшим назначением было оберегать и гарантировать человеку его права как человеческой личности, как гражданину и как представителю национальности) потерял свой юридический, рациональный облик и мог быть истолкован романтиками как туманное воплощение “национальной души”, которую сам факт ее существования ставил вне или над законом. Соответственно “национальный суверенитет” терял первоначальный дополнительный оттенок своего значения как “свободы народа” и окутывался псевдомистической атмосферой беззакония и произвола»[56].
Наполеон пытался своей империей преодолеть возникший национализм. В своих записках он замечал: «Я дал французам Кодекс, который сохранит свое значение дольше, нежели прочие памятники моего могущества»[57]. Кодекс Наполеона, который современники называли «Великой хартией XIX столетия», как известно опирался на знаменитый Кодекс Юстиниана, приведшего в порядок законы Римской империи. Наполеон установил идею веротерпимости, равенства людей всех наций и т. п. Но событие Великой Французской революции уже случилось, она все же разрушила наднациональную структуру христианства, а Реставрация загубила остатки имперской идеи, что в совокупности стало первым идейным шагом по направлению к гитлеровскому нацизму. Неслучайно первым масштабным антисемитским процессом в либерально-цивилизованное время второй половины XIX века стал процесс над евреем-офицером А. Дрейфусом во Франции (1894 г.), обвиненном в шпионаже в пользу Германии. В его защиту выступил Эмиль Золя. Чехов заметил, что отныне не может не уважать Золя как человека, не принимая его как писателя. Из-за дела Дрейфуса Чехов разошелся со своим старинным другом А. С. Сувориным. По легенде современных СМИ за делом Дрейфуса внимательно следили два молодых человека, два будущих партийных фюрера Гитлер и Сталин. Гитлер из дела Дрейфуса взял на прокат идею еврейского заговора против Германии, а Сталин оценил суггестивную силу обвинений в шпионаже. Разумеется, такая легенда – от желания найти корни гитлеризма и сталинизма, но исторически такое было просто невозможно, ибо Гитлер родился в 1889 г., а Сталин в 1879 г. Любопытен, однако, исторический факт, что одним из яростных врагов Дрей фуса был Филипп Петен, будущий маршал, герой Первой мировой войны и союзник Гитлера во время Второй мировой войны.
Таким образом, два стержневых понятия нацизма были рождены Французской революцией: антисемитизм и антихристианство. Г. Пикер приводит замечание Гитлера о том, что, когда он читает французские памфлеты XVII или XVIII века или беседы Фридриха Великого с Вольтером, то ему становится стыдно за его современников с их примитивными разговорами. Не отсюда ли отношение Гитлера к евреям и христианству: «Иудео-христианство не поняло античности. ‹…› К нам же пришел еврей. Он принес эту скотскую идею о том, что жизнь продолжается в потустороннем мире: можно губить человеческие жизни, все равно на том свете их ждет лучшая участь, хотя на самом деле человек прекращает свое существование, как только теряет свое тело. Под видом религии еврей внес нетерпимость туда, где именно терпимость считалась подлинной религией: чудо человеческого разума, уверенное, независимое поведение, с одной стороны, смиренное осознание ограниченности всех человеческих возможностей и знаний – с другой. Это они построили алтари неведомому богу. Тот же самый еврей, который некогда тайком протащил христианство в античный мир и погубил это чудо, он же вновь нашел слабое место: больную совесть современного мира. Он сменил имя, тогда из Савла стал Павлом, теперь из Мордухая – Марксом. Он протиснулся сквозь щель в социальной структуре, чтобы несколькими революциями потрясти мир»[58].
Интересно, что русские писатели все же увидели не во французах, а в немцах идеологов национализма (даже русского) и антисемитизма. Возможно, что это было связано с постоянной учебой немцев у французов. Ведь не случайно говорилось о немецкой клас сической философии как теоретическом осмыслении французской революции. В повести «Несчастная» Тургенев изобразил некоего г. Ратча, немца и русского националиста, антисемита, уничтожающего благородную героиню, девушку-еврейку по имени Сусанна. Введение в русскую прозу еврейки как героини было весьма необычно. Как правило, до Тургенева евреи – маргинальные персонажи (у Гоголя, Пушкина, Лермонтова, самого Тургенева в раннем рассказе «Жид», причем данные скорее безоценочно, если не считать стихийного юдофобства гоголевских казаков). В этой повести еврейка – не только героиня повествования, но
Любопытен культурный контекст, в который помещает Тургенев свою Сусанну.
