Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Образ жизни (сборник) - Александр Бараш на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Александр Бараш

Образ жизни

© А. Бараш, 2017

© И. Кукулин, предисловие, 2017

© Ада Бараш, фото, 2017

© ООО «Новое литературное обозрение», 2017


Просвечивающие города

Ничто не знает в мире постоянства,У времени обрублены концы,Есть только ширь бессмертного пространства,Где мы и камни – смертные жильцы.Иван Елагин

В эссе Зигмунда Фрейда с труднопереводимым названием «Unbehagen in der Kultur» (1929; заглавие в русских изданиях передается то как «Беспокойство в культуре», то как «Недовольство культурой») есть удивительный фрагмент:

Сделаем… фантастическое предположение, будто Рим – не место жительства, а наделенное психикой существо – со столь же долгим и богатым прошлым, в котором ничто, раз возникнув, не исчезало, а самые последние стадии развития сосуществуют со всеми прежними. В случае Рима это означало бы, что по-прежнему возносились бы ввысь императорский дворец на Палатине и Septimontium Септимия Севера, а карнизы замка Ангела украшались теми же прекрасными статуями, как и до нашествия готов и т. д. Больше того, на месте Палаццо Каффарелли – который, однако, не был бы при этом снесен – по-прежнему стоял бы храм Юпитера Капитолийского, причем не только в своем позднейшем облике, каким его видели в императорском Риме, но и в первоначальном облике, с этрусскими формами, украшенном терракотовыми антефиксами. <…> Нет смысла развивать эту фантазию далее – она ведет к чему-то несообразному и даже абсурдному. <…> Гипотеза о сохранности всего прошедшего относится… к душевной жизни – при том условии, что не были повреждены органы психики, их ткань не пострадала от травмы или воспаления. Но… самое мирное развитие любого города всегда сопровождается разрушением и сносом зданий, и уже поэтому история города изначально несопоставима с душевным организмом[1].

Странен этот фрагмент потому, что Фрейду – не только основателю психоанализа, но и большому ценителю итальянского искусства Возрождения[2] – кажется, хотелось увидеть именно такой, многослойный, распределенный во времени город. Но психолог отказывается признавать ценность своей метафоры и говорит себе «стоп», словно ставит «nicht» в конце фразы, или ведет себя в этом тексте подобно юношам из восточной притчи, отвечающим на вопрос путника: «Белая верблюдица? Беременная? С поврежденным копытом? Нет, не видели».

Живущий в Израиле поэт и прозаик Александр Бараш изображает в своих стихах города, руины, исторические локусы подобно тому, как Фрейд описал бесконечно меняющийся и никуда не исчезающий Рим – именно с такой мотивировкой, как это сделал автор «Толкования сновидений»: ни в психике, ни в населенном мире ничего не исчезает, несмотря на бесконечные уничтожения, и все разрушенное взаимодействует со всем, что сохранилось. Из фрейдовского отрицания Бараш делает утверждение: вот такой может стать продуктивная модель постижения мира и своего места в нем для современного человека, который на глазах перестает быть туристом или эмигрантом и в условиях глобализации превращается в вечного странствователя, homo transitus, перемещающегося от одной точки встречи в другую. Историк культуры Ханс Ульрих Гумбрехт вводит метафорический термин «эпифания», означающий переживание нового опыта как откровения. Сам Гумбрехт[3] определяет «эпифании» (в его значении) как «моменты [психологической] интенсивности». Для литературы путешествий очень важно описание «эпифаний» от встречи с новым местом[4]. Сам Гумбрехт показывает «эпифанию» как переживание в первую очередь неформализуемое, не сводимое к интерпретации, но можно развить его мысль и иначе, чем это сделал он сам. «Момент интенсивности» может быть и интерпретирующим: новое – или увиденное по-новому – локальное пространство понимается, «читается» как сосредоточенное выражение жизней всех тех, кто населял его прежде и населяет теперь. Новым местом, заслуживающим описания, для Бараша может оказаться даже соседский балкон с сушащимся на нем бельем («День независимости»), потому что это белье одновременно визуально эффектно и символично.

