Я написал послу Мочениго, который по своему положению должен был защищать подданного своего государя, которого министры другой державы убивают, чтобы завладеть всем, что у него есть. Я заклинал его осознать, что он не может лишить меня своей протекции, не зная, в сущности, в чем я мог нарушить законы Республики, потому что моя распря с Государственными Инквизиторами произошла лишь из-за того, что м-м Зорзи предпочла меня г-ну Кондульмеру, который, ревнуя к моему счастью, заставил забрать меня в Пьомби.
Я писал г-ну Эммануэлю де Рода, человеку ученому, министру, ведающему помилованиями и правосудием, что я не желаю его помилования, но лишь правосудия.
«Послужите, монсеньор, Богу и вашему господину королю, помешав, чтобы алькальд Месса убил венецианца, который ничего не совершил против законов и который приехал в Испанию лишь полагая, что прибыл в страну, населенную благородными людьми, а не убийцами, пользующимися безнаказанностью, данной им в силу их должности. Человек, который вам пишет, имеет в своем кармане кошелек, наполненный дублонами, и заключен в зале, где его уже обокрали. Он боится, что его убьют этой ночью, чтобы украсть его кошелек и все, что у него есть».
Я написал герцогу де Лосада, чтобы он оповестил короля, своего владыку, что убивают, без его ведома, но от его имени венецианца, который не преступал никакого закона, чей недостаток состоит лишь в том, что он достаточно богат, чтобы ни в ком не нуждаться, находясь в Испании. Я представлял ему, что он должен просить короля немедленно отправить указ, чтобы помешать этому убийству.
Самое сильное из четырех писем было то, что я написал графу д’Аранда. Я сказал ему, что если они окончат тем, что меня убьют, я пойму, перед тем, как испустить дух, что это по прямому его приказу, потому что я понапрасну говорил офицеру, который меня арестовал, что я явился в Мадрид с письмом принцессы, которая рекомендовала меня им ему.
«Я ничего не сделал, говорил я ему. Какое неудобство я вам причинил, если вы ввергли меня в этот ад, на эти мучения, что я сейчас испытываю? Либо освободите меня сразу, либо прикажите своим палачам немедленно меня выслать, потому что если они вздумают отправить меня в тюрьму, я прежде убью себя собственной рукой».
Сохранив копии моих писем, я отослал их через лакея посла, которого всемогущий Мануччи не замедлил ко мне направить. Но я провел самую жестокую из ночей. Кровати были расставлены, и, тем не менее, я не хотел на них спать. Я напрасно просил соломы, но когда, тем не менее, мне ее принесли, я не знал, куда ее положить. Пол был залит мочой, потому что ни у кого, кроме двух или трех, не было комнатного горшка. Горя гневом, я не хотел потратить и обола чтобы обеспечить себе хоть какую-то мягкую постель, что сразу бы рассердило этих каналий, которым я дал три экю, чтобы дать офицеру имя солдата-вора. Я провел ночь, сидя на лавке без спинки.
В семь часов утра вошел Мануччи. Я сразу попросил его проводить меня в кордегардию, вместе с офицером, чтобы сделать кое-что, потому что чувствовал, что умираю; это было проделано мгновенно. Я выпил шоколаду и дал им расчесать мне волосы, рассказывая про мои страдания. Мануччи сказал, что мои письма могут быть отправлены по адресам только в течение дня; и сказал мне, смеясь, что я написал послу жестокое письмо. Я показал ему копии остальных, и молодой неопытный человек сказал мне, что стиль, направленный на то, чтобы обрести милость, должен быть исполнен нежности. Он не знал, что бывают ситуации, когда человеку абсолютно невозможно прибегать к нежности. Мануччи сказал мне на ухо, что посол обедает нынче у графа д’Аранда, и что он ему предложил поговорить частным образом с ним в мою пользу; но он побоялся, что мое суровое письмо разозлит испанца. Я убедил его не говорить о моем письме послу.
