Вена в русской мемуаристике: сборник материалов
Составитель Екатерина Владимировна Суровцева
От составителя
В предлагаемый на суд читателя сборник вошли тексты дневниково-мемуарного жанра, принадлежащие перу выдающихся деятелей русской культуры и посвящённые их пребыванию в Вене. Это такие тесты, как «Венский дневник» А. И. Тургенева (1802), «От Вены до Карлсбада (Путевые впечатления)» (1872) и «Воспоминания барона Ф. Ф. Торнау» (первая публикация – посмертная – 1897) Ф. Ф. Торнау, «Из венских воспоминаний 1913–1914 г». М. Хохловкина (первая публикация – 1915). В приложении помещена статья А. Зорина «“Венский журнал” Андрея Тургенева». Завершают сборник комментарии к текстам.
Приношу свою глубокую благодарность студентам русского отделения филологического факультета Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова Кирилловой Виолетте Вячеславовне, Макаренковой Ольге Николаевне, Родионовой Марии Владимировне и Старовойтову Илье за неоценимую помощь в вычитывании текстов.
Тургенев А. И.
Венский дневник
Копия с журнала А. И. Т. 1802 года
17 февраля / 1-ое марта[1]
Наконец мы и в Вене, любезный друг мой! Не больше получаса, как я возвратился от нашего Посланника Графа Р.[2] Долго дожидались мы его в передней; взоры мои везде встречали пышность и богатство. Сначала признаюсь, обыкновенная застенчивость моя, от которой я никак не могу отвыкнуть, овладела мною. Делать было нечего; и я стал философствовать, хотя и поневоле, потому, что не это первое должно бы прийти в голову человеку, который одиннадцать суток кряду скакал день и ночь. Я сравнивал в мыслях моего Графа с каким-нибудь славным писателем, к которому я пришел знакомиться; и блестящие покои его с тихим кабинетом последнего. У одного все было чужое и он всего мог в одну минуту лишиться, другой всему придавал цену собою; никакая земная власть не могла лишить последнего того, что заставляло лишь уважать его; первый ничем от себя собственно не зависел; последний старался бы узнать во мне человека, не уважая предрассудков светского общежития; первый, может быть, оскорбил бы… но продолжай если хочешь сам это сравнение; а я между тем прощусь с тобой до завтрашнего дня; завтра, может быть, опишу тебе здешний редут, и себя самого в редуте.
18 февраля / 2 марта
Утро
Поверишь ли ты, мой друг, что я с самой завидной стороны представляю себе теперь твой образ жизни? Эта независимость эта свобода располагать собою и своим временем; тихой, уединенной угол твой – мой друг! не желай перемены судьбы твоей, или желай только для того, чтобы почувствовать еще живее всю ее цену.
Больше часа как я сижу здесь один, в большой, холодной комнате, и сбираюсь идти к послу. Я занимался бы самыми неприятными, печальными мыслями, если бы не пришла мне вдруг мысль о прошедшей жизни моей, мысль о том, что я возвращусь когда-нибудь и в Москву, и что все любезнейшие для меня предметы снова оживут в глазах моих, так как они ожили теперь в моем сердце. Почти во всю дорогу это меня занимало. Москва! Москва! Когда я говорю об этом с тобою и не могу почти удержать слез моих, то утешаюсь во всем, и благодарю судьбу даже и за разлуку с вами. Я бы никогда не был так привязан к друзьям моим, если бы с ними не расставался; и будучи всегда в Москве, я бы никогда может быть столько не любил ее, и никогда бы не чувствовал того, что теперь чувствую.
Но что же всего больше меня смущает? То, что я несвободен. Вместо того, чтобы идти, одевши кое-как бродить и рассматривать город, я должен, как говорится, во всей форме, идти по должности к Графу, и вероятно, представлять там довольно смешную фигуру. Одним словом: начало моего пребывания здесь очень невесело; почему знать? может быть это хороший знак для будущего; а между тем:
20 февраля / 4 марта
Сей час только, мой любезнейший друг, пришел я из театра. Представляли
Я еще не осмотрелся в Вене. Третьего дня провел я всю ночь в редуте[8] и видел всю венскую публику; всего забавнее для меня было видеть с какою важностию немцы и немки танцевали менуэт самый степенный. – Не можешь вообразить себе, как узки здесь улицы; две кареты с трудом могут разъехаться, а домы выше петербургских; чувствуешь даже какое-то стеснение в груди, особливо будучи в первый раз и желал бы в одну минуту очутиться за городом и вздохнуть свободнее на чистом поле.
Всего более радует меня теперь весна, которой однакож я не успел еще насладиться – так как бы мне хотелось. Вам еще долго ждать ее.
21 февраля / 5-е марта.
Я смотрел
22 февраля / 6 марта.
И едва было не ускакал я из Вены! Вчера призвали нас обоих в канцелярию Графа, и сказали, что один из нас должен быть готов через два дня к отъезду. Нам самим оставили выбирать. Мы оба хотели бы еще пожить в Вене. Но товарищ мой имел причины остаться, которых не имел я; я имел свои причины уехать, которых не имел мой товарищ, и потому я решился[10]. Это было по утру; я был не весел; должен был идти к послу, ехать с визитами – все это было мне в тягость, все это еще больше утвердило меня в моем намерении, которого, впрочем, и переменить было уже нельзя, потому что о нем было сказано Графу.