Тургенев, ярко и сильно изобразивший благотворность взаимовлияния российской и немецкой культур, с не меньшей зоркостью провидел возможный трагический результат контакта негативных сторон России и Германии. Это ответ Герцену и славянофилам, куда их может завести немецкое русофильство. Возникшая в результате смесь может оказаться смертельно опасной. Так оно и случилось. Да и жертву будущих нацистов он указал точно – евреи. Подлаживаясь к принявшей их стране, «русские немцы» разбудили русский национализм, всячески поддерживали его, пока не доработались до черносотенцев и русских фашистов, которые издавали в Мюнхене в начале 20-х антисемитские газеты, в свою очередь, помогая Гитлеру строить его юдофобскую идеологию. Знаменитый А. Розенберг – тоже бывший русский подданный. Круг негативного взаимовлияния замкнулся.
Разумеется, можно и так сказать, что идея европеизма была своего рода секуляризацией идеи империи, объединявшей разные народы, объединенные наднациональной христианской религией. Идея нации родилась как результат распада империи. Когда же Французская революция напрямую связала государственность с национальностью, отделив наднациональную церковь от государства, то родился европейский национализм, который привел в результате к нацизму. Процесс был длительный. Каждая европейская страна пыталась превратить Европу в свое тело, становясь поочередно империей. В XVII веке это была Швеция, затем Франция в XIX в. при Наполеоне пыталась сделать Европу французской, в XX в. Германия старательно и жестоко делала Европу немецкой. Задача же была иной. Ее прекрасно сформулировал Томас Манн, написавшей, что задача должна заключаться не в том, чтобы Европа стала немецкой, а в том, чтобы Германия стала европейской. Иными словами, европеизм – это та же имперскость, но на новом уровне взаимоотношений народов.
По словам Г. Федотова, «государства, заполнившие границы национальной культуры, не желали останавливаться на них и переливались через край, стремясь превратиться в Империи. Но Империя несовместима с принципом национального государства: она или несет сверхнациональную культуру, или, обезличивая малые народы, превращает их в чернозем для возращения одной нации. Lebensraum выдуман не Гитлером. XIX век, начавшийся эрой освободительного национализма, заканчивается борьбой империализмов. Дети и внуки гарибальдийцев завоевывают Ливию и Абиссинию, тщатся поработить славян. Едва объединившаяся Германия возобновляет свой забытый с XV столетия Drang nach Osten. Франция и Англия уже успели создать себе колониальные Империи. Но все Империи лишь этапы на пути к единой Империи, которая должна поглотить их всех. Вопрос лишь в том, кто будет ее строить и на каких основах»[59]. Беда построения Империй в Новое время была как раз в том, что разные европейские страны пытались построить национальную империю, что немыслимо по определению, ибо империя несет наднациональную идею. Это было еще не очень ясно, пока Испания или Англия строили свои Империи на завоевании заморских колоний, но утверждавшийся ими национализм как имперская парадигма проявил свою гибельность при попытках этот же принцип применить по отношению к Европе. Неслучайно немецкий исследователь М. Саркисянц пишет о британских корнях немецкого нацизма[60]. Да и в преследование нацистами евреев Великобритания внесла немалый вклад. По словам израильского журналиста Арье Бараца, сражаясь с немцами, англичане фактически явились их главными союзниками в деле уничтожения евреев. Не запри Великобритания для евреев ворота Палестины, миллионы из них оказались бы в Эрец Исраэль, а не в газовых камерах. Ведь еще в 1940 году Гитлер готов был ограничиться изгнанием евреев, а не их уничтожением. А это значит, что без антисионистского вклада Великобритании Холокоста просто не было бы, а было бы нормальное и мощное еврейское государство.