Час спустя после его ухода, в тот момент, когда я, сидя среди каналий, отвечал на бесцеремонности, что мне говорили по поводу моего высокомерия, которое шокировало всю компанию, я вижу донну Игнасию в сопровождении благородного сапожника, своего отца, которые входят вместе с бравым капитаном, который доставил мне столько удовольствия. Этот визит ранил мне душу, но следовало принять его с хорошей стороны и с благодарностью, потому что речь шла о достоинстве, величии, порядочности и гуманизме со стороны благородного человека и влюбленной богомолки донны Игнасии. Хотя и грустно и на очень плохом испанском, я дал им понять, насколько я чувствителен к чести, которую они мне оказывают. Донна Игнасия не сказала ни слова; у нее было только это средство помешать слезам катиться из ее прекрасных глаз; но все красноречие дона Диего было использовано, чтобы сказать мне, что он бы никогда не пришел меня повидать, если бы не был абсолютно уверен, что это ошибка, либо какая-то ужасная клевета из тех, что вводят ненадолго в заблуждение судей. Отсюда он выводил заключение, что в немного дней меня освободят из этого ужасного места и дадут удовлетворение, пропорциональное оскорблению, которое мне нанесли. Я ответил ему, что я на это надеюсь; но что меня поразило, и что запало мне в душу, было то, что сделал этот очень бедный человек, уходя и обняв меня на прощанье: он оставил в моих руках сверток, сказав мне на ухо, что там двенадцать дублонов
Слуга Менгса пришел в полдень с обедом, более тонким и менее объемистым; это было то, чего я хотел. Я поел в его присутствии за полчаса, и он ушел, нагруженный моими благодарностями в адрес его хозяина. В час пришел человек и сказал мне идти вместе с ним. Он отвел меня в маленькую комнату, где я увидел мой карабин и мои пистолеты. Алькальд Месса, сидя за столом, заваленным тетрадями, с двумя сбирами, сказал мне сесть, затем приказал ответить честно на все его вопросы, потому что мои ответы будут записаны. Я ответил ему, что понимаю испанский очень плохо и буду отвечать только письменно человеку, который будет допрашивать меня по-итальянски, по-французски или на латыни. Этот ответ, сказанный твердым тоном, его удивил. Он разговаривал со мной час подряд, я понимал все, что он мне говорил, но он получал в ответ только одну фразу:
– Я не понимаю, что вы мне говорите. Найдите судью, который знает один из моих языков, и тогда я буду отвечать; но я не буду диктовать; я буду писать сам мои ответы. Он стал злиться, я не обращал внимания на его вспышки. Он дал мне, наконец, перо и сказал написать по-итальянски мое имя, мое звание, и что я собирался делать в Испании. Я не смог отказать ему в этом, но написал только двадцать строк:
«
Написав это, я отдал бумагу алькальду, который отправил, чтобы нашли ему того, кто сможет точно изложить ему это по-испански. Алькальд поднялся, посмотрел на меня глазами, полными угрозы, и сказал:
«Клянусь Богом, вы пожалеете, что написали эту бумагу».
Сказав это, он велел отвести меня в ту же залу и вышел.
В восемь часов пришел Мануччи и сказал, что граф д’Аранда первый спросил посла, знает ли он меня, и что посол наговорил ему все хорошее обо мне, закончив заверением, что он не смог оказаться мне полезен лишь из-за оскорбления, которое возникло по причине того, что я впал в немилость у Государственных Инквизиторов Граф д’Аранда ответил, что действительно мне было нанесено большое оскорбление, но оно не таково, чтобы терять рассудок умному человеку.
–
Вот все, что он ему сказал.
– Так что мое дело, очевидно, закончено, если он действительно сказал, что я прав.
– Будьте уверены, что он так сказал.
– Если он так сказал, он так и сделает, а что касается моих писем, у каждого свой стиль. Я пришел в ярость, потому что со мной обошлись, как с собакой; взгляните на эту комнату, у меня нет кровати, и поскольку весь пол залит мочой, я не могу на нем спать; я проведу вторую ночь, сидя на скамье без спинки. Вам кажется возможным, чтобы мне не пришло желание съесть сердце у всех этих палачей? Если я не выйду завтра из этого ада, либо я себя убью, либо сойду с ума.
Мануччи понял, что я в ярости; он пообещал мне прийти завтра рано утром и посоветовал обеспечить мне кровать с помощью денег. Я не захотел последовать его совету. Меня мучили блохи, и я опасался за свой кошелек, мои часы, мою табакерку и все, что я имел. Я провел ужасную ночь, я дремал на той же скамье, внезапно просыпаясь каждый момент, теряя равновесие и почти падая на пол, загаженный нечистотами.
Мануччи пришел в восемь часов, и я видел, что он действительно поражен моим лицом. Он прибыл на коляске, привезя с собой хороший шоколад, который дал разогреть, и который я выпил с удовольствием, что придало мне немного храбрости. Но вот открывается дверь, и входит офицер, в сопровождении двух других. Первый спрашивает меня; я подхожу к нему, говоря, что это я.
– Его Превосходительство граф д’Аранда, – говорит он мне, – здесь снаружи, пораженный несчастьем, что случилось с вами. Он узнал о нем вчера из письма, что вы ему написали. Если бы вы написали ему сразу, с вами бы ничего не случилось.
Я рассказал ему историю о солдате, который украл у меня экю. Он спросил, кто это, и когда был проинформирован обо всем, он велел вызвать капитана и устроил ему выговор, заставил отдать мне экю, который я со смехом принял, и найти солдата, чтобы его побили палками в моем присутствии. Этот офицер был г-н де Руайя, полковник полка, стоящего в Буон Ретиро. Я описал ему в деталях всю историю моего ареста и все страдания, что я вытерпел в этом проклятом месте, куда меня поместили. Я сказал ему, что если мне не вернут свободу, мое оружие и мое благополучие сегодня же, я покончу с собой либо сойду с ума, потому что человеку нужно поспать раз в день, а я не могу здесь лечь ни на кровати, ни на земле, из-за нечистот, которые он бы увидел, если бы прибыл на час раньше.
Я увидел, что этот славный человек поражен яростью, с которой я с ним говорю. Увидев это, я попросил у него прощения, заверив, что если бы не гнев, овладевший мной, я вел бы себя с ним иначе. Мануччи сказал ему о том, каков я по природе, и полковник меня пожалел. Он вздохнул и дал мне слово чести, что я выйду оттуда в течение дня, что мне вернут мое оружие и что я буду спать в своей постели.