Но после обеда, когда я, освободившись от всех скучных должностей этикета и службы, собрался в театр, и вышел на кре(по)стной вал, где пригрело меня весеннее солнце, когда я сидел в театре и с восторгом смотрел на обвороженную флейту – тогда-то почувствовал я живо, чего я лишусь, уехав так скоро из Вены. Все показалось мне вдвое, вчетверо привлекательнее; но раскаиваться было поздно. К счастию, сегодня мой отъезд отменили, и может быть еще пробуду здесь около месяца.
Сегодня опять был я в театре, и опять имел случай удивляться некоторым немецким актерам, и, конечно, из первых Брокману. Но и Ланге[11] – так кажется зовут его – играл превосходно. Отчаяние, отчаяние во всей силе и мрачности изображалось в его виде и голосе, в его положении, когда он узнает об измене любовницы, которой он жертвовал имением, спокойствием своего семейства, счастьем своей жизни, своей честью.
Когда ужасная мысль о самоубийстве поселяется в его сердце, когда он увещевает семилетнего младенца, сына сестры своей, быть всегда честным, добродетельным, и хранить истину. Он трогал меня до слез. Еще несколько актеров играли прекрасно и умели выразить все тонкие оттенки Ифландовой драматической музы (это уж слишком по-Карамзински). Играли его пьесу Der Dienstwille[12]. Я бы желал видеть в ней нашего Померанцева; но и сегодня заметил я, что Брокман играет сильнее: может быть во многих местах был бы он трогательнее. Не менее удивлялся я Ифланду, разнообразию его характеров, которые кажется во всех пьесах различны, и тонкости его наблюдательного духа. Коцебу в этом перед ним очень беден. Все его характеры, особенно невинные, резвые девушки, везде во всех пьесах одинаковы; везде страсть изображается у него в сильных чертах; и от того то может быть пиесы его везде так хорошо приняты, потому что красоты их может чувствовать и самый необразованный человек; между тем как Ифландова пьеса может быть не имела бы никакого успеха на нашем Московском театре. Но в этом случае многое зависит и от актеров, и по моему мнению легче кажется хорошо сыграть пьесу Коцебу, так как я описал ее, нежели пиесу Ифландову. Помнишь как часто мы об этом с тобой рассуждали, и ты был согласен со мною.
Но я все говорю тебе о театре. Право о сю пору говорить больше не о чем. Я бы должен описать тебе мой образ жизни; но я не имею еще никакого образа жизни. Поутру встаю, и не знаю, где проведу наступающий день; ложусь спать и не знаю, что буду делать завтра.
На валу здесь гулянье прекрасное. Вал этот совсем не похож на Московский; гораздо просторнее и уединеннее. Он окружает крепость; виды вокруг его самые привлекательные, но всего больше украшает его теперь наступающая весна.
Здесь очень много красавиц. На улице встречаешь их на каждом шагу. Вообще молодые люди имеют здесь свежий и румяный цвет лица, особливо приятно ходить по улицам в воскресенье поутру, потому что народ ходит толпами, и улицы при том очень тесны.
Давид верно говорил не о немцах, когда сказал: и вино веселит сердце человека[13]. Если б ты видел, как немцы пьют самое лучшее токайское вино! Он сидит перед своей бутылкой в глубоком молчании; и вливает в себя самый сладостный нектар гораздо угрюмее, нежели как Сократ выпивал чашу смерти. Какие чудные люди! Но кофе и пиво сгущают кровь их. В трактире со мной обедали четыре очень милые девушки, хозяйские дочери, из которых старшей верно было не больше 17 лет, и что же? им поставили пребольшой графин пива, которое они пили стаканами, почти так точно, как мы пьем воду.
23 февраля / 9 марта
Укладывают мои вещи – я сижу в задумчивости и думаю о том, что здесь без меня будет, особливо, признаюсь, о театре. Может быть скоро будут играть
Я был у обедни, которую отправлял Самборский[15]. Небольшая комната – церковные утвари сделаны со вкусом; певчие поют тихо и приятно. После обедни заходил к Самборскому; и долго-долго смотрел на картину, представляющую нашу В. К. Александру Павловну – во гробе, особливо на мертвое лицо ее. Ainsi s’eteint tout се qui brille un moment sur la terre![16]
Обедал сегодня у Графа Варжемона[17], к которому имел письмо и посылку от Тимана[18]. Вчера поутру еще заходил смотреть церковь Св. Стефана, которая возбуждает благоговение по своей древней величественной архитектуре, и по ее пространству. Во всякое время дня находил я в ней молящихся в глубоком молчании, по большей части на коленях. – Я как будто в Магический фонарь посмотрел на Вену – передо мною мелькнули все ее здания, театры, кофейные дома, немцы с длинными трубками; мне показали расцветающую весну, зеленеющие поля – вдруг все исчезло, я в Петербурге, у нас зима, прости!