Именно этот национализм, рожденный в Европе, эта антиевропейская по сути европейская идея была воспринята в России как императором, политической элитой, так и культурными слоями. «Россия национальная» (лишь в идее) послужила причиной разрушения реальной Российской империи. «Русское национальное самосознание растворялось в Российском имперском сознании, ценности которого в принципе были многонациональными. Это давало неплохие результаты до тех пор, пока европейские державы, злейшие вра ги России, не начали превращаться в национальные государства»[61]. Это было для всех не здорово, а для России катастрофически. В России рубеж столетий перед Октябрьской революцией – апофеоз национализма, когда, по выражению, В. Ф. Эрна, само «время славянофильствовало»[62], император Николай Второй носил в лацкане значок Союза русского народа, помогал ему деньгами, а главной русофилкой была его немецкая жена, императрица Александра Федоровна[63], хотевшая быть более русской, чем сами русские, а потому понимала русскость очень лубочно, в конце концов приблизив к себе Григория Распутина, ставшего чем-то вроде тайного правителя России. Это был старец из народа (из глубинки, из Тобольска), о котором, как казалось, писал Достоевский. Распутин словно стал заменой русского народа как такового, пытавшегося уже демократическим путем выйти на контакт с царем. Ведь Достоевский писал также, что необходимо позвать «серые зипуны», и тогда мы услышим подлинную правду. 9-го января «серые зипуны» с хоругвями пошли к царю.
Сегодня можно читать, что Николай-де не знал о готовящемся расстреле народного шествия, но достаточно открыть его дневник, чтобы увидеть, как в записи 8 января он показывает полную осведомленность: «Во главе рабочего союза какой-то священник – социалист Гапон. Мирский (министр внутренних дел. –
Вполне националистические настроения охватывает культурную элиту прежде всего декадентски-модернистского толка. Это и поиски «самовитого слова», и поиски «симфонической личности», когда «кормчие звезды» вели к освобождению «оригийных» мистериальных сил, «обратная перспектива» становилась отказом от западного возрожденческого искусства, Петр Первый снова именовался «антихристом» и т. д. Примеры можно продолжать, но нельзя множить сущности. Еще только небольшая иллюстрация. В 1914 г. Сергей Городецкий в стихотворении «Явление народа» писал:
Какова продажность! Или ослепление, умиленность государственным национализмом?! Переименовать же Петроград в Ленинград было уже несложно, ибо по сути дела продолжалась волна переименований, начатых царским правительством. Иностранные звуки должны были отсутствовать в русском языке. Сподвижник Хлебникова, описав столкновение русских футуристов (будетлян) с Маринетти (1914 г.), резюмировал: «Признаем ли себя когда-нибудь – не стыдливо, а исполненные гордости – азиатами? ‹…› Только осознав в себе восточные истоки, только признав себя азийским, русское искусство сбросит с себя позорное и нелепое ярмо Европы – Европы, которую мы давно переросли»[68]. Позиция Хлебникова – антитеза Пушкину, который говорил о кочевых племенах, что у них «нет ни истории, ни дворянства». Хлебников же в своей автобиографии подчеркивал свое “антицивилизационное”, антипушкинское происхождение: «Родился 28 октября 1885 в стане монгольских ‹…› кочевников»[69]. То есть прямое противопоставление пушкинской традиции. Пушкин боится Пугачева, как создателя «бессмысленного и беспощадного» русского бунта. У Хлебникова же – «в пугачевском тулупчике я иду по Москве». «Пугачевский тулупчик» – очевидно, тот заячий тулуп, который разбойник выпросил у молодого дворянина. Это совершенно откровенно антипушкинское выступление. То есть поэт-футурист как бы осуществил мечту Пугачева.
Бросив с «парохода современности» Пушкина, взяли Хлебникова, а события шли: дальше – революция, гражданская война. Рожденный в Европе национализм в превращенной форме привел Россию к отказу от европеизма. Трагическим фарсом звучит запись в дневнике Николая на следующий день (3-го марта 1917 г.) после отречения от престола: «Читал много о Юлии Цезаре»[70]. Потеряв и развалив Российскую империю, он читает о первом римском императоре. Деталь действительно говорящая и символическая.
