— О сударь, — откликнулась гувернантка, в то время как девушка зарделась, — я благодарна вам за ваше предложение; вот уж десять минут, как мадемуазель Сара и я исчерпали все наши филологические познания и не можем заставить этого человека понять нас. Мы обращались к нему и по-французски, и по-английски, и по-итальянски, но он не отвечает ни на одном из этих языков.
— Может быть, господин знает язык, на котором говорит этот человек, душенька Генриетта, — сказала девушка, — мне так хочется купить этот веер, что, если бы господину удалось узнать его цену, он оказал бы мне истинную услугу.
— Но вы же видите, что это невозможно, — возразила душенька Генриетта, — этот человек не говорит ни на одном языке.
— Во всяком случае, он говорит на языке страны, где родился, — сказал иностранец.
— Да, но он родился в Китае, а кто же говорит по-китайски?
Незнакомец улыбнулся и, повернувшись к торговцу, обратился к нему на незнакомом языке.
Мы напрасно старались бы передать удивление, появившееся на лице бедного Мико-Мико, когда слова родного языка зазвучали в его ушах как отголосок далекой музыки. Он уронил веер, находившийся в его руках, вытаращил глаза, разинул рот и, бросившись к тому, кто заговорил с ним, схватил его руку и начал целовать ее, а так как иностранец повторил свой вопрос, решился наконец ответить; но умильное выражение его лица и почтительная интонация в голосе самым странным образом не соответствовали смыслу его слов, ибо он всего-навсего назвал цену веера.
— Двадцать фунтов стерлингов, мадемуазель, — сообщил иностранец, повернувшись к девушке, — приблизительно девяносто пиастров.
— Тысяча благодарностей, сударь, — ответила Сара, снова зардевшись; потом она по-английски обратилась к гувернантке: — Не правда ли, нам повезло, душенька Генриетта, что этот господин говорит на китайском языке?
— Да, и это так удивительно, — отозвалась душенька Генриетта.
— Все очень просто, сударыни, — сказал иностранец по-английски. — Моя мать умерла, когда мне было всего три месяца, и меня отдали кормилице, бедной женщине с острова Формоза, служившей у нас в доме. Ее язык был поэтому первым, на котором я начал лепетать, и, хотя мне не часто приходилось на нем говорить, я, как видите, запомнил несколько слов, чему всю жизнь не перестану радоваться, ведь благодаря этим нескольким словам я смог немного услужить вам.
Потом, сунув в руку китайцу испанский квадрупль и сделав знак своему слуге следовать за ним, молодой человек ушел, непринужденно поклонившись мадемуазель Саре и душеньке Генриетте.
Чужеземец направился по улице Мока, но едва лишь он прошел с милю по дороге, ведущей в Пай, и приблизился к подножию горы Открытия, как вдруг остановился, обратив свой взгляд на скамью у ее подножия. На скамье неподвижно, положив обе руки на колени и устремив глаза к морю, сидел старик. Молодой человек с минуту смотрел на него, словно сомневаясь в чем-то, но потом колебание как будто исчезло.
— Да, это он, — прошептал незнакомец. — Боже! Как он изменился!
Потом, вновь посмотрев на старика с особым вниманием, он прошел по дороге так, чтобы подойти к нему незаметно. Это ему удалось, но он несколько раз останавливался, прижимая руки к груди, чтобы успокоить слишком сильное волнение.
Что касается старика, то он не пошевелился при приближении незнакомца, можно было подумать, что он не слышал его шагов. Но это было бы ошибкой, потому что, как только пришелец сел рядом с ним на скамейку, старик повернул к нему голову и, робко поклонившись, встал и сделал несколько шагов, намереваясь удалиться.
— Не беспокойтесь, сударь, — сказал молодой человек.
Старик снова присел на скамью, но уже не посередине, а на краю ее.
Тут наступило молчание: старик продолжал смотреть на море, а незнакомец — на старика. Наконец, после пяти минут безмолвного созерцания, иностранец заговорил.
— Сударь, — сказал он своему соседу, — вас, наверное, не было на набережной, когда почти полтора часа назад «Лестер» бросил якорь в порту?
— Простите меня, сударь, я был тут, — ответил старик, со смешанным чувством смирения и удивления.
— Значит, вы совсем не интересуетесь прибытием корабля из Европы?