Разные временные слои для Бараша всегда просвечивают один сквозь другой, и какой из них увидеть – вопрос только личного выбора. Однако эта интерпретация всегда сохраняет «нерастворимый остаток» чувства тоскливого восторга, свидетельствующего о том, что в каждой встрече есть уникальный опыт, не поддающийся чтению и сравнению.

Счастье непознаваемости.Восторг недоумения.Тоска от красоты природы.Переполненность пустотой.

Один из ключевых мотивов этой книги – приезд на новое место как повторение молодости, открытия неизвестных возможностей. Для персонажа (персонажей?) Бараша такие перспективы – возможность читать неизвестное пространство, изменяя свое «я». Одинокий и старинный процесс чтения-вглядывания, населения пейзажа личными значениями предстает в его стихах как бешено движущийся транспортный узел:

Так много сбивающихся в кучу связей,что в мозгу возникают помехи в движении ассоциаций,как на дорожной развязке; пробка в горле, гололедна трассах взгляда – —

Герою стихотворений Бараша свойственен постоянный визуальный голод. Пожалуй, из всех современных поэтов Бараш в наибольшей степени близок к эстетике экфрасиса – описания картины, в которую могут входить не только архитектурные шедевры, но и память о советских впечатлениях, и, например, поездка на автомобиле новой марки или прогулка с псом.

Одна из наиболее частых (и, возможно, любимых) ритмических форм нынешнего Бараша – верлибр с длинной строкой и разветвленными сложноподчиненными предложениями с разнообразными уточнениями, упорядочивающими не столько причины и следствия, сколько переклички между воображаемыми событиями или представлениями, разделенными временем и пространством. Их сходство всегда не совсем близкое – поэтому и нужны многоступенчатые оговорки и «надстройки» проясняющих метафор.

…В целом квартал,построенный в тридцатые годы прошлого века, напоминаетМалаховку того же времени – то есть, собственно, то время.Его дух держится в этих домах и садах, будтов пустой бутылке из-под хорошего алкоголя.

Любая встреча для персонажей этой книги происходит в большой истории, где соседствуют войны, катастрофы и мирная жизнь. В его стихах между ними нет совершенного контраста из-за того, что смерть для Бараша – необходимая часть жизни. О насильственных смертях важно помнить, но странным образом и они оказываются необходимой частью истории и природы. Убитые обращаются к персонажу стихотворений Бараша лично, но ощущение горечи от утраты уравновешивается чувством столь же личного участия в бесконечной цепочке поколений.

Из-за состояния homo transitus персонаж этих стихов нигде не дома, но и – что важно – нигде не чувствует себя совсем чужим. Он везде на пороге. Любая встреча вызывает у него переживание лишь частичного совпадения. В Израиле он вспоминает о Европе, о восточноевропейских корнях создателей государства («Тель-Авив»), в Европе – о своем еврействе – но не израильском, а укорененном в нескольких европейских культурах сразу:

Очаг ашкеназийских евреев – да, но чтобылюбая стена очередной еврейской улочки – будтоковрик с озером и горами над кроватью в детстве?Ощущение родства – как с украинскими местечкамии русским языком…<…> Средневековая Европа, кельтские мифы – еще дверодины. Сколько их может быть? Как же мы, бедные,богаты. Выбирай, что хочешь.

Такое переживание множественной «укорененности» (Фрейд или Луи Альтюссер, вероятно, назвали бы его опытом личной сверхдетерминированности) дает Барашу возможность включить память о советском опыте в европейские, израильские, византийские, средиземноморские контексты, не представляя этот опыт как нормальный. Советское существование изображается в стихах Бараша как бедное и глубоко несвободное[5], но на глазах «обрастает» сетью культурных аллюзий, связывающими его с другими странами и эпохами, поэтому его становится возможным «читать», иначе говоря – наделять собственными смыслами, помещать себя (и дать возможность войти читателю) внутрь изображенного советского мира и оттуда выходить за его пределы. В наибольшей степени такую работу Бараш выполняет в своей романной дилогии («Счастливое детство», 2006; «Свое время», 2014), но стихи важны тем, что «советское» в них соседствует с «израильским», «греческим», «византийским» – и тем самым становится частным случаем, при всей его травматичности.

