Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Только для девочек - Владимир Леонтьевич Киселёв на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я ее не сразу узнала. Волосы у нее были теперь не рыжие, а каштановые, это называется цвета красного дерева, и некоторые женщины и девушки красят себе волосы в такой цвет специальной краской. Но брови у нее были темные, почти черные. И между бровями к носу — две взрослые морщинки.

Но когда я ее узнала, прежде всего, вспомнила не о ней, не о третьекласснице Аграфене Овсепян, а о ее бабушке — нелепой старушке с редкими желто-серыми волосами, закрученными на самой макушке в небольшой узелок. И не в очках, а в пенсне, чуть ли не насквозь продавившем своими зажимами узкую переносицу.

Имени ее я не помню, как и Аграфена, я называла ее просто бабушкой, по профессии она была стоматологом. В квартире у Овсепянов всегда пахло лекарствами, а в бабушкиной комнате перед окном стояло зубоврачебное кресло, плевательница на высоких хромированных ножках и бормашина.

Надо полагать, что бабушка разбиралась в своем деле, так как пациенты в доме не переводились. Они мычали, стонали, плевались кровью и очень ловко вручали бабушке гонорар, пожимая ей на прощанье руку. Вслед за тем бабушка опускала руку в карман своего всегда грязного, в пятнах халата и сочувственно покачивала головой.

Бабушка Аграфены Овсепян поила нас густым какао без молока, которое она называла шоколадом. К «шоколаду» полагались необыкновенно вкусные домашние пирожные с заварным кремом. Это были очень маленькие пирожные, ну, величиной с яйцо. Они мне очень нравились, но съедать больше трех пирожных я считала неприличным.

Кроме того, бабушка угощала меня и Аграфену косхалвой.

Но особенно привлекала меня в этот дом сокровищница Аграфениной бабушки — большая круглая коробка из тонкой фанеры, окрашенная в серо-желтый цвет под стать бабушкиным волосам.

Аграфенина бабушка почему-то называла ее кофром, хотя впоследствии в энциклопедическом словаре я нашла это слово и узнала, что кофром называется коробка или сундучок, состоящий из нескольких отделений, а там никаких отделений не было.

Бабушкина коробка больше чем на две трети была заполнена сваленными в беспорядке всевозможными украшениями — кольцами и ожерельями, булавками, кулонами диадемами и цепочками. Среди этого хлама были вещи по-настоящему искусно изготовленные или даже драгоценные.

Бабушка показывала нам свои ценности: старинное кольцо с совершенно плоским, сияющим изнутри алмазом, такая огранка называлась «тафель», золотую цепочку с крохотным рубиновым крестиком, как сказала бабушка, Фаберже, японское колечко, сплетенное из женских волос — эластичное и прочное, венецианские бусы, где каждую бусину можно было подолгу рассматривать сквозь увеличительное стекло, — миниатюрные витражи нежнейших цветов искусники острова Мурано сумели упрятать в полупрозрачную горошину.

Но были и вещи грубые, аляповатые, базарные: позеленевшие медные перстни с зеленым бутылочным стеклом вместо камня, закрепленные на обыкновенной английской булавке целующиеся голубки раскрашенные масляной краской, томпаковые медальоны в виде сердечек с помутневшими стеклянными «бриллиантиками», навеки перепутавшиеся ожерелья из тусклого бисера.

Аграфенина бабушка разрешала нам рыться в своем кофре, рассматривать хранящиеся там сокровища. И мы не только представляли себе, что там находится, но даже составили для себя некую шкалу ценностей, может быть, условную и ошибочную, но понятную для нас самих. Во всяком случае, мы знали, что себе выбрать, если бы могли распоряжаться этим богатством.

Аграфенина же бабушка просто открывала круглую коробку, запускала туда руку, извлекала какую-нибудь брошь и цепляла ее на свой грязный халат, потом вешала на шею сверху, на халат, одно из бесчисленных ожерелий, втыкала какое-нибудь неподходящее украшение в свои редкие желто-серые волосы, надевала на один, или на два, или на все пальцы кольца и перстни.

И не было у нее никакой системы, по которой она меняла бы эти украшения, могла она переменить их в тот же день, могла и через неделю, а одно кольцо, тяжелое, старинное, серебряное со стершейся чернью, она, по-моему, вообще никогда не снимала.

Главное — я не могла понять, для чего ей эти украшения? Чтобы закрыть пятна на халате? Чтоб отвлечь пациентов от их зубной боли? Или с брошью на халате и диадемой в желто-серых волосах она сама себе казалась красивее?..