— Как так? — спросил старик, удивляясь все больше и больше.
— Если бы вы интересовались, то не сидели бы здесь, а как все пришли бы в порт.
— Вы ошибаетесь, сударь, вы ошибаетесь, — грустно ответил старик, качая поседевшей головой, — напротив, я с бо́льшим интересом, чем кто-либо другой, отношусь к прибытию судов. Вот уже четырнадцать лет, каждый раз как приплывает корабль из какой-либо страны, я прихожу сюда и жду, не доставил ли он писем от моих сыновей или не возвратились ли они сами. Слишком тяжело стоять на ногах, потому я прихожу сюда с утра и сажусь здесь на то же место, откуда я смотрел, как уезжали мои дети, и остаюсь здесь целый день, пока все не разойдутся, а я потеряю последнюю надежду.
— Но почему вы сами не идете в порт? — спросил иностранец.
— Я ходил туда первые годы, — ответил старик, — но слишком быстро становилась ясна тщетность моих ожиданий. Каждое новое разочарование становилось все тяжелее, в конце концов я стал ждать здесь, а в порт посылаю своего слугу Телемаха. Так надежда теплится дольше: если он возвращается скоро, я надеюсь, что он сообщит об их прибытии; если задерживается — полагаю, что он ждет письма. Но он постоянно приходит с пустыми руками. И я иду домой один, вхожу в безлюдный дом, провожу ночь в слезах и говорю себе: «Наверно, приедут в следующий раз».
— Бедный отец! — прошептал незнакомец.
— Вы жалеете меня, сударь? — с удивлением спросил старик.
— Конечно, я вас жалею.
— Значит, вы не знаете, кто я такой?
— Вы человек, и вы страдаете.
— Но ведь я мулат, — тихо, с глубоким смирением ответил старик.
Его собеседник слегка покраснел.
— И я тоже мулат, сударь, — ответил он.
— Вы? — вскричал старик.
— Да, я.
— Вы мулат, вы? — старик с удивлением посмотрел на красно-синюю ленточку на сюртуке собеседника. — Вы мулат! Ну тогда ваше сострадание меня не удивляет. Я принял вас за белого, но если вы цветной человек, как и я, тогда другое дело, тогда вы друг и брат.
— Да, друг и брат, — сказал молодой человек, протягивая старику обе руки.
Потом он прошептал, глядя на него с глубокой нежностью:
— А может быть, и более того.
— Тогда я могу сказать вам все, — продолжал старик. — Я чувствую, что мне станет легче, если я расскажу вам о своем горе. Представьте себе, что у меня есть дети или, вернее, были, потому что только Бог знает, живы ли они еще; представьте себе, что у меня было двое детей, двое сыновей, которых я любил, как только может любить отец, а в особенности одного.
Незнакомец вздрогнул и еще ближе придвинулся к старику.
— Это вас удивляет, не так ли, — продолжал старик, — что я по-разному отношусь к своим детям и одного люблю больше, чем другого? Да, так не должно быть, я знаю и подтверждаю, что это несправедливо, но он был младше и слабее своего брата, и меня можно простить.
Незнакомец поднес руку ко лбу и, пользуясь моментом, когда старик, стыдясь только что произнесенной исповеди, отвернулся, смахнул слезу.
— О, если бы вы знали моих детей, — продолжал старик, — вы бы это поняли. Дело не в том, что Жорж — а его звали Жорж — был красивее брата, нет, напротив, его брат Жак был гораздо красивее; Жорж был слаб телом, но в нем был такой мощный и пылкий ум, что, если бы я отдал его в коллеж в Порт-Луи, чтобы он учился там вместе с другими детьми, уверен, он скоро обогнал бы всех учеников.
Глаза старика на мгновение сверкнули гордостью и воодушевлением, но через минуту его взгляд вновь принял рассеянно-боязливое выражение и затуманился:
— Я не мог отдать его в местный коллеж: он был основан для белых, а мы ведь мулаты.
Лицо незнакомца загорелось, его словно осветило пламя презрения и дикого гнева.