В одном из бывших доходных домов – мой археологический слой,будто на срезе холма: пятый и шестой этажи, достроенныепленными немцами после войны. Над ними еще два этажапосле нас.На шестом этаже угловой балкон, как кусоквизантийской мозаики над обрывом в Средиземном море —часть паззла, из которого складывается память. Полвека назадв комнатке за этим балконом мне снилсяповторяющийся сон, что я падаю вниз.И вот я внизу.Рефлексирующий прохожий, полжизни живущийв другой стране. И в то же время там же, покакто-то из нас – я или это место – не умрет.

В этой контекстуализации Бараш отчасти – при всех различиях между ними – продолжает работу, совершенную в романах Александра Гольдштейна («Помни о Фамагусте», «Спокойные поля»), с которым они в 1990-х – начале 2000-х входили в круг израильского журнала «Зеркало»; для поэтики этого круга Бараш тогда придумал название «средиземноморская нота», отсылающее к эмигрантской «парижской ноте» 1930-х годов. Сегодня стихи Бараша было бы труднее, чем в начале 2000-х, причислить к этому направлению: они «средиземноморские» по духу, но не эмигрантские. «Средиземноморские» в том же смысле, в каком это слово употреблял Сергей Аверинцев[6]: благодаря множественности языков и израильскому местоположению автора они проблематизируют и советский опыт, и разделение Старого Света на «Европу» и «Азию», и вообще представление о мире, разделенном на отдельные культуры.

Творчество Бараша недостаточно замечено критикой – возможно, отчасти из-за медленного внутреннего ритма его писательской работы («внутренний ритм» позволительно сказать в том же смысле, в котором говорят о внутренней форме слова). Сегодняшнее время русской культуры воспринимается в образованном сообществе как период катастроф и разрывов, подобный истории мироздания по Жоржу Кювье. Резкие жесты, меняющие контекст, привлекают внимание критиков и читателей, но долгий, неспешный разговор с предшественниками не «считывается», воспринимается как уже известная стилистика, не заслуживающая специального обсуждения: «может быть, это интересно, но мы это уже знаем». В случае Бараша (и, вероятно, не только в нем) такое ощущение обманчиво. Множественная «укорененность» в стихотворениях этой книги позволяет выстроить модель самосознания, преодолевающую катастрофизм истории – или, точнее, позволяющую сосуществовать с ним.

На мой взгляд, в стихах 2000-х и особенно 2010-х годов Бараш принципиально изменяет поэтику русского поэтического травелога, вступая в глубокую и содержательную полемику с Иосифом Бродским – наиболее продуктивным автором поэтических произведений о путешествиях в русской литературе конца ХХ века – и со всей предшествующей традицией такого типа письма. Излюбленный знак препинания в новых стихах Бараша – серия тире, знаменующих пропуск, нежелание или невозможность сказать. Так использовались тире в «Сентиментальном путешествии» Лоренса Стерна; напомню последнюю фразу этого произведения: «Так что, когда я протянул руку, я схватил fille de chambre за —» (пер. А. Франковского). Бараш держит в уме именно традицию травелога как жанра европейской литературы в целом[7].

Однако его диалог с Бродским представляется особенно важным. В новых стихах он хорошо заметен: Бараш пишет о Венеции, хоть и ставшей источником вдохновения для множества русских стихотворцев, но все же в новейшей литературе связанной прежде всего с именем Бродского[8] – и вдобавок, вполне в духе нобелевского лауреата, «рифмует» Венецию с Ленинградом, но совершенно иначе, чем это делал Бродский.

…Сан-Марко. – Что это заназойливое визуальное дежавю у колонн собора? Эффектто ли подпорчен, то ли поддержан ассоциациями изсоветского детства: да это жевестибюль станции метро «Сокол». Седьмая водана киселе Третьего Рима.А Дворец Дожей? Родной, как бревно в глазу, кинотеатр «Ленинград».(Меня всегда мучил полуосознанный когнитивный диссонансмежду названием кинотеатра и архитектурным стилем,ну, вот он и разрешается: Петербург —«Северная Венеция»…)