5. Ленинско-сталинская деспотия как отказ от русского европеизма и выход во внеисторию
Империя, оставаясь европейской структурой, сохраняет историю как константу своего бытия. Деспотии выпадают из истории. Характерно, что русские эмигранты практически сразу оценили Советскую Россию как страну возродившую принципы восточных деспотий. Историк античности, исследователь греко-римской древности академик М.И Ростовцев написал уже в 1918 г.: «Когда ассирийские цари проходили мечом и огнем по Вавилонии, Сирии, Иудее и Египту, уничтожали всех взрослых мужчин и обращали в рабство женщин, детей и стариков, в покоренных городах и деревнях царил полный порядок, и все беспрекословно слушались. Когда Брут в Ликии вырезал все мужское население ряда городов и затем управлял этой провинцией Рима, опираясь на свои легионы, в Ликии царил порядок. Когда пролетариат Аргоса вырезал всех, иначе мыслящих, и там установился порядок. Порядок установили и гунны в Европе, и татары в России, и турки в Армении. Но это был порядок смерти и рабства. Такой порядок большевики в России установили, и с этим никто не спорит. Страна обессилена казнями и унижена рабством»[71].
Практически все русские мыслители, впоследствии изгнанные из Советской России, отметили возврат страны в допетровскую эпоху Московско-татарской Руси. Будущий основатель современной американской социологии Питирим Сорокин вспоминал: «Проведя около недели в Петрограде, мы с женой уехали в Москву. Город Петра Великого умирал, и вместе с ним уходила целая эра российской истории, период, который за два столетия превратил Московскую Русь в Российскую империю, добившуюся великих достижений в искусстве, литературе и науках. Теперь все это было в прошлом, даже правительство большевиков переезжало в Москву»[72]. Как уже не раз отмечалось, государства со слаборазвитыми гражданскими институтами часто пытаются организовать свое устройство по типу архаических, то есть сохранить подобие родовой организации с лидером в качестве отца или старейшины. Достаточно вспомнить, как называли государя на Руси – царем-батюшкой. Также называли и Сталина – «великим отцом».
Но поворот начался с Ленина, хотя соображение Н. Валентинова о разнице между двумя этими властителями отчасти справедливо: «Если Ленин в качестве правителя был, так сказать, абсолютным монархом, то Сталин с 1929 г. с громадной быстротой стал превращаться в чисто восточного типа самодержца-сатрапа»[73]. Но все же Сталин и вправду был учеником Ленина, во много реализовавшим те тенденции, которые были тем только намечены. И тут я хотел бы ввести в свой текст весьма важные соображения Элиаса Канетти, исследовавшего весьма подробно тоталитарную власть ХХ века, но увидевшего основу ее в архаическом прошлом, как родовых обществ, так и восточных деспотий.
Канетти как-то написал, что в книге «Масса и власть» он схватил ХХ век за горло. Думаю, дело в том, что ХХ век выявил просто весьма важную составляющую человеческого общежития, которая существовала всегда. И до «столетия масс» (как называют ХХ век) были эпохи, которые иначе, как движением масс (ниспровергающих цивилизацию и культуру, до которой худо-бедно доработалось человечество) не назовешь. Переселение народов, татаро-монгольское нашествие, завоевания Тамерлана, крестовые походы, крестьянские войны… Последнее отмечу особо, поскольку Ортега-и-Гассет особенностью ХХ столетия называл именно «вертикальное вторжение варварства». Ну а Жакерия, восстание Томаса Мюнцера, пугачевщина не были ли чем-то схожим? Канетти все же был прав, когда начал искать объяснение этому феномену в истории. Не могу не сослаться на предисловие переводчика: «ХХ век со всеми его трагическими событиями: попранием человеческих жизней, войнами, массовым террором, – не является чем-то исключительным в человеческой истории. Если он и превосходит другие века по масштабам жертв, то не потому, что он какой-то не сравнимой с прежними временами жестокости, или что люди сделались глупее или кровожаднее, а потому лишь, что выросли их технологические возможности»[74].
