— Кармен? — предположил Ямщик. — Вы Кармен, и он вас зарежет.
Восторгу Туси не было предела:
— Из ревности?
— Разумеется.
— А почему зарежет? Вы уверены? Разве Отелло ее не душил, эту Кармен?!
— Нет, — уверенно сказал Ямщик. — Отелло не душил Кармен. Я знаю, я писатель. Если бы душил, мне бы сообщили. Так что насчет невинности?
— Да! — поддержал Дылда. — Насчет невинности что?!
— Смотри! — Туся широким жестом обвела спальню. Жест был ей к лицу, и Туся прекрасно это знала. — Помнишь?
Дылда посмотрел, и Ямщик тоже посмотрел. Бесцеремонная Туся собрала зрителей в спальне хозяев дома. Старомодный дедовский гарнитур: две кровати на гнутых ножках, два шкафа на гнутых ножках, туалетный столик с высоченным овальным зеркалом, пуфиком и парой тумбочек, естественно, тоже на гнутых ножках. Шпон из карельской березы с множеством черных глазков. Бронза ручек-висюлек. Зеркало старенькое, нуждается в замене: царапины, мутные пятна. Даже по застеленным кроватям видно, что панцирные сетки провисли чуть ли не до пола. Нет, если и спальня, то гостевая. Гарнитур по-хорошему надо отреставрировать, но дорого, или выбросить, но жалко, вот и поставили для случайных ночлежников.
— Сочувствую, — Ямщик кивнул Тусе. — Примите мои соболезнования.
— О чем ты, кися?
— Невинность. На таком ложе любви? — он кивнул на кровать. — Тут и Фредди Крюгер посочувствовал бы. Синяков не насажали?
— Уйму! Вся эта синяя! — Туся похлопала по этой, чтобы у Ямщика не воникло сомнений насчет. — Он у меня темпераментный! Додик, ты помнишь?
Дылда, оказавшийся Додиком, не помнил. Он защелкал пальцами, как злосчастная Кармен — кастаньетами, но память ушла в отказ.
— Ну кися же! Ну вспомни! Восьмой класс, спальня твоей бабушки. Она уехала в Кременчуг, к подруге…
— Спальня?
— Бабушка! Она уехала, а мы остались, и ты завалил меня на эту жуткую лежанку…
— Я тебя?
— Ну не я же тебя?! Ты завалил, а потом я села у зеркала. Я сидела вся, как есть, и плакала…
— А я? — заинтересовался Дылда.
— А ты лежал и курил.
Ямщику стало скучно. История Тусиного падения больше не развлекала его. Пройдя вперед, он сел на пуф, перед зеркалом. Пуф, сволочь, промялся так, что Ямщик едва не саданул коленкой себе в подбородок. В зеркале отразился человек в смешной позе. Лысею, подумал Ямщик. Обриться наголо? А лучше начать делать зарядку по утрам. От облысения не спасет, зато осанка, стройность, мышцы, наконец… Он знал, что ничего не начнет, ни по утрам, ни по вечерам. Но думать-то можно? Мечтать?
— Свет мой, зеркальце, — он наклонился вперед. В спине хрустнуло, кольнуло под лопаткой. Будто гвоздь вогнали: Ямщик даже испугался, но боль сразу прошла без следа. — Скажи, да всю правду доложи…
Смотреть на себя было неприятно. Когда понимаешь, каким тебя видят другие — это всегда неприятно. У Туси хоть есть, что вспомнить.
— Я ль на свете всех милее?
— Четыре миллиарда, — ответил Ямщик в зеркале, — триста семьдесят два миллиона восемьсот двадцать шесть тысяч двести пятьдесят шестой.
— Что? — не понял Ямщик на пуфе.
— Кто, — разъяснил Ямщик в зеркале. — Ты конкретно. Спрашивали, отвечаем. Насчет всех милее — ты в общем списке человечества по этому признаку занимаешь четыре миллиарда триста семьдесят два миллиона… Записать?
На зеркале возникла дорожка цифр: 4 372 826 256. Цифры складывались из трещинок. Сперва они наложились на лицо Ямщика, прямо на лоб, словно татуировка или клеймо, но вскоре опустились ниже, на уровень живота. Ямщик обернулся. Дылда с Тусей молча следили за ним. И Кабуча следила, куда ж без Кабучи?
— Что? — эхом спросил Дылда.
— Четыре миллиарда, — сообщил ему Ямщик, который на пуфе. — Триста семьдесят два миллиона восемьсот двадцать шесть тысяч. Двести пятьдесят седьмой.