Старик продолжал, не заметив этой вспышки незнакомца:
— Вот почему я отправил их обоих во Францию, надеясь, что воспитание отучит старшего шататься без дела и смягчит слишком упрямый характер младшего; но, видимо, Бог не одобрил моего решения: поехав однажды в Брест, Жак поступил на борт корсарского судна, и с тех пор я получил от него лишь три письма, и каждый раз из различных мест земного шара. А в Жорже, по мере того как он рос, усиливалась та непреклонность, которой я так опасался. Он писал мне чаще, чем Жак, то из Англии, то из Египта, то из Испании, потому что он тоже много путешествовал, и, хотя письма его очень интересные, клянусь вам, я не посмел бы показывать их кому-либо.
— Так, значит, ни тот ни другой ни разу не сообщили вам, когда они вернутся?
— Ни разу. И кто знает, увижу ли я их когда-нибудь. Хотя тот миг, когда я увидел бы их, был бы самым счастливым в моей жизни, но я никогда не уговаривал их вернуться. Раз они остаются там — значит, они там счастливее, чем были бы здесь; если они не испытывают желания увидеть своего старого отца — значит, они нашли в Европе людей, которых полюбили больше, чем его. Пусть все будет так, как они хотят, особенно если они будут счастливы. Я сильно скучаю по обоим, но все-таки больше всего мне не хватает Жоржа, и больше всего горя мне доставляет то, что он никогда не упоминает о своем приезде.
— Если он не говорит вам о своем возвращении, сударь, — заметил собеседник, тщетно пытаясь подавить волнение, — то, быть может, потому, что хочет явиться к вам внезапно, чтоб не мучить вас ожиданием и сразу обрадовать вас.
— Дай-то Бог, — сказал старик, воздев глаза и руки к небу.
— Может быть, — продолжал молодой человек, все более волнуясь, — он хочет предстать перед вами неузнанным и внезапно броситься в ваши объятия, чтобы обрести вашу любовь и ваше благословение.
— Ах! Могу ли я не узнать его!
— Однако же, — воскликнул Жорж, неспособный больше сдерживать глубокого волнения, — вы не узнали меня, отец!
— Вы… ты… ты!.. — вскричал в свою очередь старик, окинув незнакомца жадным взглядом и дрожа всем телом; его приоткрывшийся рот кривила улыбка сомнения.
Потом он покачал головой:
— Нет, нет, это не Жорж, правда, он немного похож на вас, но он невысокий, он не такой красивый, как вы, он ребенок, а вы мужчина.
— Это я, я, отец, неужели вы не узнаете меня? — вскричал Жорж. — Подумайте, ведь прошло четырнадцать лет с тех пор, как я вас покинул, подумайте, ведь мне скоро двадцать шесть лет, а если вы сомневаетесь, то смотрите, смотрите — вот шрам у меня на лбу, это след удара, что мне нанес Анри де Мальмеди в тот день, когда вы так прославились, захватив английское знамя. Примите меня в свои объятия, отец, и, когда вы меня обнимете и прижмете к своему сердцу, вы перестанете сомневаться в том, что я ваш сын.
С этими словами незнакомец бросился к своему отцу, а тот, глядя то на небо, то на сына, долго не мог поверить своему счастью и не решался поцеловать Жоржа.
В это время у подножия пика Открытия появился Телемах; он шел, опустив руки и голову, уныло глядя перед собой, в отчаянии от того, что опять возвращается, не принося известий ни об одном из сыновей хозяина.
VI
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
Теперь пусть читатели позволят нам покинуть отца с сыном во время их счастливой встречи и, вернувшись вместе с нами к прошлому, согласятся проследить духовное преображение, что произошло за четырнадцать лет с героем нашей истории, которого мы ранее показали мальчиком, а только что — взрослым человеком.
Вначале мы хотели просто-напросто передать читателю то, что рассказал Жорж отцу о событиях, произошедших за эти четырнадцать лет, но подумали, что такое повествование явилось бы отражением тайных помыслов и скрытых чувств и могло бы вызвать недоверие к человеку с таким характером, каким наделен Жорж, особенно если он сам говорит о себе. Потому мы решили по-своему рассказать эту историю, и, поскольку это не исповедь самого Жоржа, мы не скроем ничего, ни плохого, ни хорошего, и не утаим никаких мыслей, будь они похвальные или постыдные.
Итак, начнем рассказ с того же, с чего начал и Жорж.