Аграфенина бабушка была старушка со странностями. Но сейчас я думаю, что такие же странности свойственны всему человечеству в целом, когда оно запускает руку в свой кофр и прикалывает на грязный халат сияющую рвущимся изнутри пламенем брошь Шекспира и тут же надевает на руку стальной браслет Конан Дойля, примеряет на мизинец темный густой сапфир Кафки и сразу же вешает на шею запутанный бисер Гессе.

А рядом, в зубоврачебном кресле, кто-то стонет и плюется кровью.

Когда-то один удивительный поэт написал о зубной боли в сердце, которая излечивается только порошком, изобретенным монахом Бертольдом Шварцем, и свинцовой пломбой. Но у меня была зубная боль не в сердце, а в левой ноге. Такая же ноющая, не утихающая, продолжительная. Как всегда, она разбудила меня в три часа ночи, когда уже кончилось действие снотворного. Я молча, про себя, застонала.

Я здесь всегда стонала молча. Днем потому, что не хотела быть хуже других, — в нашей палате никто не стонал, — а ночью потому, что боялась разбудить своих соседок.

Снова и снова думала я о том, что в те отдаленные от нас многими тысячелетиями времена, когда землей владели наши волосатые пещерные предки, для них имело большое значение, достаточно ли быстро умеет человек передвигаться, сможет ли он догнать добычу, убежать от хищного зверя.

Наверное, тогда у какой-нибудь хромой моей сверстницы было меньше шансов выжить, чем у такой же девочки со здоровыми ногами.

Но в наше время, когда любой человек за всю свою жизнь проходит только незначительную часть того расстояния, которое он проезжает на разных видах транспорта, хромота человеку ничем не грозит. И не имеет большого значения.

Хоть думала я так, но чувствовала совсем другое. Я чувствовала просто обыкновенную зависть ко всем, кто может ходить, бегать, прыгать. Какое это все-таки чудо, что человек способен самостоятельно передвигаться, ходить и бегать. Он ведь об этом никогда и не задумывается, это получается у него само собой…

К четырем часам я забылась и не то спала, не то бодрствовала, и стонала про себя от боли, и мне снились короткие, очень неприятные сны: я от кого-то убегала вдоль длинного забора, и ноги у меня совсем не двигались, я хваталась руками за доски забора и подтягивалась, чтоб двигаться хоть немножко быстрей, но все равно выходило невыносимо медленно.

То снилось мне, что я в корзине воздушного шара над морем, а волны уже совсем рядом, пена с гребнем задевает корзину, и я бросаю в море сначала мешочки с песком. Есть такие мешочки. Я читала о них или видела в кино. Их сбрасывают, чтобы воздушный шар поднялся выше. Кстати, интересно, а вдруг это было бы не над морем, а над сушей? Ведь мешочек мог упасть кому-нибудь на голову?

А затем во сне я сбрасываю научные приборы, барометр, термометр, и бочонок с пресной водой, и пищу, и каждый раз шар немного поднимается, а затем снова корзина моя приближается к волнам…

А потом я совсем уснула и проснулась от того, что на меня смотрел Володя Гавриленко. Он сидел на стуле перед спинкой моей кровати, — хотя она со стороны ног, но все равно называется спинкой, к ней прикреплена прочная металлическая штанга с колесиками, а на штанге подвешена моя нога. Он смотрел мне прямо в лицо и подергивал себя за светлые, опущенные книзу, должно быть, мягкие усы.

Мне вдруг показалось, что я проспала всю ночь, а потом еще целый день. Я посмотрела на часы, они показывали тридцать пять минут девятого. Весело глядело в больничную палату голубое небо, расчерченное белыми строчками реактивных самолетов.

Я спросила:

— Что случилось?

Он не ответил и по-прежнему смотрел на меня, и выражение лица у него было какое-то странное, словно и у него тоже что-то болит. Может быть, он слишком сильно дергал себя за усы?

Глава пятая

Если у меня когда-нибудь будет дочка (мне это очень трудно и даже невозможно себе представить), — если у меня когда-нибудь будет дочка (хотя, если уж мне суждено иметь ребенка, я б хотела, чтоб это был сын), если у меня будет дочка и с ней случится что-нибудь такое, как со мной, и я в первый раз прибегу в больницу, толком еще не понимая, что именно случилось, то все равно я не буду плакать. Я попробую улыбаться.