Торнау Ф. Ф
От Вены до Карлсбада (Путевые впечатления)
Июль на дворе. Нестерпимая жара быстрым поворотом заменила холод, дождь и ветер, наводившие невыразимую тоску на всю живую тварь в продолжение весны и начала лета. Кутаясь во что потеплее, прячась под промокшие зонтики, придерживая шляпу свободной рукой, чтобы ветром не унесло, сновали по улицам пешеходы, сердитым взглядом опрашивая каждого встречного: когда же настанет тепло, когда же весну позволено будет назвать весной. Воробьи и ласточки на крышах громоздких хоромин, раздув перья, и потряхивая только мокрыми крылышками, для лучших дней берегли своё весёлое щебетанье. Извозчичьи лошади, на указной стоянке, поджав хвосты и понурив головы, с назад заложенными ушами, уныло следили за ручейками, струившимися по граниту скользкой мостовой. Извозчики, нахлобучив лоснящиеся каучуковые капюшоны, не приветствовали более проходящего. Да и куда же было ехать в такую погоду? По обыденной надобности венский житель средней руки, зачастую даже сын высокородной семьи, ради сбережения гульдена предпочитает, дождь ли, гроза ли, предаваться пешему хождению. Лишь новосозданный барон израилева племени в такой мере не роняет своего дворянского достоинства – гордо озираясь на скромных пешеходов с высоты ярко раскрашенного экипажа или «безвомерного», безжалостно пылит он им в глаза, или брызжет на них липкою грязью, дабы все они знали, что у него есть деньги, что он барон, что имеет пёстрый герб, и никогда не изменяет своему девизу: «sehr fein und immer nobel». Другое дело, когда ясный день манит на удовольствие в Пратер, в «Neue Welt», или к Шперлю, тогда все фиакры в разгоне, тогда Венец готов сорить десятками и сотнями гульденов. Таков венский обычай: иногда нечем заплатить за сапоги да за обед, а на прогул всегда есть деньги – одно австрийское министерство финансов вечно в них нуждается.
И вот миновало горе, солнце проглянуло, настали ясные, знойные дни, птички весело запели, а на людей легла новая беда – стало слишком жарко. Угоди же этой истасканной породе беспёрых двуногих! Холодно, ветрено – страдают нервы, ломота одолевает рыхлые кости; жарко – мускулы теряют должную силу, жёлчь переливается в водянистую кровь. Нечего сказать, хороши стали мы, гордые венценосцы миpoздания; каждая кошка свободнее вас от всякого калечества. Но как там ни рассуждай, а на самом деле невмоготу становится дышать городским воздухом. Солнце палит раскалённым лучом; жаром пыщет от высоких каменных людских ульев, нагромождённых так жизнегубительно, ради скаредного барыша; пыль столбом взвивается к облакам и накрывает город сухим туманом, заедающим глаза. Некуда укрыться от духоты и от скуки. Пратер потерял свою главную прелесть. Весенние посетители его, порешив важный общественный вопрос, касательно бегового достоинства «Capitan», «Miss Fly» и «Beinstierl»; после скачек разъехались на все четыре стороны света, кто в деревню, кто на воды, а кто просто за город, не теряя из виду родной колокольни, под сенью которой родился и намерен закрыть глаза. Заменила их летняя публика, не щеголеватая, но зато пёстрая, шумливая, наполняющая Пратер пивными испарениями, да запахом колбасок и нестерпимо душистых крейцерных сигар. Следственно, не ищите в Пратере ни свежего воздуха, ни особенно заманчивого развлечения для глаз. Штадтпарк, когда с закатом солнца наступает час, в который запираются венские лавки и магазины, оживает, подобно встревоженному муравейнику. Носы крючком, чёрные бороды и ноги с лёгкою кривизной преобладают в густой толпе кавалеров, с отвагой рисующихся пред прекрасным полом, окаймляющим тесные дорожки парка, благовоспитанно восседая на бесконечных рядах наёмных стульев, вперемешку с отъявленными любезниками и с разными стариками, предающимися отдыху без всяких других затей. Часто случалось мне в долгие летние вечера, когда обстоятельства не позволяли покинуть опустелого города, сидя на этих стульях, убивать время, рассеянно глядя на гуляющую публику, но, признаться, всегда садился на них с чувством невольного опасения, после одной, на моих глазах случившейся катастрофы.
Нагулявшись однажды вдоволь, я стал искать свободного места для отдыха. Всё, что можно было окинуть глазом, было занято: порожними оказались только два стула возле какой-то порядочно одетой молодой девушки, не грешившей и личиком. Чтобы не возбудить в ней мысли, будто ищу нескромного сближения, я сел стулом дальше, оставив между нами, на моё счастье, пустое место. Говорю, на счастье моё, потому что мгновение спустя на деле увидал, от какой жалкой участи меня предохранила моя добродетель. Молодой, щёгольски разодетый господин, проходя медленным шагом, с нескрытым удовольствием остановил свой двойной лорнет на моей соседке. Желая продлить приятное впечатление, которое она имела счастье на него произвести, он сделал быстрый поворот с прямого пути, и грациозно раскинулся на стуле, стоявшем между мною и предметом его благосклонного внимания. Но едва коснулся он седалища, как ноги его медленно стали отделяться от почвы, выписывая на воздухе движения, будто хозяин их собирается плыть на спине; в то же время я почувствовал, как рука его скользнула по моему локтю, и вслед за сим мой стул начал уходить из-под меня. Оглянувшись, я понял, в чём дело: спинка стула, на котором он уселся, так ловко склонилась долу под углом сорока пяти градусов, и седок, судорожно уцепившись за оба соседних стула, балансировал телом и ногами, тщетно стараясь удержать потерянное равновесие. Общая, неотразимая опасность угрожала нам троим. Девушка, сидевшая слева, я справа, ради вашего обоюдного спасения, поднялись разом. Это довершило судьбу несчастливца. Красивыми лаковыми ботинками описав восходящую дугу, вместе со своим стулом рухнулся он головой в кусты, не успев выпустить из оттопыренных рук и наших двух стульев. На несколько секунд его подошвы и дюжина железных ножек обратились к горней синеве, будто грозили небесам, и только нехотя решились опуститься на траву, не чая удержать за собой поле победы.