Пьер Мюнье, чей характер мы уже пытались очертить, еще в начале своей сознательной жизни, то есть тогда, когда он из ребенка превратился во взрослого мужчину, занял по отношению к белым позицию, от которой не отступал никогда: чувствуя, что у него нет ни сил, ни воли сражаться с их бесчеловечными предрассудками, он решил обезоружить противников неизменным смирением и неисчерпаемой покорностью; всю свою жизнь он словно просил прощения за то, что родился. Человек глубокого ума, он не пытался занять какую-либо должность или особое положение в обществе, а старался затеряться в толпе, не бросаясь в глаза. Стремление, заставившее его отстраниться от общественных интересов, руководило им и в частной жизни. Щедрый по натуре человек, богатый, он не признавал в своем доме никакой роскоши и содержал его с монашеской скромностью, хотя у него было около двухсот негров, что соответствовало в колониях состоянию с рентой более чем в двести тысяч ливров. Он путешествовал верхом до тех пор, пока возраст, а вернее, огорчения, сломившие его раньше времени, не заставили сменить эту скромную привычку на более аристократическую и купить паланкин, такой же простой, как у самого бедного обитателя острова. Тщательно избегая малейших ссор, всегда вежливый и любезный, он готов был оказать услугу даже тем, к кому в глубине души чувствовал антипатию. Он предпочел бы потерять десять арпанов земли, чем начать или даже продолжить судебный процесс, в результате которого мог бы выиграть двадцать. Если у кого-нибудь из обитателей острова случалась нужда в саженцах кофе, маниоки или сахарного тростника, он мог быть уверен, что получит их у Пьера Мюнье, который еще и поблагодарит его за то, что тот обратился именно к нему. Все эти добрые поступки, совершаемые по велению отзывчивого сердца, могли быть отнесены за счет его покорного характера. Это снискало ему дружбу соседей, но дружбу своеобразную: соседям и в голову не приходило сделать ему добро, они ограничивались тем, что не причиняли ему зла. В то же время среди них имелись и завистники: они не в состоянии были простить Мюнье значительное состояние, многочисленных рабов и безупречную репутацию; они постоянно старались унизить его напоминанием о том, что он цветной; г-н де Мальмеди и его сын Анри были в их числе.
Жорж рос в той же обстановке, что и его отец. Однако из-за слабости здоровья отстраненный от физических упражнений, он весь был обращен на свои внутренние переживания; он раньше времени возмужал, как это часто бывает с болезненными детьми, и невольно наблюдал за поступками отца, мотивы которых были с раннего детства понятны ему. Мужская гордость, кипевшая в груди этого ребенка, заставила его ненавидеть белых, презиравших его, и относиться с пренебрежением к мулатам, терпевшим подобного рода унижения. Потому он твердо решил, в отличие от отца, избрать для себя иной образ жизни и, когда появятся силы, смело противостоять абсурдному гнету предубеждений, заставить их отступить. Он готов был биться с ними, как Геркулес с Антеем, душить их собственными руками. Юный Ганнибал, подстрекаемый отцом, поклялся в вечной ненависти к целой нации; юный Жорж, вопреки желанию отца, объявил смертельную войну предрассудкам.
После описанного нами расставания отца с детьми Жорж покинул колонию, прибыл во Францию вместе с братом и поступил в коллеж Наполеона. Оказавшись на скамьях последнего класса, он тут же понял закон неравенства и захотел оказаться среди первых; жажда превосходства была потребностью его натуры; он усваивал знания легко и быстро. Первый успех укрепил в нем веру в себя, показав меру его возможностей. Воля Жоржа крепла, а успехи приумножались. Правда, в напряженном состоянии духа, при постоянных упражнениях мысли тело его оставалось все таким же хилым; дух поглощал плоть, клинок сжигал ножны; и все же Бог дал опору бедному деревцу. Жорж мог спокойно жить, опекаемый Жаком, самым сильным и вместе с тем самым ленивым учеником в своем классе, в то время как Жорж был самым прилежным и самым слабым.
Однако такое положение продолжалось недолго. Через два года Жак и Жорж поехали на каникулы в Брест к знакомому отца, кому они были рекомендованы. Жак, имевший вкус к морскому делу, воспользовался случаем и, не желая больше скучать в тюрьме, как он называл коллеж, поступил матросом на корсарское судно; в письме же к отцу он сообщил, что поступил на государственный корабль. Когда Жорж вернулся в коллеж, отсутствие брата сказалось на нем самым жестоким образом. Теперь он был беззащитен перед завистью товарищей, вызванной его школьными успехами, и она, как только смогла дать себе волю, превратилась в прямую ненависть: его оскорбляли одни, колотили другие, и все издевались над ним. У каждого находилось для него обидное слово. Это было тяжким испытанием; Жорж его мужественно выдержал.