А моя мама плакала и щупала мне голову и руки, словно хотела таким образом убедиться, что эти части тела у меня не повреждены. И папа тоже не улыбался, он выглядел очень перепуганным, от перепуга у него нос словно заострился и побелел, и он все время старался не смотреть на мою ногу, подвешенную на спице с такой здоровенной металлической подковой, а к подкове на шнурках были прикреплены гири.

И все равно он каждый раз смотрел на эту ногу, и все время спрашивал, не больно ли мне. Я каждый раз отвечала, что не больно, и улыбалась при этом. Интересно было бы посмотреть в зеркало на эту мою улыбку. Наверное, все-таки я улыбалась как-то не так, потому что папа пугался и отворачивался.

А мама все время спрашивала, не тошнит ли меня, потому что она где-то читала или слышала, что если у человека сотрясение мозга, то его непременно тошнит. По-видимому, маму мои мозги беспокоили больше, чем моя нога.

Мама уже успела переговорить с Валентином Павловичем, которого она помнила по Сочи, по кольцам и фокусам, и с Олимпиадой Семеновной, — она была нашим палатным врачом, и уже знала, что у меня перелом большой берцовой кости винтообразный, осколочный, и малой берцовой кости просто перелом, и что мне предстоит так, не двигаясь, на спине, с задранной кверху ногой, с подвешенными гирями пролежать месяц на вытяжке.

Мне мама говорила, что все будет в порядке, что все будет благополучно, но сама она, по-моему, в это не верила и собиралась обязательно увидеться с академиком Деревянко, который возглавлял весь этот травматологический центр, куда я попала. Она уже знала, что зовут его Александр Илларионович, что он двоюродный брат жены папиного заведующего отделом и что жена папиного заведующего уже звонила своему двоюродному брату-академику по телефону. И я думала о том, когда же они все это успели и почему мама возлагает такие большие надежды на это родство?

Папа, как я это теперь почувствовала, относится к автомашинам так, как иные люди к опасным, сильным и коварным, не до конца прирученным человеком животным.

Глядя в пол и напряженно улыбаясь, он рассказывал о том, как однажды вышел на балкон. Это было еще в нашем старом доме. Наш дом стоял на углу, а балкон выходил на самый угол дома. И вдруг папа увидел, что по улице мчатся на огромной скорости два самосвала. Один за другим. Как на гонках. То ли они удирали от автоинспектора, то ли за рулем сидели какие-то хулиганы, — неизвестно. Во всяком случае, возле дома они круто повернули влево, на боковую улицу, так, что оба самосвала один за другим вылетели на тротуар.

Они так мчались, а папа так растерялся, что даже не заметил их номеров, хотя номера были написаны очень большими белыми цифрами на задних бортах. Первый из них сбил и поломал молодое деревце, липку, посаженную на углу.

Они умчались, а папа стал волноваться. За меня. Он представил себе, что там, на углу, возле этой липки, могла оказаться я. И это меня так бы сбил и сломал самосвал.

Меня очень удивило, что папа говорит обо всем этом при посторонних, при девочках, которые лежали со мной в одной палате. Прежде папа при чужих людях ничего подобного не стал бы рассказывать.

— С тех пор, — нервно улыбаясь, продолжал папа, — всегда мне было беспокойно, если ты не дома, а на улице. Я никогда не забывал, что самосвалы вылетели на тротуар!.. Вот видишь, Оля, как странно сложилась у меня жизнь… То, чего я больше всего боюсь, непременно случается. Я даже теперь стараюсь не думать ни о чем плохом. А вдруг и это случится.

Еще никогда, наверное, не говорил со мной папа так беззащитно. Еще никогда не чувствовала я, как сильно он меня любит. И, может быть, еще никогда не было мне так тревожно: какого еще несчастья боится папа?

Папа и мама долго не уходили. Олимпиада Семеновна вежливо и мягко, но решительно сказала, что мне надо отдохнуть и другим больным в моей палате тоже надо отдыхать. Они еще минутку посидели и ушли. Все время, пока не закрылась дверь, и мама и папа оглядывались на меня и повторяли, что завтра они непременно придут и чтоб я не волновалась.

Мой папа не любит телевизора. Он говорит, что книга лучше. Он считает, что при чтении человек работает всей головой. А перед экраном телевизора — только глазами.

По его словам, когда ты читаешь про Дон-Кихота, то ты можешь представить его себе похожим на твоего дедушку, если у тебя есть хороший дедушка. Или на любимого учителя. Или на соседа с тяжелой, налитой свинцом бамбуковой тростью. А по телевизору Дон-Кихот может быть только один.