Соседка закусила губы; напротив нас, в галерее зрителей раздался звонкий хохот; любопытные стали сбегаться; я сделал движение помочь соседу.
Не без труда выкарабкавшись из густого кустарника, обчистившись и расставив стулья по местам, франт уселся, приговаривая, что всякое падение смешно, но что и парковая администрация обязана заботиться, чтобы гуляющие не ставили подобных ловушек, могущих, пожалуй, послужить поводом и к действительному несчастию. После того он скрылся не раскланявшись. Полагаю, не увидит его более аллея, ознаменовавшаяся для него такою горькой неудачей, а я с той поры в Штадтпарке не сажусь ни на один стул, не испытав предварительно, тверда ли почва, в которую упираются его тоненькие ножки.
Богат парк цветами, пространный скат к нижнему саду алеет розами самых редких сортов, но небогат он красавицами в летнее время. В деревенской тишине, или под тенью загородных садов освежают они свои прелести, подготовливая себя на зимние подвиги, одни на паркете у княгини Ш., да у посланника Н., другие у Швендера и у Швота. Декорации разные, актёры разные, a пьеса, вглядись, да прислушайся, ведь разыгрывается одна и та же. В городе остались только служащие, да торговцы, да кому не на что нанять уголок в Бадене, в Фёслау, в Гицинге, в Дёблинге, да в Гейливгенштадте. Поэтому не весьма соблазнителен вид представительниц прекрасного пола в Штадтпарке: много отживших, рукой времени изборождённых обликов, много втуне истраченных белил и румян, горой взбитых не своих волос, чудовищных шиньонов. И ежели между ними мелькнёт хорошенькое девичье личико, так разве только для того, чтобы тем неприятнее напомнить о том, чего недостаёт большинству посетительниц, подобно тому как свежий весенний цветок посреди пожелтелых осенних листов, вместо приятного, произведёт одно безотрадное впечатление. Толпами, взявшись под руку, или возле своих неуклюжих супругов и отцов, гуляют барыни, желающие в полном блеске выказать себя и свой вычурный туалет; будто подряженные за дорогую плату, метут они дорожки своими длинными шлейфами, и опять пыль ест глаза, и опять дым сигар, которыми вооружены сидящие и гуляющие кавалеры, щекочет ноздри, и скребёт горло. Немец ни на шаг, ни на одну минуту не расстаётся с курительным снадобьем; полагаю, он слит с табачным соском во рту; на улице встречал я без сигары лишь сотого человека, а девяносто девять без всякого человеколюбия зажжёнными сигарами чудовищной длины так и целят встречному прямо в глаз. Одно средство уберечь зрачки – всегда иметь тросточку наготове для отвода глазам грозящих сигар. Чуть задумался, и не пеняй, коль очутился кривым.
А Фольксгартен, знаменитый Фольксгартен, в котором не менее знаменитый Штраус, кривляясь, дирижирует оркестром, куда собираются сливки налицо состоящего венского общества, куда в Вене прибывающих дипломатов влекут магнитная сила временем освящённой привычки, и какое-то тёмное предание, будто деревья там нашёптывают политические тайны, а фонарные столбы, оглянувшись, не подслушивает ли наёмный предатель, передают содержание шифрованных депеш, где можно, коли умеешь выбрать время, насладить зрение видом всех действительных и всех подложных венских знаменитостей обоего пола. Разве он не в силах удовлетворить любому требованию ума, сердца и от летнего зноя изнемогающего тела? Чего в нём недостаёт – тени ли, красоты ли, пищи ли для слуха и для духа? Всего вдоволь. Пред ротондой восседают там, окружённые толпой поклонников красоты и всякого знатного имени, чванная княгиня Ш., и пышноплечая, чернобровая княгиня Ф.; не стесняясь столь аристократическим соседством, карими глазками манит полуувядшая прелестница Елиза Г., в дни страстной молодости не одного матушкина сынка направившая на путь воинской доблести в Мексику, и в ряды папских зуавов. По жёлтому песку скользит удивительно маленькая ножка известного государственного мужа, остряка, любезника, и поэта, отца австрийского дуализма, и зиждителя игривой политики всемирного умиротворения. От столика к столику шныряют величаво-глядящие «снобсы» всех мастей и всех языков, утопая в счастье дышать одним воздухом и прислушиваться к тем же музыкальным звукам, которыми услаждают себя их поклонению предстоящие превосходительства, сиятельства и светлости, – в спокойном уголку поместившись, старые дипломаты многозначительным шёпотом передают друг другу свои впечатления; – а за проволочною решёткой, отделяющею «избранных» от всего остального бескрейцерного люда, в глубине сада, под сенью раскидистых каштанов, миловидные сирены неумолкаемо напевают сладкозвучный гимн любви и неги. Кажется бы и хорошо, а всё-таки желаешь чего-то другого. Все прелести Фольксгартена вас не удовлетворяют, неразгаданная внутренняя тоска раздирает вам душу, камень лежит на сердце. Нет, при таких условиях в городе оставаться нельзя, задохнёшься от пыли и от жара, пропадёшь от тоски.
А куда ехать?