— Шестой, — поправил Ямщик в зеркале. — Нет, уже восьмой, извиняюсь. Одна успешная пластическая операция, один поход в спортзал. Операция в Тель-Авиве, спортзал в Чикаго. Чувак, тебя задвигают в конец! Хочешь стать пятимиллиардным? Давай, сиди на круглой попе, и придешь к успеху!
— Вы слышите? — спросил Ямщик с пуфа у собравшихся.
Туся кивнула:
— Четыре миллиарда. Триста с чем-то миллионов. Кися, ты же сам сказал!
Кабуча тоже кивнула, но промолчала. А Дылда прилег на кровать, не сняв обуви. Дылде хотелось спать. Спать и видеть сны, быть может. Какие сны? Ну, к примеру, сон о потере Тусей невинности. Восьмой класс, бабушка уехала в Кременчуг, еще не надо круглосуточно резать мертвых пудельков и британских вислоухих…
Я пьян, сказал себе Ямщик. Они ничего не слышат, кроме моих собственных реплик, а я пьян. Ямщик, не гони лошадей! Это профессиональная деформация, наслаждайся, пока щекочет.
— Не мучь людей, — Ямщик в зеркале ухмыльнулся. — Объяснись по-человечески.
— Я не всех милее, — объяснил Ямщик на пуфе по-человечески. — Я примерно четыре с третью миллиардный. Обидно, да?
Кабуча робко засмеялась.
— Обидно, — согласилась Туся.
Не смущаясь присутствием Ямщиковой супруги, она встала у Ямщика за спиной, взяла четырех-с-третью-миллиардного за плечи, прижалась. Затылком Ямщик чувствовал Тусину грудь: большую, мягкую, обвисшую, но не критично. Сейчас он хорошо понимал Дылду. Терпеть до восьмого класса? Подвиг, честное слово. Или это Туся терпела?
— А по тебе, кися, и не скажешь. Сколько на земле людей?
— Семь миллиардов, — вздохнул Ямщик. — Или уже восемь?
— Даже если восемь. Так, на вид, ты в первом миллиарде. Ну, во втором, в самом начале.
— Вы мне льстите.
— Ничуточки! А я какая? Ну, если по-твоему?
— Какая? — спросил Ямщик у зеркала.
По зеркалу пробежала рябь. Когда она сгинула, Ямщик из зеркала доложил:
— Три миллиарда седьмая. Нет, шестая.
— Почему не седьмая? — строго бросил Ямщик на пуфе. — Что за погрешности?
— Предыдущую сбил грузовик с замороженными цыплятами. Насмерть. Вот прямо сейчас и сбил. Сидней, перекресток Darling Harbour и Chinatown, напротив отеля «Seasons Darling Harbour». Oh, my love, my darling, I've hungered for your touch[1]…
— Что она там делала? Ночь на дворе!
— Почему ночь? У них утро, в Сиднее! Вышла на пробежку, а тут хлоп, и грузовик…
— Кися, — Туся прижалась теснее. Ямщик занервничал: он уже представлял последствия, а главное, ясно слышал голос Кабучи: «Ну, как хочешь…» — Я седьмая, да? Из восьми миллиардов? Кися, ты золото!
— Шестая, — заслужив мокрый поцелуй в зарождающуюся лысину, Ямщик решил не уточнять насчет трех миллиардов. — Только не по красоте.
— А по чем?
— По милоте, наверное. Я же спрашивал: «Кто на свете всех милее?»
— По милоте? — Туся задумалась. Спиной и затылком Ямщик чувствовал, как сильно она задумалась. — Тоже неплохо. Может, даже лучше, чем по красоте… Кися, ты зая, ты просто зая!
Ямщик в зеркале хихикнул.
— Нас повысили в звании, — поздравил его Ямщик на пуфе. — С тебя бутылка.
— Будет, — пообещал двойник.
— С меня? — изумилась Туся. — За шестую? Будет! Кися, — она глянула на мужа, но быстро передумала, обернувшись к Кабуче, — принеси бутылочку, а? На троих?
Туся в зеркале облизала языком пунцовые губы. Ямщик в зеркале подмигнул Ямщику на пуфе. Кабуча безмолвствовала.
— А он? — Ямщик большим пальцем через плечо указал на Дылду. — Он не станет?
— Он станет, — сказал Дылда, хлопнув себя по животу. — Сегодня и завтра. И через год. Вот кто знает, что я буду делать через год?
— Что он будет делать через год? — спросил Ямщик с пуфа.