Но Сервантес написал свое знаменитое произведение совсем не для того, чтобы Дон-Кихот был только один. Он написал его, чтобы у всякого был свой Дон-Кихот.

Однажды у нас дома телевизор испортился. Не совсем. Наполовину. Изображение на экране было вполне хорошим, а звука вовсе не было слышно. Мама возмущалась и требовала, чтобы папа вызвал мастера. А папа придумывал всякие отговорки и мастера не вызывал. Зато телевизионные передачи он смотрел теперь с большим удовольствием. Он даже затеял игру, которая называлась «О чем они говорят».

Особенно смешно было смотреть беззвучные детективы. Даже мама втянулась в нашу игру. Как-то показывали телевизионный фильм, где действие происходило на сталелитейном заводе. Мы считали, что и это детектив. Мама решила, что шпион — это такой белобрысый дяденька с очень простым лицом. Она говорила, что только у шпионов бывают такие неприметные лица. Папа утверждал, что агент иностранной разведки — дежурный на проходной, который с самого начала передал одному из выходящих с завода людей бутылку молока, что в этом молоке и были спрятаны чертежи. В непромокаемом мешочке из полиэтилена.

А мне казалось, что агент — это секретарь директора. Такая худющая женщина с голодными глазами, которой посетители засовывали шоколадки под бумаги на столе. Может, в этих шоколадках и были шпионские задания.

— Пока не начнется стрельба, мы так и не узнаем, кто из них агент, — решил папа.

Но стрельбы не было до самого конца. И тут нам всем пришла в голову ужасная мысль. Может быть, это был и не детектив. Может быть, этой секретарше с голодными глазами клали под бумаги настоящие шоколадки, а дежурный на проходной дал настоящее молоко своему сыну или племяннику.

В нашей палате таким же телевизором с отключенным звуком служит большое, как витрина, окно в боковой стене справа от двери. Мы видим все, что происходит в соседней палате, но ничего не слышно. Можно догадываться, почему девятиклассница по имени Таня плачет в то время, как семиклассница Нина смеется, или почему, как только другая семиклассница Даша Гришина поворачивает к нам лицо, она сразу проделывает штуку, недоступную другим людям. В нашей палате мы все пробовали, но это никому не удалось. Даша высовывает язык и запросто касается им кончика носа. А я считала, что с точки зрения анатомии человека это совершенно невозможно. Может, у нее особенно длинный язык? Хотя нос у Даши самый обыкновенный и даже курносый.

Впоследствии я узнала, для чего это окно в стене. Это очень странная штука. Оказывается, окно такое нужно для того, чтобы создать правильный психологический климат. Ну, а уж для тех, кто оказывался в очень тяжелом состоянии, существовали палаты на двух человек и даже на одного и без всяких окон в стенах.

Наши кровати на колесиках стояли по обе стороны от двери. Рядом с моей кроватью кровать Аграфены, которая теперь звалась Викой. Я ее сразу же спросила о бабушке с украшениями на халате.

— Откинулась, — неохотно ответила Вика.

— Как это — откинулась?

— Ну, на тот свет. Умерла.

Против моей кровати — Наташина кровать. Наташа, десятиклассница, была ходячей больной. Правая рука ее была согнута в локте, поднята вверх под прямым углом и заключена в панцирь из гипса. В больнице это почему-то называлось «аэроплан». Может, это и в самом деле напоминает аэроплан, только однокрылый.

Наташа была похожа на балерину. Но не из оперного театра, где балерины, как правило, небольшого или среднего роста, а из балета на льду, где попадаются настоящие баскетболистки. И голова у нее сидела на шее необыкновенно гордо, ее словно оттягивала назад большая прекрасная светлая коса. И лицо было красивым и самоуверенным, как у человека, который знает себе цену.

Ну, а четвертой в нашей палате была Юлька. А правильнее было бы сказать: первой.

Когда я только попала сюда, Олимпиада Семеновна меня предупредила о Юльке: «Постарайся подружиться с нашим лидером».

Юлька очень маленькая. Худенькая. Не от болезни, не от страданий, не от перенесенных операций. Она говорит, что всегда была такой худенькой и легкой. Самая младшая в нашей палате. Четвероклассница. Хотя ни одного дня не училась в четвертом классе. Она закончила три класса, а летом произошло несчастье.