Теперь пойдите, – сказал он мне, – пойдите поблагодарить графа д’Аранда, который срочно прибыл сюда и приказал мне прийти сказать вам, что вы вернетесь к себе только после обеда, так как Его Превосходительство желает, чтобы вы получили сатисфакцию, достаточную для того, чтобы вернуть вам спокойствие и заставить забыть эту обиду, если она у вас есть, потому что наказания со стороны правосудия никого не обижают, и алькальд Месса был обманут мерзавцем, который состоял у вас на службе.
– Вот он, – говорю я ему. Прошу вас, пожалуйста, выведите его отсюда, теперь все знают, что он чудовище.
– Сейчас.
Он выходит, и две минуты спустя пришли два солдата взять его, и я его больше не видел. Я никогда не интересовался, что стало с этим несчастным. Затем офицер пригласил меня в кордегардию, где я наблюдал наказание палками, которое назначили солдату-вору. Мануччи был со мной. Я увидел графа д’Аранда, в сорока шагах от меня, который прохаживался, сопровождаемый группой офицеров и личной гвардией короля. Все это заняло у нас около двух с половиной часов. Полковник, перед тем, как меня покинуть, просил меня прийти к нему пообедать вместе с Менгсом, когда он нас пригласит. Я должен был вернуться в залу, где увидел на полу покрывало, на вид чистое. Младший офицер сказал мне, что приставлен для моих услуг, и я сразу же лег, но Мануччи, прежде чем меня оставить, обнял меня сотню раз. Я убедился в его настоящей дружбе, и я чувствую себя всегда огорченным, когда думаю, что виноват перед ним, так что я не удивляюсь, что он меня так никогда и не простил. Читатель увидит, однако, что этот мальчик простер свое отмщение слишком далеко.
После этой сцены канальи, что там находились, не смели на меня и посмотреть. Мараззани пришел к моей кровати, чтобы мне представиться, но я не обратил на него внимания. Я сказал ему, что в Испании мужчина-иностранец должен много работать, чтобы обеспечить себя. Мне принесли обед, как обычно, в три часа, пришел алькальд Месса и сказал, чтобы я шел с ним, потому что, будучи неправ, он получил приказ отвезти меня в мои апартаменты, где, он надеется, я найду все, что там оставил. В то же время он показал мне мой карабин и мои пистолеты, которые он передал одному из своих людей, чтобы тот отнес все это в мою комнату. Офицер стражи вернул мне мою шпагу, алькальд в черном плаще стал слева от меня и, сопровождаемый тридцатью сбирами, проводил меня в кафе на «Кале де ла Круз», где снял печать, что была на двери моей комнаты, хозяин пришел ее открыть и я легко мог сказать алькальду, что все в том же состоянии, в каком я его оставил. Он сказал мне мимоходом, что если бы я не нанял себе на службу предателя, мне бы никогда не пришлось думать, что служащие Е.Кат. В. убийцы.
– Гнев, месье алькальд, заставил меня написать это четырем министрам. Я так думал, но больше так не считаю. Забудем все; но согласитесь, что если бы я это не написал, вы бы отправили меня на галеры.
– Увы! Это может быть.
Я выкупался и сменил все; я отправился, скорее по долгу, чем из-за любви, к действительно благородному сапожнику, который, при виде меня, объявил себя счастливейшим из людей, и самым дальновидным, потому что он был уверен, что все это произошло по ошибке; но донна Игнасия была вне себя от радости, потому что у нее не было такой уверенности, как у ее отца. Когда он узнал о некоторого рода сатисфакции, что мне дали, он сказал, что и гранд Испании не мог бы требовать большего. Я просил их прийти ко мне как-нибудь пообедать, когда я дам им об этом знать, и они пообещали это. Во мне возродились чувства, я ощутил себя влюбленным в донну Игнасию гораздо больше, чем раньше.
Выйдя с «Кале дель Диссиньяно», я пошел к Менгсу, который, зная Испанию, несмотря ни на что, ожидал меня увидеть. Но когда он услышал историю последнего дня, когда я испытал такой триумф, он поздравил меня. Он был одет по-парадному, что бывает чрезвычайно редко; он сказал, что сделал это, чтобы попытаться быть мне полезным у дона Эммануэля де Рода, но не смог с ним переговорить. Он передал мне письмо, которое получил в тот день из Венеции, и которое я быстро распечатал, узнав почерк г-на Дандоло; В нем я нашел запечатанное письмо, адресованное г-ну Мочениго, послу. Г-н Дандоло мне писал, что по прочтении этого письма посол не будет более опасаться вызвать недовольство Государственных Инквизиторов, покровительствуя мне, потому что тот, кто пишет ему письмо, рекомендует ему меня от имени одного из трех Инквизиторов. Менгс, впрочем, сказал мне, что только от меня зависит построить мою судьбу в Испании, с помощью хорошего поведения, особенно в момент, когда все министры оказались заинтересованы обращаться со мной таким образом, чтобы заставить забыть оскорбление, которое мне нанесли. Он посоветовал мне отнести письмо послу сейчас же и взять для этого его коляску, потому что после шестидесяти часов непрерывных мучений я не могу стоять на ногах. Испытывая потребность пойти спать, я отклонил его приглашение вернуться к нему к ужину, но согласился пообедать у него на следующий день. Посла не было, я оставил письмо Мануччи и пошел к себе, где лег спать и проспал самым глубоким сном десять часов подряд.