За этим дело не станет. Коли сами не знаете, так следует обратиться с вопросом к любому доктору; он разом разрешит ваше сомнение. Наверное, вы чем-нибудь да страдаете: в наш многоболезненный век между людьми, судьбой не обречёнными тесать камень да утрамбовывать рельсовое полотно, нет совершенно здорового человека Снаружи, или внутри, где-нибудь непременно проявляется у вас какое-либо болезненное ощущение: или желудок неисправно переваривает дневную пищу, или сверлит в голове, или тяжёлая скука и невыразимая тоска отравляют ваше бытие. Поэтому, не задумываясь, идите к доктору; он направит вас на путь спасения, указав, куда следует вам переместить ваше грешное тело для того, чтобы, не теряя дорогого времени на одно бесплодное созерцание красот загородной природы, вместе с тем подкрепит силы, потребные на зимний труд, когда общественное положение налагает на вас непременную обязанность в поте лица отрабатывать разного рода вечера, балы, рауты, визиты и обеды.
Консультация начинается. В Вене дело стоит от пяти до двадцати гульденов, смотря по врачебной славе, которою пользуется консультант; никто не мешает, однако, вам заплатить и дороже, коли очень опасаетесь за ваше драгоценное здоровье или желаете дать подобающее понятие о достатке, которым судьба вас наградила.
В старину доктор, прежде всего, приступал к освидетельствованию языка и пульса. Современная наука отодвинула эти два фактора на задний план; теперь сначала постукивают и выслушивают.
– Ложитесь, говорит вам вопрошаемая медицинская знаменитость, – расстегните жилет, – а коли считает вас достойным особенного внимания, то прибавляет ещё: – обнажите грудь.
И вот, пальцами постукивая по рёбрам и по желудку, прислушиваясь к глухому звуку, который вызывают его удары, он начинает изучать погрешности вашего организма. Вам чудится, будто везде одинаково звучит, ничуть не бывало, опытом изощрённому уху его слышно то, чего вы никогда не услышите. Затвердение в кишках, желудочный катар, сердце опустилось, сердце расширилось, лёгкие нетронуты, печень страдает, приговаривает он в полголоса, чаще и сильнее постукивая в одном месте. И с напряжённым вниманием, не без некоторого беспокойства, прислушиваетесь вы к его изречениям; ведь дело идёт не о чужом сердце и не о чужих лёгких, а о сердце и о лёгких, без коих лично вам обойтись нелегко; поэтому не удивительно, ежели вы сильно интересуетесь знать, в какой мере эти два фактора, да уже, кстати, и печень, с прочими принадлежностями, способны исполнять свою указную обязанность, и имеется ли надежда поправить изъянец, постигший их на горе вашему существованию.
Наконец вам позволяется покинуть лежачее положение и ваш туалет привести в порядок. Консультант, несколько подумав, объявляет решительный приговор:
– Вы страдаете хроническим катаром желудка, впрочем, здоровы; извольте ехать в Мариенбад, Крейцбрунен, дальнейшее узнаете от местного доктора, или:
– Затвердение в печени; Карлсбад, Шпрудель; будьте осторожны, Карлсбадом шутить нельзя; прошу без карлсбадского доктора ни шагу; я специально отрекомендую вас знаменитому 3. или П.; будьте так добры завтра заехать за письмом.
Специальные рекомендации, бывают случаи, отличаются изумительною меткостью диагнозы.
Одна русская госпожа, получив рекомендательное письмо от какой-то европейской медицинской знаменитости к пресловутому доктору на каких-то водах, движимая женским любопытством, распечатала послание, надеясь узнать из него истину насчёт своего здоровья, которое её очень озабочивало. Содержание письма было коротко и ясно. «Дорогой сотоварищ, – писал князь науки, – посылаю к тебе жирную и пушистую гусыню: посбавь ей жиру и пооборви пуху, в утешение ей, тебе и мне. Тебе преданный», и т. д. Надеюсь, сказанная госпожа поняла, чем она может услужить медицине, не теряя даже времени на скучное водолечение.
Преемники Эскулапа особенно не жалеют тратить своё драгоценное время на молодых и миловидных страдалиц, со времени воцарения обязательной консультации. Желал бы я узнать, как тут справляются «стыдливые поклонницы пророка». В старину, бывало, толпой отправлялись они к гикиму-гяуру, произносившему свои приговоры на Майдане, при общем стечении правоверных, доверчиво протягивали ему руку, из-под личного покрывала высовывали язык, и не дожидаясь решения, обращались вспять, в полном убеждении, что одним этим незатейливым обрядом обреталось исцеление от всех телесных недугов. А теперь? Нет. Харам, харам! Закон не позволяет!
Доктор, к которому я обратился за советом, не принадлежал к числу высших знаменитостей, поэтому и приёмы его были попроще, решения не так строго определительны. Познакомился я с ним в прошедшем году, когда, прибыв в Вену, на первых же порах занемог простудой от переменчивой погоды и от резкого ветра, составляющего одну из приятных особенностей венского климата.
– Вы пришли ко мне за советом, – сказал он, тряхнув волосами и усаживая меня против себя на мягком кресле, – поговоримте, поговоримте, знаю как отрадно каждому поговорить о том, что болит. В чём же дело?
Я рассказал всё, что чувствую.
– Ревматические боли, расстройство нервов, неправильное пищеварение – естественное последствие всего, что изволили пережить. В ваши года бывает и хуже. Полагаю, вы сами знаете, что радикальное излечение для вас невообразимо, и вы вправе искать только некоторого облегчения, при известных диетных и климатических условиях. В городе действительно душно, пыльно и скучно. Поезжайте в Дорнбах.
– Зачем? Что я там стану делать?