Теперь он серьезнее, чем когда-либо, размышлял о своем положении и понял, что моральное превосходство ни к чему не ведет без превосходства физического; для того чтобы заставить уважать первое, нужно иметь второе, и только сочетание этих достоинств образует совершенного человека. Начиная в этого времени он полностью переменил образ жизни: прежде робкий, необщительный, вялый, он стал игроком, непоседой, заводилой. Он еще оставался прилежным учеником, но лишь поскольку стремился сохранить преимущество в умственном развитии, обретенное им в первые годы учения. Сначала он был неловок и над ним смеялись. Он не выносил насмешек и сделал свои выводы. От природы мужество у Жоржа было не безотчетным, а рассудочным: первым его движением было не бросаться в опасную переделку, но сделать шаг назад, дабы избежать ее. Ему надо было поразмыслить, прежде чем храбро пойти на риск, и, хотя это и есть подлинная храбрость, храбрость души, он ужасался этой черты в себе, считая ее трусостью.
При каждой ссоре он затевал драку, вернее, бывал бит, но, и побежденный, продолжал драться упорно и ежедневно, пока наконец не вышел в победители; побеждал он не потому, что был сильнее, а потому, что был выносливее и в разгаре самой неистовой драки сохранял замечательное хладнокровие, благодаря которому использовал малейший промах своего противника. Это внушало уважение к нему, его уже остерегались задевать, ибо, как бы враг ни был слаб, но, если он отважен, с ним не захочешь лишний раз связываться; впрочем, этот необычайный задор, с которым он бросился в новую жизнь, принес свои плоды: Жорж постепенно окреп; к тому же, ободренный первыми успехами, он ни разу не раскрыл книги во время следующих каникул; он начал учиться плаванию, фехтованию, верховой езде, доводя себя до утомления, а подчас и до лихорадки, но в конце концов привык к физическим упражнениям. Тогда упражнения на ловкость сменились трудом, развивающим силу: часами он работал лопатой, как землекоп, по целым дням таскал тяжести, как чернорабочий; вечером, вместо того чтобы лечь в мягкую и теплую постель, он заворачивался в плащ, бросался на медвежью шкуру и так спал до утра. На какой-то миг изумленная природа оставалась в нерешительности — сдаться ли ей или торжествовать. Жорж и сам чувствовал, что подвергает свою жизнь опасности, но зачем ему эта жизнь, если он не станет сильным и ловким? Природа выдержала; телесная слабость, побежденная силой воли, исчезла, как нерадивый слуга, выгнанный непреклонным хозяином. Наконец три месяца подобного режима настолько укрепили жалкого заморыша, что, когда он вернулся в коллеж, товарищи с трудом узнали его. Теперь он сам искал ссоры и бил тех, от кого столько раз терпел побои. Теперь его боялись, а поскольку боялись, то и уважали.
Вследствие естественной гармонии, по мере того как его тело наливалось силой, хорошело и его лицо: у Жоржа всегда были великолепные глаза и зубы, он отрастил подлиннее свои черные волосы, смягчил щипцами их природную жесткость; болезненно-бледная кожа стала матовой, и белизна ее говорила об утонченности и меланхоличности его натуры. В общем, юноша так же старался быть привлекательным, как ребенком старался быть сильным и ловким.
Когда Жорж, окончив курс философии, вышел из коллежа, он был уже элегантным кавалером пяти футов и четырех дюймов роста и хотя и немного худым, но прекрасно сложенным. Он знал почти все, что полагалось знать светскому человеку. Однако он понимал, что ему теперь мало не уступать ни в чем обыкновенным людям: надо было добиться во всем превосходства над ними.
Упражнения, которые он сделал для себя обязательными, не отягощали его, ибо он был теперь свободен от учебных занятий и стал хозяином своего времени. Он установил раз навсегда такой порядок дня: утром, в шесть часов, отправлялся верхом, в восемь шел в тир стрелять из пистолета, с десяти утра до полудня занимался фехтованием, от полудня до двух слушал лекции в Сорбонне, с трех до пяти занимался рисованием в какой-нибудь студии и наконец вечером посещал театр. Его изящные манеры еще в большей степени, чем его состояние, распахивали ему двери в светские салоны.