— Сидеть в тюрьме, — услужливо сообщил Ямщик в зеркале. — Изнасилование, повлекшее особо тяжкие последствия, а также изнасилование малолетней или малолетнего, наказывается лишением свободы на срок от восьми до пятнадцати лет. Статья сто пятьдесят вторая. Вот, имейте удовольствие видеть…
Зеркало отразило парк — глухой, заброшенный, безлюдный. По узенькой аллее, сплошь заваленной опавшими листьями, шла коротко стриженая девочка, похожая на мальчика, в обнимку с виолончельным футляром. Вечер, из фонарей горел один, дальний.
— Не надо, — отмахнулся Ямщик. — Нет, погоди…
Дылда в зеркале вышел из-за старого каштана. На нем был знакомый светло-бежевый пиджак, но футболка уступила место серому гольфу. Пятна на лацкане и над карманом исчезли; должно быть, пиджак побывал в химчистке. Дылда на кровати сел:
— Так что я буду делать?
— Через год? — переспросил Ямщик, понимая, что отвечать не следует, и зная, что ответит. — Сидеть в тюрьме. Статья сто пятьдесят вторая.
— Попугая зарежу?
Дылда засмеялся. Он вдруг проснулся и даже протрезвел:
— Таксу? Чихуахуа?
— Нихуа подобного. Сядете за изнасилование.
— Попугая? Попугая-зомби? Мне бы ваше воображение!
— Изнасилование, повлекшее особо тяжкие последствия, а также изнасилование малолетней или малолетнего…
Затылком, плечами, спиной, сердцем и печенкой, всем своим телом Ямщик почувствовал, как Туся превращается в камень. Каменный гость, подумал он. Каменная гостья. Сейчас она пожмет мне руку, и я умру.
— Додик, — прошептала Туся. Шепот загремел в затылке Ямщика, словно у Туси не было груди, мягкой и большой, и вообще Туся была колоколом, церковным колоколом, который дернули за литой язык. — Додик, что же ты делаешь?
Слеза упала Ямщику на темя. Одна слеза, и только.
3
Через два «о»
Дверь сотряслась: снова и снова.
Удары были глухие, мощные: детина, мрачен и космат, с упорством маньяка раз за разом садил в дверь крутым плечом. Ямщик дернулся было вскочить, придвинуть к дверям, пока не поздно, тяжеленный, еще дедовский комод из массива дуба, налечь всем телом, сдерживая угрозу — и проснулся. Сердце колотилось на опасном краю инфаркта, одеяло сползло на пол, лишив спящего последней возможности укрыться, завернуться в спасительный кокон; Ямщик беспомощно заморгал, стряхивая липкий морок, и дверь вновь содрогнулась от основания до притолоки. Сон властно вторгался в реальность. «Фантазм», фильм, любимый с юности: сон во сне восневосневосне…
Подобное с Ямщиком уже случалось.
С притолоки отвалилась чешуйка растрескавшейся белой краски, оторванным крыльцем мотылька спланировала на паркет. Следующего удара дверь не вынесла — сдалась, распахнулась, и в черном проеме восстал гневный, требовательный, беспощадный…
— Кретин, — вздохнул Ямщик. — Горит тебе, да?
Это я кретин, подумал он. Нашел, кому на совесть давить: наглой рыжей морде!
— Мяу! — ответствовала морда.
Перевода не требовалось: да, горит. Арлекин хотел жрать, Арлекин хотел пить, Арлекин хотел чистки сортира. Арлекин двадцать четыре часа в сутки чего-то хотел, а то, чего хочет кот, хочет бог. Вставайте, негры, солнце уже высоко! Ломайте горб во славу хозяина! Ямщика всегда поражало, как семь килограммов шерсти и скверного характера ухитряются ломиться в дверь с изяществом Годзиллы, идущей по Токио, а главное, неизменно распахивать вход в рай, хоть заколоти его досками. Ямщику, чтобы справиться с просевшими, вечно заедавшими створками, доводилось прикладывать усилия, достойные Геракла, а рыхлая слабомощная Кабуча — та вообще через день звала мужа на помощь: не могла открыть сама.
Вот Арлекина бы и звала!
— Иду уже, тиран…
— Мяу!
— Сказал, иду!
Со второй попытки он нашарил тапки. Встал с кровати: качает. Вроде, отоспался, а вот поди ж ты… Взгляд уперся в электронные часы; взгляд настроил фокус, превратился во взор. Ядовитая зелень цифр резала глаза. Половина первого. Ночь?
День.
Он прислушался к эсэмэскам, посылаемым организмом. Мозг извлекли, пустой свод черепа набили влажной пылью; кости заменили тряпьем, гнилой ветошью. Могло быть хуже. По крайней мере, не мутит, и голова не раскалывается.
— Мяу! — скорбно напомнил Арлекин.