Юлька не киевская. Она из села Турье. Загорелся коровник. А ее мама доярка Галина Яковлевна, — я ее знаю, она приезжает по воскресеньям и никогда не плачет, хотя у Юльки разбит таз и переломан позвоночник, и еще неизвестно, сможет ли она когда-нибудь передвигаться без костылей, а сейчас она вообще не может двигаться, — ее мама Галина Яковлевна бросилась в пылающий коровник выводить коров. Юлька тоже побежала к коровам. Выводить их из огня. И на Юльку обрушились стропила. Не деревянные, а из железобетона. Это был новый коровник. Ее еле вытащили.

Юлька очень простая. Не способная на хитрость. С бледным лицом. Костлявые скулы обтянуты тонкой белой кожей. С двумя морщинками у кончиков губ от тихой улыбки, которая почти никогда не сходит с ее лица.

Но это она лидер в нашей палате, где, кроме нее, еще три девочки-старшеклассницы. Тут в палаты специально помещают больных разного возраста. И для соседней палаты лидер тоже Юлька.

Окна между палатами придумали не архитекторы. Это придумали врачи. Специально для лидера. Лидеров бывает не так уж много. Подобрать их совсем непросто. Если на две палаты есть хоть один, то это уже хорошо. И нужно, чтобы его всегда видели из соседней палаты.

Лидером в травматологическом центре называют человека, который умеет мужественно переносить боль, не капризничает, не перебирает в еде, не боится уколов, не отказывается от невкусных лекарств, не хнычет оттого, что страшится будущего. Такой человек служит примером для всех остальных. Если он улыбается, то другим уже невозможно стонать и требовать болеутоляющие уколы.

Юлька — хороший лидер. Прежде всего, потому, что она сама не очень понимает эту свою роль, может быть, она о ней и не догадывается. И может быть, потому, что эту ее роль, ее значение для всех нас не очень понимают и все остальные. Кроме, конечно, Валентина Павловича и Олимпиады Семеновны, у которых большой опыт которые сами находят среди больных настоящих лидеров и помещают их именно в те палаты, где они нужны.

И прежде всего лидеру Юльке, а вместе с ней и всем нам Олимпиада Семеновна приносит свои знаменитые пудинги. Впрочем, она носит пудинги и другим детям. И взрослым. А также медсестрам и посетителям. И всем раздает небольшие листки, где на пишущей машинке напечатано, как следует готовить пудинг, который они съели. У нее много разных рецептов. Я только удивляюсь, когда она успевает печь все эти пудинги.

Если бы Олимпиада Семеновна побывала в Сочи, «эти чайки с их убирающимися шасси», наверное, были бы вынуждены снова «брюшко рыбешкой пичкать». Пудинги Олимпиада Семеновна готовит из черствого хлеба, который остается в больничной столовой. Она считает, что не должна пропасть и крошка хлеба, потому что в хлеб вложен огромный труд. Прошлой весной я написала такое стихотворение:

И нам оставили отцы Почти безоблачное небо Страны, в которой огурцы Значительно дороже хлеба.

Папе стихи не очень понравились. Нужно будет прочесть их Олимпиаде Семеновне. По-моему, это правильные стихи. Огурцы на девяносто девять процентов — вода. Они не должны быть дороже хлеба. И яблоки не должны быть дороже хлеба. И даже апельсины.

Я стараюсь здесь есть поменьше, но пудинг Олимпиады Семеновны штука такая вкусная, что просто невозможно удержаться. Сегодня был яблочный пудинг. О том, как его готовить, Олимпиада Семеновна рассказала нам коротко и научно. Взять черствый белый хлеб. Обрезать корку. Почистить яблоки. Нарезать хлеб и яблоки ломтиками. Пересыпать сахаром. Сложить в форму слоями, а каждый слой залить смесью яиц с молоком. И запечь в духовке. На один черствый батон полкилограмма яблок, пол-литра молока, два яйца, полстакана сахара и тридцать граммов сливочного масла.

Когда я вернусь домой, я тоже начну печь пудинги из черствого хлеба. Я буду угощать ими школьников. Не только одноклассников, а разных. Чтоб и они освоили приготовление этого блюда. Чайки обойдутся. Очень хочется мне такого пудинга. Но — нельзя.

В больнице, помимо официальной медицины, существует еще и медицина неофициальная. Больные передают друг другу ее методы.

Эта неофициальная медицина рекомендует больным, которые не встают, принимать желудочное лекарство фталазол и поменьше есть. Тогда реже приходится переживать унизительную процедуру, когда под тебя подкладывают судно.