– Зачем? Вместо пыли и известковых частиц, которыми наполнена городская атмосфера, глотать чистый воздух. Поверьте, это очень полезно, несравненно полезнее наших микстур и порошков.
– Одного чистого воздуха, кажется, для меня недостаточно. Вы знаете что печень и желудок у меня не в порядке, надо же, пользуясь летним временем, сделать что-нибудь им в угоду.
Доктор мой подумал.
– Кажется, вы сказывали мне, что лечились уже в Карлсбаде, и что Карлсбад всегда вам доставлял облегчение.
– Совершенная правда.
– Так ступайте в Карлсбад. От хорошего лучшего не ищите. Кто ваш доктор там?
– Обхожусь без доктора. Следую наставлениям, которыми наделили меня такие и такие-то доктора. Тут насчитал я ряд известных имен.
– Совершенно правы, не домогаться иных указаний; поступайте по принятому правилу, целее будете.
Был четвёртый час на исходе.
– Что вы это принарядились во фрак? – прощаясь, спросил меня доктор.
– От вас еду обедать в гостях.
– Как, и летом не перестают давать званые обеды? Вот что не совсем хорошо. Можно узнать, у кого обед?
– У каноника, прелата **.
– Это другое дело, ступайте без опасения. Прелатские обеды против гигиены никогда не грешат; к тому же прелат человек умный, не наведёт на вас скуки, вредной для пищеварения.
– Через несколько дней отправляюсь в Карлсбад. Спасибо за совет.
– А я желаю вам счастливого пути и возможного облегчения. Не забывайте только, что воду надо пить в меру, не более того, чем требует ваш желудок, который сам, без докторского указания, не замедлить отречься от вредного излишка, что необходимо бывать на воздухе, делать движение и более всего избегать раздражительных впечатлений. Всякого рода заботы и светскую суету покиньте в городе.
Три дня спустя, не без толкотни и не без спора овладев местом, я сидел в жёлто-крашенном первоклассном вагоне курьерского поезда, имевшего обязанностью развозить живой товар из Вены, чрез Пассау, в Карлсбад, в Мюнхен, пожалуй, даже в Женеву, Париж и Лондон. Говорю товар, потому что едущий, с той минуты, как взял билет, обращается в безгласный тюк, по воле кондуктора перемещаемый из вагона в вагон, пока его не довезут до назначенного места. К тому же в Австрии железнодорожные дирекции обладают благим правом – во всём и со всеми распоряжаться по одному собственному мудрому усмотрению, не подлежащему ни контролю, ни апелляции. Дело дирекции – набивать вагоны как можно туже товаром да пассажирами и по рельсам пускать их вдаль, ни за что не отвечая; пассажирам же в виде высшей милости дозволяется платить, жаться в вагонах, кряхтеть и уповать на Господа Бога. Доехали благополучно – тем лучше. Случилось несчастье – воля Господня, дирекция тут не при чём, она непогрешима и ни за какие утраты не вознаграждает. Сами пассажиры виноваты, коли натискались в вагоны, которым Провидение предназначало разбиться в дребезги. Да и совершенно глупо невесть какому странствующему субъекту – птице перелётной требовать, чтобы местные власти обращали особенное внимание на его тёмные права на спокойствие и на целость костей. Дорогая компания, зарабатывающая дивиденды дорог, – капиталист оседлый, от них государство обретает осязаемую пользу; а на что годен весь остальной грошевый люд, разве только на то, чтобы трудовою лептой питать казну, или ненасытную утробу Вертгеймовской кассы какой-либо промышленной компании или биржевого счастливца, с которого, сверх всего, можно ещё стянуть добрый, увесистый куш за перерождение его в бароны, коли он не имел удовольствия с баронским достоинством уже явиться на свет.
Да и славные люди они, эти риттеры и крючконосые бароны; как великолепно украсили они Вену, как богато обстроили улицы – просто второй Париж, дома высокие, подпирают облака, от лепных украшений в глазах пестрит, решётки червонным золотом горят. Куда ни глянешь, все эрцгерцогские дворцы да высоковельможные палаццы: палаццо Шей, палаццо Кенигсвиртер, палаццо Тодеско, палаццо Зилберман, палаццо Гольдштейн. Скромно прислонился к своим гордым соседям дом графа Гоиоса. – Что? разве граф Гоиос также один из наших, einer von unsere Leute? спросил однажды провинциал своего единоверца, называвшего ему подряд одних соплеменных домовладельцев. – Нет, он только втёрся в нашу среду! – Как после того их не холить, не лелеять и, низко преклоняясь, не благоговеть пред этими, силой акций да облигаций завоевавшими Вену биржевыми династиями? Ведь провозгласила же венская пресса, печатая некролог в Париже скончавшегося Джемса Ротшильда, что могущественная династия Ротшильдов была основана Ансельмом I в таком и таком-то году. После этого на три шага отступаю, и даю дорогу каждому длинному, лоснящемуся галицийскому кафтану, из уважения к родоначальнику будущей династии, который – чем судьба не шутит – быть может, прячется под его масляными полами. А зародыш денежного могущества, как известно, носит в своей груди каждый потомок Ревекки и Авраама.