Жорж завел знакомства среди лучших парижских художников, ученых и самых знатных вельмож; будучи достаточно сведущим в искусстве, науке и модах, он вскоре прослыл одним из самых утонченных умов и самых блистательных кавалеров столицы. Таким образом, он почти достиг своей цели.
Однако же ему еще оставалось последнее испытание: уверенный в своем превосходстве над другими, он не знал, может ли повелевать самим собой. Но Жорж был не такой человек, что терпит неуверенность в чем-либо: он решил избавиться от сомнений насчет самого себя.
Его часто беспокоило опасение, что он может стать игроком.
Однажды он вышел из дома с карманами, полными золота, и направился к Фраскати. Он сказал себе: «Я буду играть три раза, каждый раз по три часа, и каждые три часа я рискну десятью тысячами франков; по прошествии трех часов, выиграв или проиграв, я прекращаю игру».
В первый день Жорж проиграл свои десять тысяч франков менее чем за полтора часа. Но он не уходил, пока не прошли три часа с начала его игры. Он смотрел, как играют другие, и, хотя у него в бумажнике оставалось двадцать тысяч банкнотами, предназначенные для того, чтобы рискнуть ими в следующие два раза, он не поставил на сукно ни одного луидора сверх того, что назначил сам.
На второй день Жорж сначала выиграл двадцать пять тысяч франков, потом, согласно своему решению, продолжал играть, пока не прошли три часа, спустил весь свой выигрыш и, кроме того, еще две тысячи; тут он заметил, что играет уже три часа, и прекратил игру с такою же пунктуальностью, как и накануне.
На третий день Жорж сначала проигрывал, но когда у него оставалась последняя банкнота, ему вдруг начало везти; оставалось играть три четверти часа, и в течение этих сорока пяти минут ему сопутствовала такая удача, которая становится легендой в устах завсегдатаев игорного дома; можно было подумать, что на эти сорок пять минут Жорж заключил договор с дьяволом, чтобы невидимый дух подсказывал ему на ухо цвет, который должен был выпасть, и карту, которая должна была выиграть. К великому изумлению присутствующих, перед Жоржем выросла куча золота и банковских билетов. Жорж даже перестал думать, он бросал деньги на стол и говорил крупье: «Ставьте куда хотите»; тот ставил деньги наугад, и Жорж выигрывал. Два профессиональных игрока, следившие за игрой Жоржа и, подражая ему, выигравшие огромные суммы, подумали, что настал момент делать ставки, противоположные тем, что делал Жорж; так они и поступили. Но удача осталась верной Жоржу. Они потеряли все, что выиграли до сих пор, затем все, что у них было с собой, потом, поскольку им здесь доверяли, они одолжили у крупье пятьдесят тысяч франков и тут же проиграли их. Что касается Жоржа, то он совершенно бесстрастно, со спокойным лицом смотрел, как перед ним вырастает куча золота и банковских билетов, время от времени поглядывая на стенные часы, которые должны были пробить час его ухода. Когда этот час настал, Жорж тут же прекратил игру, вручил выигранные деньги слуге и с тем же спокойствием, с тою же бесстрастностью, с какой он играл, выигрывал или проигрывал, вышел, сопровождаемый завистливыми взглядами тех, кто присутствовал при этой сцене и ожидал увидеть его на следующий день.
Но, против всеобщего ожидания, Жорж больше не появился. Более того, он положил золотые монеты и банкноты в ящик секретера, с тем чтобы открыть его только через неделю. Когда прошла неделя, он открыл ящик и пересчитал свои деньги. Он выиграл двести тридцать тысяч франков.
Жорж был доволен собой: он победил свою страсть к игре.
Как и всеми уроженцами тропиков, Жоржем владели пылкие чувства.