Мануччи пришел прекрасным утром, с радостью, написанной на лице, чтобы передать мне новость, что г-н Джироламо Зулиан написал послу от имени г-на да Мула, что он может представлять меня всюду, потому что претензии, которые были у трибунала ко мне, не наносят ущерба моей чести.
– Посол рассчитывает представить тебя ко двору в Аранхуэсе на следующей неделе, и он хочет, чтобы ты обедал с ним сегодня, в многочисленной компании.
– Я приглашен к Менгсу.
– Я пойду пригласить Менгса, и если он откажется, в этом случае тебе следует отказаться пойти к нему, потому что ты понимаешь прекрасный эффект, который должно произвести твое появление у посла, которое станет твоим триумфом.
– Это правда. Иди к Менгсу; и я пойду обедать к послу.
Глава II
Кампоманес. Олавидес. Сиерра Морена. Аранхуэс. Менгс. Маркиз Гримальди. Толедо. Мадам Пеллисия. Возвращение в Мадрид к отцу донны Игнасии.
В основных превратностях моей судьбы частные обстоятельства складывались так, чтобы сделать мой бедный ум немного суеверным. Я чувствую себя униженным, когда, углубляясь в себя, обнаруживаю эту возможность. Но как от этого защититься? Так устроено в природе, что судьба формирует человека, который отдается ее капризам, то, что делает малый ребенок с биллиардным шаром слоновой кости, когда пускает его в одну сторону, в другую, смеясь, когда он попадает в лузу; но это не то же самое, мне кажется, когда фортуна делает с человеком то, что делает с шаром опытный игрок, который рассчитывает силу, скорость, дистанцию и равенство реакции; это не естественно для моей натуры, когда я оказываю фортуне честь считать ее знающей геометрию, ни когда я приписываю этому метафизическому понятию следование законам физики, объектом которых считаю всю природу. Вопреки этому рассуждению, то, что я наблюдаю, меня удивляет. Эта фортуна, которой, как синонимом случая, я должен пренебрегать, становится уважаемой, как если бы она хотела казаться мне божеством в самых решающих событиях моей жизни. Она развлекается, показывая мне каждый раз, что она не слепая, как о ней говорят; она никогда мне ничего не портит без того, чтобы меня в той же мере не приподнять, и, как кажется, она никогда не поднимает меня высоко, чтобы не доставить себе удовольствие в следующий момент увидеть, как я падаю. Кажется, она желает пользоваться абсолютной властью надо мной единственно для того, чтобы убедить меня, что она разумна, и что она владычица всего; чтобы доказать мне это, она использует поразительные способы, все направленные на то, чтобы заставить меня действовать в силу обстоятельств, и чтобы заставить меня понять, что моя воля, – и это далеко от того, чтобы считать меня свободным, – есть только инструмент, которым она пользуется, чтобы делать из меня то, что она хочет.
Я не могу польстить себе, что я чего-то достиг бы в Испании без помощи посла моей страны, а этот, робкий, ни на что бы не осмелился без письма, которое я ему представил; и это письмо не имело бы никакого продолжения, если бы не прибыло как раз в тот момент, когда произошел мой арест и возмещение, которое граф д’Аранда мне дал, сделав событием дня.
Это письмо заставило краснеть посла за то, что он ничего не сделал для меня до его прибытия; но он не потерял надежды внушить публике, что граф д’Аранда дал мне столь значительное возмещение лишь потому, что он его на это подвигнул. Его фаворит, граф Мануччи, пришел, со своей стороны, чтобы пригласить меня обедать, и, к счастью, я был приглашен вместе с Менгсом. Мануччи догадался пригласить Менгса от имени посла, что весьма польстило самолюбию этого человека, у которого я скрывался, хотя и безуспешно. Это приглашение явилось в его глазах знаком благодарности, которая избавила его от унижения, которое он испытывал за то, что позволил забрать меня от него. Приняв приглашение и узнав от того же Мануччи, что я тоже приглашен, он написал мне записку, чтобы известить, что заедет за мной в час в своей коляске.
Я направился к графу д’Аранда, который, заставив меня прождать четверть часа, вышел с бумагами в руке.
– Дело окончено, – сказал он мне со спокойным видом, – и я полагаю, что вы можете быть довольны. Вот письма, которые я даю вам, чтобы вы их прочли.
Я вижу мои три письма, к нему, к герцогу де Лосада и министру Милосердия и Юстиции.
– Почему я должен их прочесть, монсеньор? Они написаны в знак подчинения меня сеньору алькальду.
– Я знаю. Прочтите все это, и вы увидите, что, несмотря на всю вашу правоту, так писать нельзя.
– Я прошу у вас прощения. Человек решившийся убить себя, как я, должен писать именно так. Я полагал, что все это было сделано по приказу Вашего Превосходительства.
– Вы совершенно меня не знаете. Пойдите однако поблагодарить дона Эммануэля де Рода, который непременно хочет с вами познакомиться, и вы доставите мне удовольствие сходить разок, когда вам будет угодно, к алькальду, не для того, чтобы просить у него прощения, но чтобы загладить все те несправедливые обвинения, что вы высказали ему в своем письме. Если вы расскажете об этом деле принцессе Любомирской, скажите ей, что, как только я ее увижу, я постараюсь загладить свою вину.