От современных молодых исследователей, занимающихся проблемами ХХ века, мне приходилось слышать, что «Канетти нивелирует всю специфику политической истории ХХ столетия, сводя ее к первобытным инстинктам и мифологической тематике». Между тем, человечество гораздо теснее связано со своим прошлым, чем это представляется нынешним молодым людям. Поэтому так легко незаметно вызвать дьявола: антропофагию, варварские пытки, гекатомбы из черепов. Именно прошлое столетие разорвало пленку христианства или, если угодно, уже вроде бы утвердившейся антично-иудео-христианской цивилизации, выведя наружу то состояние массовой психологии, которое отказалось от внутренней и внешней правовой регуляции. ХХ век насквозь мифологичен и магичен, мифология нацизма, мифология коммунизма и т. п. Мифологизм, воскрешение принципов древневосточных деспотий – вот, что произошло в ХХ веке на фоне фантастического научно-технического прогресса. О феномене вернувшегося, воскресшего в Европе азиатского деспотизма тоже писалось немало. Фашисты апеллировали к полухристианскому рыцарству, называя рыцарскими эсэсовские войска, уходили от христианства в арийскую мифологию, Гитлер равнял себя с языческими героями древности. По мысли Федора Степуна, весьма умного свидетеля ХХ века, несмотря на самообольщение молодых национал-социалистов о возврате страны в Средневековье (христианское по своей сути), на самом деле Германия прыгнула в новое варварство. Степун вспоминает легенду, что крестившиеся германские варвары, входя в крестильную купель, погружаясь в нее с головой, поднимали над водой руку с зажатым в ней мечом. Поэтому и пишет он, что
Масса живет простейшими мифологическими представлениями, простейшими потребностями, которые она желает осуществить (Еда, Любовь), но становится активной силой, когда попадает в силовое поле смерти. Когда число составляющих массу в геометрической прогрессии увеличивается на число мертвецов, тогда наступает критическая ситуация. Масса уже готова к бунту, но нужен вождь, человек, который способен сознательно перешагнуть запрет убийства: «смерть – это тот посредник, который придает динамизм взаимодействию массы и власти, – двух основных агентов истории»[76]. Собственно, это проговорил довольно ясно и сам Канетти: «Смерть как угроза – это монета власти. Очень легко, складывая монету к монете, скопить огромный капитал»[77]. О механизмах власти написано немало. Канетти можно сравнить лишь с одной книгой, написанной столь же свободно – и не как роман, и не как научное исследование. Я имею в виду «Государя» Макиавелли. Именно великий итальянец показал, что приход к власти любого государя (или вождя) требует массовых казней, ибо «гораздо надежнее внушать страх, чем любовь»[78]. Трактат Макиавелли похож на книгу рекомендаций, но по сути дела он был анализом эпохи.
Но кто может быть таким государем или вождем? Очевидно, прежде всего, – реальный уголовный преступник, т. е. не в юридической сегодняшней терминологии, а тот человек, который без колебаний переступает мистическую черту, отделяющую жизнь от смерти. Таким был Чезаре Борджиа, которого приводит в пример Макиавелли. Именно о таком думал Достоевский, когда изображал Раскольникова, Ставрогина, пока не нашел, наконец, персонажа без нравственных колебаний – Петра Верховенского из «Бесов». В народном восприятии прообраз Верховенского Сергей Нечаев воспринимался вполне в духе языческих поверий как олицетворение моровой язвы[79]. Единственное, что отличает Нечаева от вождя массы, заключается в том, что масса была не готова. Как писал Пушкин о «пугачевщине»: окраины волновались, не хватало вождя, он нашелся. Им оказался знавший военное дело – участник Семилетней (1756-1763) и русско-турецкой (1768 – 1770) войн – затем приговоренный к сибирской каторге, но бежавший в мае 1773 г. из казанского острога донской казак и бывший хорунжий Емельян Пугачев.
Попробуем сквозь призму сформулированных понятий посмотреть на русский ХХ век. Заметим сразу, что слово «понятие» по отношению к тексту Канетти несколько условно, философской и социально-политической терминологией он практически не пользуется. Более того, даже столь привычно относящиеся нами к ХХ веку слова как «пролетариат», «буржуазия», «либерализм», «классовая борьба» и т. д., мы практически не найдем в его словаре. Он использует в качестве объясняющих понятий либо мифологические образы, либо с простодушием древнегреческих мудрецов возводит в научный ранг слова обыденного языка. Два таких слова и будут ключевыми для моего анализа.