Раздался третий звонок, паровоз свистнул, и поезд медленно стал выдвигаться из-под стеклянного навеса станции, постепенно прибавляя ходу. Тут только очнулся я от суеты, крику и толкотни, которыми сопровождалось рассаживание пассажиров, и успел на досуге разглядеть, с кем мне суждено было в продолжении полусуток дышать одним спёртым вагонным воздухом. К счастию моему, я попал в отделение «для не курящих». Сам я курильщик, но перенести удушья пяти-шести сигар, дымящихся в тесном вагоне, не в силах, на такой подвиг способна одна избранная немецкая натура. Против меня покоился, оттопырив большие красные руки, толстоголовый, лысый господин, для развлечения перебиравший пухлыми перстами, на которых светились дорогие кольца. Холщёвое пальто закрывало его широкие плечи; увесистая золотая цель лежала на пёстром жилете – значит, мой ближайший сосед принадлежал к семье скоронаживающихся поставщиков одной из первых жизненных, или военных, потребностей: зерна, кож, рогатой скотины, дров, кирпичей и подобных тому статей. Посреди раскинулись увесистые госпожи широких размеров, видимо, состоящие с ним в близком родстве – их вид, их яркоцветный путевой туалет и их говор свидетельствовали в пользу этого предположения. Далее, у противоположного окна, одно место занимал чопорный сын Альбиона, углублённый в изучение назидательного содержания путевого указателя в красном переплёте, а против него гордо рисовался молодой поручик в мундире прусской гвардейской артиллерии, при сабле и с железным крестом на груди.
Несколько времени продолжалось глубокое молчание. Толстый господин тупо глядел на свои колесом ходившие персты; увесистые госпожи, блуждая глазами по углам вагона, будто ничего не заслуживает их внимания, между тем до тонкости изучали своих спутников; поручик был занят лацканами своего сюртука, которые то отстёгивал ради прохлады, то застёгивал, чтобы не лишить вас удовольствия видеть привешенный к ним крест; Англичанин прилежно читал в указателе, а я смотрел из окна на мимо пробегавшие, кудрявым лесом покрытые, горы Винервальда и на красивые, садами и виллами окаймлённые деревни Вейдлингау, Пуркерсдорф и другие. В сотый раз проезжаю по этой дороге и всегда с новым удовольствием всматриваюсь в давно знакомые мне места, привлекающие меня не только красотой местоположения, но и множеством приятных, отчасти и грустных воспоминаний. Вейдлингау принадлежал честному, благородному, симпатичному графу М., – его нет более в живых; в Вейдлингау, в Пуркерсдорфе живали летом лорд Б. и леди Б. – они навсегда удалились из сих месть, к крайнему огорчению всех имевших счастье короче знать душевные качества, которыми отличались эти достойные представители высшего круга английского общества.
Вагон качало во все стороны; длинная сабля прусского поручика прыгала по ногам против него сидевшего Англичанина. Не изменяя положения, в которое уселся с первого начала, молча и не отрывая глаз от книг, он одним движением руки, после каждого удара, просил её убрать подальше от своих ног. Поручик, с видом неудовольствия, укладывал саблю в сторону, находя, как кажется, неприличным удалить даже в вагон от своего бедра оружие, которым заработал себе широко на груди развешанный крест. Поражало его неприятным образом и то, что никто не приходил в умиление от чести в одном вагоне путешествовать с декорированным прусским воином, и не любопытствовал из собственных уст его узнать, в каком бою он заслужил такое отличие. Молчание, господствовавшее в вагоне, видимо, было ему не по сердцу. Наконец одна из налицо состоявших дам, обратившись к нему с вопросом, как понравилась ему Вена, освободила его из неприятного положения. Непрерывным током полилась его хвастливая речь. В полчаса мы узнали – кроме фамилии, однако, то, что он граф, что отец его генерал, что крестом награждён за Седан, что состоит при наследном принце, что возвращается из Италии, куда ездил по очень важному поручению, и, наконец, что в Вене подвергся весьма чувствительной неприятности, внушившей ему подвое отвращение к Австрии, к Вене и ко всему австрийскому.
Некий шальной Француз, бывший вольным стрелком в какой-то бир-галле, покусился сорвать с него крест – факт, о котором газеты не умолчали – он же выхватил саблю и непременно изрубил бы своего противника, ежели бы присутствовавшие венские бюргеры его не остановили.
Эти же бюргеры арестовали Француза и отвели его в полицию, но рубить не позволили, объявив поручику, что в Австрии подобного рода расправа законом воспрещена и он несмотря на свой мундир настолько же обязан ему повиноваться, сколько и Француз, который ни в каком случае не уйдёт от наказания за нарушение общественного порядка и за посягательство его оскорбить.
– Но на что же похоже заслонить собой негодяя, имевшего дерзость коснуться до моего креста, когда я готов был размозжить ему голову, и после того рассказывать мне сказки о законе и о каких-то равных правах. Докажу я этим венским бюргерам, какие мои права. Поверну я дело по-своему. Не по австрийским законам станут судить Француза, его обязаны выдать прусскому правительству, а у нас, клянусь честью, его расстреляют.
Госпожи, слушая рассказ поручика, только вздыхали да обливались крупным потом, не то от страха за участь бедного, шального Француза, не то от духоты, господствовавшей в вагоне.
Толстоголовый Немец, слушавший вытараща глаза, с выражением глубочайшего тупоумия, подобострастно поддакивал поручику.
Англичанин, после каждой кровожадной выходки рассказчика, вглядывался в него с видом крайнего недоумения, будто желая дознать, сам ли верит он в своё враньё или просто врёт ради эффекта, после чего опять углублялся в чтение книги, доставлявшей ему удовольствие знакомиться с достопримечательностями городов и местечек, мимо которых нас проносил быстролётный паровоз.