Исполнив, таким образом, мой долг по отношению к графу д’Аранда, я нанес визит полковнику Рохас, который сказал мне ясно и откровенно, что я очень неправильно поступил, сказав графу д’Аранда, что я удовлетворен.
– На что я мог претендовать?
– На все. Потребовать смещения алькальда. Возмещения страданий, которые заставили вас вытерпеть в этом ужасном месте, в виде некоей суммы денег. Вы находитесь в стране, где вам не нужно молчать, разве что имея дело с Инквизицией.
Этот полковник Рохас, который сегодня генерал, – один из самых любезных людей, кого я знал в Испании.
Я вернулся к себе и Менгс заехал за мной. Посол высказал мне тысячу любезностей и рассыпался в похвалах художнику Менгсу за то, что, укрыв меня у себя, тот постарался защитить меня от несчастья, которое должно было со мной случиться. За столом я рассказал в деталях все то, что вытерпел в Буон Ретиро, и о беседе, которую я только что имел с графом д’Аранда, который вернул мне мои письма. Захотели их прочесть, и каждый высказал свое мнение. Среди приглашенных были консул Франции, аббат Бильярди, дон Родриго де Кампоманес, очень известный, и известный же дон Пабло д’Олавидес. Каждый высказал свое мнение о моих письмах, которые посол осудил, назвав их свирепыми; но Кампоманес признал, что мои письма, не содержащие никаких оскорблений, были именно то, что нужно, чтобы заставить читающего отнестись ко мне по справедливости, будь то даже король. Олавидес и Бильярди были того же мнения. Менгс присоединился к мнению посла и пригласил меня поселиться у него, чтобы перестать быть объектом клеветнических измышлений шпионов, которыми заполнен весь Мадрид. Я принял приглашение Менгса лишь после многих просьб и после слов посла о том, что я обязательно должен дать шевалье Менгсу эту сатисфакцию, потому что, помимо того, что это нужно для него, этим он окажет мне также большую честь.
Настоящее удовольствие от этого обеда я получил, благодаря знакомству с Кампоманесом и с Олавидесом. Эти два человека были склада ума, чрезвычайно редкого в Европе, так как, будучи учеными, они знакомы были со всеми предрассудками и злоупотреблениями в области религии, и не только осмеливались осуждать их публично, но и открыто старались их разрушить. Кампоманес был тот, кто дал графу д’Аранда весь материал против иезуитов, с которым тот изгнал их в один день из всей Испании. Этот Кампоманес был косоглазый, граф д’Аранда был косоглазый и генерал иезуитов был косоглазый; я посмеялся за столом над войной между тремя косыми, из которых один, естественно, был разбит двумя другими. Я спросил Кампоманеса, почему он возненавидел иезуитов, и он ответил, что он ненавидит их не более, чем другие религиозные ордена, и что если бы зависело только от него, он бы их все уничтожил. Он был автором всего того, что было опубликовано против сообществ «
Карл III, который умер безумным, как должны были бы умирать почти все короли, проделал вещи, немыслимые для тех, кто его знал, потому что он был слаб, материалистичен, упрям, предан до чрезвычайности религии и готов был скорее умереть сотню раз, чем осквернить свою душу самым малым из смертных грехов. Каждый знает, что такой человек должен быть полностью рабом своего исповедника. Эксцессы, совершенные иезуитами в Португалии, в Индиях и во Франции, сделали их ненавистными и дискредитировали их во всех четырех частях света; и преступление иезуита-исповедника короля дона Фердинанда VI, которое стало причиной падения Энсенады, научило Карла III, его наследника, что не следует брать в исповедники иезуита, поскольку интересы государства требовали устранения
Этот исповедник, который загладил все сомнения короля по поводу большой операции по сведению на нет этого религиозного ордена, был также вынужден уступить королю и позволить ему действовать, когда в то же время граф д’Аранда показал ему, что он должен поставить пределы слишком большой мощи Инквизиции, высшим достижением которой было держать христиан в невежестве, сохранять в силе злоупотребления, суеверие и
В то время кабинет Испании был занят одной замечательной операцией. Была приглашена тысяча семей из разных кантонов Швейцарии, чтобы поселить их в прекрасной пустынной местности, называемой «Лас Сьеррас де Морена», имя, знаменитое в Европе и хорошо известное всем тем, кто читал шедевр Сервантеса, замечательный роман, описывающий историю дона Кихота. Этому месту природа дала все блага, чтобы оно было населенным, превосходный климат, плодородную землю, чистую воду, очень счастливое положение, потому что
Дон Пабло д’Олавидес в мемуарах, которые он представил для наибольшего процветания этой прекрасной колонии, сказал, что следует исключить все учреждения монахов, и дал этому весьма разумные основания; но когда он даже показал их непогрешимость, с компасом в руке, ему все-таки не следовало делать этого, приобретя врагами всех монахов Испании, и особенно епископа, для которого Морена составляла часть диоцеза. Испанские священники говорили, что он прав, но монахи вопили о кощунстве, и сразу начались гонения; об этом говорилось за столом у посла.