После какого-то бурного пиршества приятели повели его к куртизанке, известной своей красотой и капризным характером. В этот вечер у современной Лаисы был приступ добродетели. Время прошло в разговорах о морали: можно было подумать, что хозяйка дома претендует на премию Монтиона. Однако глаза прекрасной проповедницы, порой устремленные на Жоржа, выражали страстное желание, противоречащее ее холодной речи. А Жоржу эта женщина показалась еще более желанной, чем ему о ней говорили. И в течение трех дней воспоминание об этой обольстительной Астарте преследовало девственное воображение молодого человека. На четвертый день Жорж направился к дому, где она жила; сердце его отчаянно билось, когда он поднимался по лестнице; он позвонил так сильно, что чуть не оборвал шнур звонка; потом, слыша приближающиеся шаги горничной, он приказал своему сердцу ослабить биение, лицу — принять спокойное выражение, и голосом, в котором невозможно было угадать и следа волнения, попросил горничную отвести его к хозяйке. Та с радостью услышала его голос и прибежала чуть ли не вприпрыжку, потому что образ Жоржа не давал ей покоя с первой встречи, когда юноша произвел на нее глубокое впечатление, и теперь она надеялась, что его привела к ней если не любовь, то, по крайней мере, желание.
Она ошибалась: это было еще одно испытание, которому Жорж решил себя подвергнуть; он пришел, чтобы противопоставить железную волю пылким чувствам. Он пробыл у этой женщины два часа, бросив вызов собственной бесстрастности; воспротивившись одновременно напору своих чувств и ласкам блудницы, победив в этом втором испытании, как победил и в первом, через два часа он ушел.
Жорж был доволен собой: он подчинил себе свои чувства.
Мы говорили, что у Жоржа не было той безотчетной храбрости, какая бросает человека в самое опасное место, но была та рассудочная храбрость, что проявляется, если без нее нельзя обойтись. Жорж в самом деле боялся, что он по природе не храбрец, и часто дрожал от мысли, что при неотвратимой опасности он, возможно, не будет владеть собой и поведет себя как трус. Эта мысль чрезвычайно мучила его, поэтому он решил, как только представится случай, воспользоваться им и подвергнуть испытанию свою душу. Такой случай представился, притом довольно необычным образом.
Однажды Жорж был с одним из своих приятелей у Лепажа и в ожидании, пока освободится для него место, смотрел, как стреляет один из завсегдатаев тира, который, как и сам Жорж, считался одним из лучших стрелков Парижа. Тот, кто упражнялся сейчас, выполнял почти все невероятные фокусы, которые предание приписывает шевалье Сен-Жоржу и которые приводят в отчаяние новичков, а именно — попадал каждый раз в яблочко, всаживал пулю в след от другой пули, разрезал пулю надвое, стреляя в лезвие ножа, и всегда удачно проводил множество подобных опытов. Нужно сказать, что самолюбие стрелка было возбуждено присутствием Жоржа, тем более что служащий тира, подавая стрелку́ пистолет, тихо сказал ему, что Жорж стреляет, по меньшей мере, так же метко, как он. Поэтому при каждом выстреле он старался превзойти себя, но, вместо того чтобы услышать от Жоржа заслуженную похвалу, он, напротив, слышал, как Жорж отвечал на удивленные восклицания зрителей:
— Да, конечно, это удачный выстрел, но было бы иначе, если б этот господин стрелял в человека.
Это сомнение в его ловкости как дуэлянта сначала удивило стрелка, а в конце концов оскорбило его. Он обернулся к Жоржу, когда тот в третий раз высказал свое замечание, и, глядя на него наполовину насмешливо, наполовину угрожающе, сказал:
— Простите, сударь, но мне кажется, что вот уже два или три раза вы высказали сомнение, оскорбительное для моей храбрости; не будете ли вы так добры дать мне ясное и точное объяснение ваших слов?
— Мои слова не нуждаются в комментариях, сударь, — ответил Жорж, — и, мне кажется, они сами объясняют свой смысл.
— Тогда, сударь, будьте добры, повторите их еще раз, — продолжал стрелок, — чтобы я мог одновременно понять, что они означают и с каким намерением сказаны.
— Я сказал, — совершенно спокойно ответил Жорж, — видя, как вы попадаете в яблочко при каждом выстреле, что вы не были бы так уверены в меткости вашей руки и глаза, если бы, вместо того чтобы целиться в мишень, вы целились бы в грудь человека.
— А почему, скажите, пожалуйста? — спросил стрелок.
— Поскольку мне кажется, что в то мгновение, когда целишься в себе подобного, непременно испытываешь некое волнение, влияющее на точность выстрела.