Несколько раз поручик во время своего повествования, не понимаю почему, обращался ко мне с вопрошающим взглядом, на который я не отвечал ни словом, ни знаком одобрения или отрицания. Не в спор же мне было вступать с молодым, едва оперившимся птенцом. Молод, хвастлив, глупенек, подумал я про себя, поживёшь с моё и станешь иначе рассуждать, коли природой или воспитанием не обречён по гроб оставаться дитём. И никакого внимания не заслуживала бы твоя болтовня, когда бы, к несчастию, в ней не слышался отголосок самонадеянного властолюбия, обуявшего целый народ, недавно ещё слывший образцом завидной умеренности. Куда девалась теперь эта умеренность? Она потонула в кровавых волнах неожиданно громких боевых успехов, поразивших ослеплением не только толпу, но и мыслителей, и немалое число дотоле столь рассудительных политиков.
Скромны были первоначальные желания всегда тяжёлых, угловатых, шероховатых, но во время оно ещё весьма непритязательных Германцев. Домогались они отмены Меттернихом и клевретом его, продажным Генцом, учреждённой над ними велемудрой полицейской опеки да соединения разрозненных обломков немецкой народности под сению одного знамени и одного общего закона. Ничто не могло быть скромнее и справедливее стремления к этой цели, обещавшей упрочить государственную безопасность и способствовать безвозбранному развитию народного благосостояния. Но политический склад покойного Германского Союза не допускал осуществления подобной мысли; личные интересы мелких обладателей народа и земли постоянно тому противились; не только говорить и писать, думать об объединении Германии было запрещено и ставилось наравне с государственною изменой. В тысяча восемьсот сорок восьмом году Немцы сделали было попытку путём революции водворить у себя желаемый порядок. За дело взялись они не с головы, а с хвоста: зверь обернулся и загрыз их. Попытка естественным образом не удалась; теориями вооружённые политические мечтатели и вместе с ними напрактикованные революционеры, обратившие революцию в доходное для себя ремесло, как прах разлетелись пред организованною силой штыка и пушки. Обманщиков и обманутых подвели под одного знаменателя, оковали новыми стеснительными законами и погрузили Германию в прежнюю сладкую дремоту. Для наполнения свободного времени, чтоб отвлечь внимание от опасной игры в баррикады, Немцам, в некоторой степени, однако развязали язык и позволили под наблюдением полиции собираться и, сколько душа пожелает, петь, стрелять и кувыркаться; но все забавы опостылили им; ежели они держали длинные речи, пели, стреляли и предавались прыганью, то это делалось только ради будущего блаженства; все помыслы их, все душевные желания сосредоточились в одной мечте: создать единую, большую, сильную Германию; во сне и наяву им только и грезилось чёрно-красно-золотое знамя.
Тем временем бразды правления в одном немецком государстве, издавна поставившем военное честолюбие в основание своего строя, попали в руки человека, соединявшего в себе три завидных качества: проницательный ум, несокрушимую волю и полное отсутствие ум и волю стесняющих предрассудков. Разом понял он ту огромную пользу, которую положение его позволяло ему извлечь из немецкой народной идеи для честолюбивых видов своего правительства, для собственного властолюбия и для выгодной постановки сословной партии, к которой он принадлежал по происхождению. Государство располагало притом многочисленною, отлично организованною армией. Столько сильных пружин, кстати, в дело употреблённых, обещали несомненный успех; а наш государственный механик знал, как совладать с ними; умел терпеливо выжидать, морочить простаков, хитрецов запутывать в их собственные сети и, когда требовалось, безжалостно разить со всего плеча.
Внутреннее сопротивление его не пугало; два-три метких удара языком да штыком должны были опрокинуть ветхое здание разномысленного Союза, которого все связи давно уже были расшатаны общественным мнением. Рычагом служила идея национального объединения. Опасался он только одного соседнего иноязычного государства, которое имело положительный интерес, да и силу, пойти наперерез его замыслам; могущество этого строптивого соседа надо было сокрушить во что бы ни стало, и наверняка, не вдаваясь в рискованную игру нерассчитанных случайностей. Во главе оного государства находился хитрец, второй уже десяток годов пред озадаченною Европой в лицах разыгрывавший пословицу – «на то щука в море, чтобы карась не дремал». Пригляделся немецкий политик к ловкому хитрецу и тотчас узнал в нём не зубастую щуку, а простого карася, по жабры засевшего в болоте обмана. Добыча не могла уйти от ловца. Удержался он, однако, от прямого налёта – показалось небезопасным, а пошёл на неё дальним, обходным, верно рассчитанным путём, чрез Дюппель, Алзен и Садовую. Заклятые противники его, не ведая, что творят, расчищали ему дорогу, битые враги обращались в покорные орудия, а обманутый, со всех сторон обойдённый карась сам полез на приманку.
Седан сокрушил на неправде основанную власть; целый ряд других неслыханных побед низвергнул самолюбивый, легкомысленный, заблуждениями упитанный, но при всём том грозный ещё народ в бездну несчастия и унижения. Не жалея ни чужих, ни своих, великий деятель чрез пылающие развалины, чрез потоки крови и слёз, провёл своего государя к ступеням желанного императорского престола.
Германия едина, велика, сильна, победоносна; миллиарды приливают; знамя одно – только золотую полосу заменили белою; все немецкие головы прикрыты одного рисунка островерхим шишаком; много поручиков с железными крестами; несколько дипломатов и консулов без места; в Готском календаре прибыло полку, один граф да один князь.