Послушав все, что они говорят, я сдержанно заметил, что колония испарится в самое короткое время из-за нескольких причин, физических и моральных. Главная, что я привел, была та, что швейцарский человек – это создание, во многом отличное от других людей.
– Это растение, – сказал я им, – которое, будучи пересаженным из земли, где оно родилось, умрет. Швейцарцы подвержены болезни, которую называют Heimwèh, которая требует возвращения, которую греки называли «Ностальгия»; когда они оказываются вдали от своей родины на длительное время, эта болезнь ими овладевает, единственное от нее лекарство – это возвращение на родину; если они не делают этого, они умирают.
Я сказал, что можно было бы попробовать объединить их с другой колонией испанцев, чтобы произошло слияние посредством браков; я сказал, что, по крайней мере в начале, следует дать им священников и судей – швейцарцев, и при этом заявить их свободными от всякой инквизиции в их области, потому что настоящий швейцарец имеет обычаи и законы в любовных отношениях, которые неотделимы от их природы, и церемонии, которые испанская церковь не признает никогда, что приведет к тому, что болезнь тяги к возвращению овладеет ими в очень короткое время.
Мое рассуждение, которое вначале показалось дону Олавидесу не более чем забавой, заставило его в конце понять, что все, что я сказал, может быть правдой. Он просил меня изложить письменно мои мысли и сообщить только ему лично все разъяснения, которые могут быть у меня по этому вопросу. Я обещал дать ему прочесть все, что я думаю, и Менгс назначил день, когда он мог бы прийти к нему обедать. Это было на следующий день после того, как я перевез к Менгсу весь свой небольшой багаж и стал работать над вопросом о колониях, рассматривая его в физическом и в философском аспекте.
Я был представлен назавтра дону Эммануэлю де Уода, который, вещь весьма редкая в Испании, был литератором. Он любил латинскую поэзию, обладал вкусом к итальянской, отдавая ей предпочтение перед испанской. Он оказал мне очень почетный прием, он просил меня приходить повидаться и засвидетельствовал свое глубокое сожаление по поводу неприятности, которую мне доставило заключение в Буон Ретиро. Герцог де Лосада поздравил меня с тем, что посол Венеции хорошо говорил всем обо мне, и подбодрил в моих попытках найти здесь применение моим талантам, предложив мне кое-что, в чем я мог бы быть полезен правительству, и пообещав свою всяческую поддержку. Принц де ла Католика дал мне обед вместе с послом Венеции. За три недели, живя у Менгса и обедая часто у посла, я сделал множество прекрасных знакомств. Я думал о том, чтобы начать работать в Испании, потому что, не получая писем из Лиссабона, я не осмеливался ехать туда, полагаясь на случай. Португальская дама больше мне не писала, у меня не было никаких сведений о том, что с ней стало.
Мое привычное вечернее времяпрепровождение происходило у м-м Сабатини, у испанской дамы, собиравшей «тертулии», т. е. ассамблеи людей литературы, всех невысокого качества, и у герцога де Медина Сидония, Великого берейтора короля, литератора, человека умного и основательного, которому я был представлен доном Доминго Варнье, личным пажом короля, с которым меня познакомил Менгс. Я часто ходил к донне Игнасии, но, не имея возможности остаться с ней наедине, скучал. Когда я, улучив момент, говорил ей, что она должна подумать устроить какое-то развлечение со своими некрасивыми кузинами, потому что в этой компании я смогу выдать ей знаки постоянства своих чувств, она отвечала, что она этого хочет не меньше меня, но что в эти дни она должна отбросить от себя всякую идею такого рода, так как приближается святая неделя, Бог умер за нас, следует думать не о преступных удовольствиях, но о покаянии. После Пасхи мы сможем подумать о наших любовных делах. Таков характер почти всех набожных красавиц в Испании.