Я принимала фталазол и ела так мало, что совсем исхудала. Я и раньше не была толстой, а теперь остались только кожа да кости.

Нянечка Галя, хорошенькая девушка с постоянно удивленно приподнятыми бровями, принесла мне судно и, когда я сказала, что не нужно, недовольно и встревожено покачала головой. А я снова задремала, раздумывая обо всем, что со мной произошло.

Последнее время мне как-то очень не везло. Я писала много стихов и посылала их в разные газеты и журналы. И отовсюду мне их возвращали с письмами, что они не подходят. Ни одного стихотворения, даже самого маленького, никто не хотел опубликовать.

Я написала два письма писателю Корнилову, но он на них не ответил. Так, словно меня вообще не было на свете.

А Коля Галега ответил на мое письмо, но так, что лучше б он и не отвечал. Он уехал со своей мамой Еленой Евдокимовной во Владивосток к дяде. И написал, что больше не будет со мной переписываться, что ему эта переписка только мешает, что все это отрезано, что ему надо стать моряком и заботиться о больной Елене Евдокимовне, а если он каждый раз будет представлять себе, как я разговариваю с кем-то другим и хожу в кино с кем-то другим, то это будет его расслаблять и мешать ему в достижении поставленной цели.

Я сразу же написала в ответ, что это чепуха, что письма наоборот часто поддерживают человека, что был выдающийся моряк лейтенант Шмидт, так он написал кучу писем, но на Колю это, по-видимому, никак не подействовало.

Глава шестая

У нас, у девочек, иногда очень болит голова.

И сегодня, с самого утра, а вернее, еще с ночи, у меня была такая особая пульсирующая головная боль. И сквозь эту боль, и сквозь эту пульсацию я думала о том, что у больших поэтов бывают иногда удивительные строки. Так вроде все очень просто. Вроде ничего особенного. Вроде это даже не стихи. Но вот избавиться от такой строчки, забыть о ней, совершенно невозможно.

Ее как бы держишь в пальцах, как ограненный прозрачный камень, и видишь то одну, то другую новую, прежде не замеченную тобой грань — в слове, в звуке, в протяженности гласной, в сочетании согласных. И в памяти у меня все время оборачивалась такая строка: «Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый».

Сегодня дежурила Олимпиада Семеновна. Она вошла в палату, взглянула на меня быстро, искоса, и сказала:

— Я тебе сейчас, Оленька, принесу таблетку амидопирина. И сразу станет легче.

Она всегда знает, когда у девочек болит голова.

— А нельзя ли, — неожиданно для самой себя спросила я, — не амидопирин, а ментоловый карандашик?

Нет, Олимпиаду Семеновну положительно ничем нельзя было удивить.

— Можно, — ответила она. — Правда, теперь ментоловый карандашик редко употребляется. Но он есть в нашей аптечке. Сейчас я принесу.

Она выплыла из палаты, как тяжелый фрегат под белоснежным парусом — халатом, плавно и быстро, и вскоре вернулась с ментоловым карандашом, похожим на белую губную помаду, присела рядом со мной и стала медленными круговыми движениями потирать мне виски. Кожа на висках захолодела, и сразу стало будто бы легче.

— Я никогда не была в Сталинграде, — так, словно продолжала начавшийся прежде разговор, сказала Олимпиада Семеновна. — В наш санитарный поезд раненых грузили по другую сторону Волги. Их сначала переправляли через Волгу на переправе под страшной бомбежкой, потом в «летучках» — это были обыкновенные товарные вагоны — подвозили к станции Прудбой, и лишь затем они попадали в наш прекрасный санитарный поезд с настоящей операционной, с подвесными койками. И вот однажды — это было одиннадцатого сентября сорок второго года — наш санитарный поезд плавно, — вагоны были на особых рессорах, — подъезжал к городу Энгельсу. Мы должны были отвезти раненых в далекую Уфу. Я проходила по своему вагону, я тогда еще была медсестрой, а на нижней койке лежал молоденький лейтенант с перевязанной головой. Я знала, что у него проникающее осколочное ранение в череп. Было видно, что у него очень болит голова. Я ему сказала, как тебе, что принесу сейчас таблетку пирамидона. Тогда говорили пирамидон, а не амидопирин, хотя это то же самое лекарство. И вдруг он, почти как ты, ответил мне стихотворной строчкой: «Нет, не мигрень, но подай карандашик ментоловый».

— Кто это был?

— Поэт.

— Как его фамилия? — спросила я, удивляясь все больше.



Поделиться книгой:

На главную
Назад