За две недели до Пасхи король Испании покинул Мадрид, чтобы направиться вместе со всем двором в Аранхуэс. Посол Венеции пригласил меня ехать туда, чтобы жить у него и иметь все возможности для представления. Накануне дня, когда мы должны были ехать, меня схватила лихорадка, когда я сидел в коляске рядом с Менгсом, и мы ехали с визитом к вдове художника Амигони… Эта лихорадка охватила меня вместе с ознобом, которому я не мог найти правильного объяснения, и причинила мне такую дрожь, что я должен был прислонить голову к империалу коляски. Мои зубы стучали, я не мог произнести ни слова. Менгс, испуганный, велел кучеру скорей вернуться домой, где быстро уложил меня, и где четыре или пять часов спустя обильный пот, в течение десяти-двенадцати часов подряд, заставил выйти из моего организма не менее двадцати пинт воды, которая растеклась по комнате, просочившись через два матраса и подстилку. Сорок восемь часов спустя лихорадка прекратилась, но слабость продержала меня в постели восемь дней. В святую субботу я сел в коляску и направился в Аранхуэс, где нашел очень хороший прием и очень хорошее жилье у посла; но небольшой бубон, который у меня был при отъезде из Мадрида в месте, где у меня была фистула, так растревожился во время путешествия из-за тряски коляски, что вечером, по прибытии в Аранхуэс, он мне стал сильно досаждать. Ночью этот бубон стал величиной с большую грушу, так что в день Пасхи я не смог встать, чтобы идти к мессе. В пять дней эта опухоль дала абсцесс величиной с дыню: были озабочены не только посол и Мануччи, но старый французский хирург короля, который клялся, что в жизни не видел ничего подобного. Один я, нимало не заботясь, так как мой абсцесс не причинял мне никакой боли и не был твердым, сказал хирургу его вскрыть. Я дал ему описание, в присутствии врача, особенностей лихорадки, которая случилась у меня в Мадриде, и убедил его, что мой абсцесс может происходить только от скопления лимфы, которая выделялась в этом месте и, как только ее удалят, вернет мне здоровье. Мое рассуждение было сочтено врачом вполне правильным, хирург взялся за свое ремесло: он сделал мне отверстие в шесть дюймов, подложив под меня большую подстилку в тридцать два слоя. Хотя мой абсцесс не мог содержать больше, чем пинту жидкости, тем не менее лимфа, которая выходила из моего тела в течение четырех дней, была столь же обильна, как и та, что выходила из меня в виде пота при лихорадке, которая была у меня у Менгса. По истечении этих четырех дней почти нельзя было найти следа того отверстия, что мне сделали. Я должен был еще оставаться в постели из-за слабости; однако я был весьма удивлен, когда получил в кровати письмо от Менгса, которое мне доставили нарочным. Я вскрываю его и вижу то, что, на плохом итальянском, стоит у меня перед глазами:
«Вчера кюре моего прихода вывесил на двери своей приходской церкви имена всех тех, кто живет в его приходе и кто, не веря в Бога, не отметили его Пасху. Между их именами я увидел ваше, и должен был вынести дурное замечание кюре, который с горечью души сказал мне, что поражен, видя, что я оказываю гостеприимство инаковерующим. Я не знал, что ему ответить, потому что вы действительно могли бы задержаться в Мадриде еще на день и исполнить долг христианина, даже если это делается из внимания по отношению ко мне. Мой долг королю, моему хозяину, забота о моей репутации и мое спокойствие в будущем обязывают меня, между тем, известить вас, что мой дом – более не ваш. По вашем возвращении в Мадрид вы поселитесь, где хотите, и мои слуги отвезут ваши вещи туда, куда скажете. Остаюсь, и т. д., Рафаэль Менгс».
Это письмо произвело на меня столь сильное впечатление, что Менгс не написал бы мне его, если бы не находился от меня на расстоянии в семь больших испанских лье. Я немедленно отослал нарочного. Он ответил, что у него приказ ждать моего ответа, на что я разорвал письмо и сказал ему, что это единственный ответ, какого заслуживает подобное письмо. Он ушел, весьма удивленный. Не теряя времени и пылая гневом, я оделся и отправился в портшезе в церковь Аранхуэса, где исповедался монаху-францисканцу, который на следующий день в шесть часов дал мне причастие. Этот монах имел любезность выписать мне сертификат, что я был прикован к постели с момента моего прибытия в
Дома я написал кюре, что чтение сертификата, что я ему направляю, даст ему понять причину, которая заставила меня отложить совершение пасхального обряда, и что, соответственно, я прошу его исключить мое имя из листа, которым он проявил несправедливость, меня опозорив. Я попросил его отнести это исключение шевалье Менгсу.
Я написал Менгсу, что я заслуживаю обиду, которую он мне нанес, выгнав из дома, потому что я имел глупость туда прийти; но, в качестве христианина, который только что отметил Пасху, я должен не только его простить, но и передать ему стих, известный всем благородным людям, исключая его, который гласит: «
Отправив это письмо, я рассказал послу всю эту историю, и он ответил мне только, что Менгса уважают только за его талант, потому что в остальном весь Мадрид его знает как человека странного. Этот человек поселил меня у себя только из тщеславия, в тот момент, когда весь Мадрид, граф д’Аранда и все министры должны были об этом узнать, и многие – подумать, что это сделано в его интересах – перевести меня в его дом. Он сказал мне даже, в своем высокомерии, что я должен был заставить алькальда Месса отвезти меня не в кафе, где я жил, но к нему, поскольку это от него меня увезли. Это был человек, жаждавший славы, великий труженик, жадный, и враг всех художников – своих современников, которые могли считаться равными ему, и он ошибался, потому что, хотя и большой художник в том, что касается колорита и рисунка, он не обладал тем самым первым, что делает художника великим – воображением.
– Это, – сказал я ему однажды, – как каждый большой поэт должен быть художником, а каждый художник – поэтом.
Он воспринял мою сентенцию недовольно, так как решил, к сожалению, что я ее произнес только для того, чтобы указать ему на его недостаток. Он был очень невежествен, а желал сойти за ученого; он был пьяница, похотлив, гневлив, ревнив и скуп, а хотел сойти за добропорядочного. Большой труженик, он вынужден был не обедать, потому что любил выпить до полной потери рассудка. Поэтому, будучи приглашен кем-то на обед, он пил только воду.
Этот человек говорил на четырех языках, и на всех плохо, но не хотел это признать. Он стал меня ненавидеть за несколько дней до моего отъезда из Мадрида, потому что случай раскрыл мне все его слабости, и потому что он был поставлен в необходимость согласиться со всеми моими замечаниями. Этот мужлан был возмущен тем, что должен быть мне в значительной степени обязан. Я помешал ему однажды отправить ко двору записку, которая должна была предстать перед глазами короля, в которой он написал
Я посмел сказать ему однажды, что рука главной фигуры на одной из его картин кажется мне неправильной, потому что четвертый палец там короче, чем указательный. Он сказал мне, что так должно быть, и показал мне свою руку; я стал смеяться, показывая ему свою и говоря, что я уверен, что моя рука создана, как у всех детей Адама.
– От кого же, предполагаете вы, происхожу я?
– Я этого не знаю; но это странно, что у вас это иначе, чем у меня.
– Это у вас иначе, чем у меня или у других людей, так как рука мужчины и женщины, в основном, устроена как у меня.
– Предлагаю пари на сто пистолей, что вы ошибаетесь.
Он вскакивает, швырнув на пол свою палитру и кисти, звонит, поднимаются слуги, он смотрит на их руки, и он в ярости, видя, что у них у всех четвертые пальцы более длинные, чем указательные. В этот момент, вещь очень редкая, он разражается смехом и кончает диспут удачным словцом:
–
Он сказал мне однажды разумную вещь, которую я не забыл. Он рисовал Магдалину, которая, действительно, была красоты необычайной. На десятый или двенадцатый день он сказал мне то, что говорил каждое утро:
–
Он работал над ней до вечера, и назавтра я видел, что он работает над той же картиной. Однажды я спросил у него, не ошибся ли он накануне, когда сказал мне, что картина будет закончена.
– Нет, – сказал мне он, – потому что так может показаться для девяноста девяти из сотни знатоков, которые будут ее рассматривать; но больше их меня интересует мнение сотого, и я смотрю на нее его глазами. Знайте, что в мире нет картины, полностью оконченной. Эта Магдалина никогда не будет закончена, пока я не кончу над ней работать, но и тогда она не будет действительно законченной, потому что, очевидно, что если я поработаю над ней еще день, она станет более законченной. Знайте, что в самом вашем Петрарке нет ни одного сонета, который можно было бы назвать действительно законченным. В мире нет ничего совершенного, что исходит из рук или ума человека, за исключением арифметического расчета.
Я обнял моего дорогого Менгса, когда услышал от него такую речь; но я не стал обнимать его в другой день, когда он сказал, что хочет стать Рафаэлем д’Урбино. Это был его величайший художник.
– Как, – сказал я ему, – можете вы хотеть стать кем-то? Это желание противно природе, потому что, существуя, вы не будете существовать. Вы можете питать такое желание, только воображая себя в раю, и в этом случае я вас поздравляю.
– Отнюдь нет, я хотел бы быть Рафаэлем, и мне не нужно было бы быть сегодня ни реально, ни в душе.
– Это абсурд. Подумайте. У вас не может быть такого желания, если вы наделены способностью мыслить.
Он разгневался, он наговорил мне проклятий, которые заставили меня смеяться. Другой раз он сравнил работу поэта, слагающего трагедию, с работой художника, который делает картину, в которой вся трагедия состоит из одной сцены. Проанализировав множество различий, я заключил, что трагический поэт должен вкладывать все силы своей души в самые мелкие детали, в то время как художник может накладывать краски на поверхности объектов, рассуждая о множестве вещей со своими друзьями, стоящими вокруг него.
– Это доказывает, – говорил я ему, – что ваша картина более творение ваших рук, чем продукт вашей души. Это обстоятельство показывает более низкий уровень вашего творчества. Найдите мне поэта, который может заказывать повару, что он хочет есть на ужин, складывая одновременно эпические стихи.
Побежденный Менгс становился грубым; он чувствовал себя оскорбленным. Этот человек однако, который умер в возрасте пятидесяти лет, впоследствии считался философом, большим стоиком, ученым, наделенным всеми добродетелями; и это благодаря его жизнеописанию, которое написал один из его почитателей, издав его большим томом
Я должен был еще оставаться в постели из-за своей слабости, когда Мануччи решил пригласить меня поехать с ним в Толедо, чтобы осмотреть все антики, что существуют в этом древнем городе. Мы должны были вернуться в Аранхуэс на пятый день. Ему пришлось отказаться от присутствия на большом приеме, который посол давал всем министрам, потому что он не был представлен.
– Это исключение, – сказал он мне, – не было бы замечено, если бы не знали, что я в Аранхуэсе.
Очень заинтересованные и обрадованные возможностью увидеть Толедо, мы выехали на следующий день рано утром и были там к вечеру. У ворот этой столицы Новой Кастилии, которая расположена у подножия горы, я увидел
На следующий день мы осматривали кабинеты физики и натуральной истории, где нам было позволено, по крайней мере, смеяться. Нам показали препарированного дракона, что доказывает, как говорил мне владелец, что дракон не есть легендарное животное; после дракона нам показали василиска, чьи глаза, вместо того, чтобы напугать, заставили нас смеяться. Этот серьезный сеньор показал нам передник франк-масона, заверив, что тому, чей это передник, он был подарен его отцом, перед тем, как он вступил в ложу.
– Это доказывает, – сказал он, – что те, кто говорит, что эта секта никогда не существовала и не существует, ошибаются.