Травелогам Бродского посвящена обширная литература[9]; я основываюсь прежде всего на интерпретациях Санны Туромы[10]. Травелоги Бродского подчеркнуто европоцентричны – при этом русская культура вообще и петербургская в особенности включаются в европейский круг культур «по умолчанию», хотя герой Бродского никогда не забывает о том, что «ускользнуть из моей части Балтики… мог только угорь» («Набережная неисцелимых», 1989). Путешествие в Азию для одного человека – опасность, для многих – завоевание, хотя чаще всего победа над Азией оказывается пирровой («Назидание», 1987; «Каппадокия», 1992). Мир, изображаемый Бродским, на глазах стареет. Разрушающийся дом, стареющий человек, порастающие кустарником руины – подлинны, так как несут в себе свидетельство о пронизывающих мир смертях. «Эрозия, от которой поверхность колонн заметно страдает, не имеет никакого отношения к выветриванию. Это – оспа взоров, линз, вспышек» («Путешествие в Стамбул», 1985)[11].

Путешествие начинается с усталости: «Всякий путешественник знает этот расклад: эту смесь усталости и тревоги. Когда разглядываешь циферблаты и расписания, когда изучаешь венозный мрамор под ногами, вдыхая карболку и тусклый запах, источаемый в холодную зимнюю ночь чугунным локомотивом» («Набережная неисцелимых»)[12].

Чувство невозможности вернуться в Ленинград/Петербург было для Бродского глубоко личным, но имело, по-видимому, общекультурные предпосылки и последствия: время в его творчестве предстает как безусловно однонаправленное движение, воплощающее одновременно постепенное разрушение и абсолютный ритм, поглощающий любые события («…лишь вершины во тьме непрерывно шумят, словно маятник сна», из стихотворения «Ты проскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам…» (1962); «…И колокол глухо бьет / в помещении Ллойда», из поэмы «Новый Жюль Верн» (1976)). Римский бог изменений Вертумн может быть только умершим и оплаканным («Вертумн», 1990). Скорее всего, Бродский согласился бы с Зигмундом Фрейдом: «просвечивающее», накапливающее все слои существование города не имеет ничего общего с человеческой душой, сохраняющей все или почти все – и многое прячущей от самой себя.

Этой глубоко продуманной эстетике Бараш противопоставляет иную. В его стихотворениях нет столь уж четкой границы между Европой и Азией, говорящий (его и поэтом-то назвать трудно) не вполне отделен от туристов, «понаехавших» со всего мира:

Банально, как любойразделенный, общий опыт:самые популярные объекты внимания —наиболее достойны посещения.

Время в стихотворениях Бараша – это не распад, а постоянное возобновление, вопреки всему. Одно из самых трогательных стихотворений в этой книге – это рассказ о том, как ставшие взрослыми дочь и сын будут приходить на могилу героя. Как ни странно, одна из предпосылок такого мировосприятия для Бараша могла стать жизнь в Израиле, где каждый момент могут произойти теракт или начаться боевые столкновения: «…пока / из-под шкуры политики не вылез череп истории / и очередная война не подвела черту под прежней жизнью, / давай собирать камни и шишки, бегать наперегонки до ближайшей мусорной урны, / карабкаться по камням на верхнюю детскую площадку…»

Получившуюся в результате поэтику можно было бы назвать децентрированной. Герой здесь, несмотря на стремление философски обобщать каждое свое значительное переживание, не солидаризируется с единственно правильной культурой, как это происходит у Бродского. Это не имперская и не ориенталистская поэзия. Произведения Бараша – бесконечная серия встреч, дающих надежду: каждый может «мутировать в то, / что больше тебя», и память о Малаховке и московском детстве при этом сохранится – но изменится.

Илья Кукулин

Перспективы

(стихотворения 2010–2016)

Автоэтнография

Замоскворечье

Ампир периода расцвета империина пепелище 1812 года. Доходные домарубежа прошлого и позапрошлого веков.Конструктивизм для бедных позднесоветской империи.Эклектизм для богатых на месте всего остального.В одном из бывших доходных домов – мойархеологический слой, будто на срезе холма:пятый и шестой этажи, достроенныепленными немцами после войны.Над ними еще два этажапосле нас.На шестом этажеугловой балкон, как кусок византийской мозаикинад обрывом в Средиземном море – часть пазла,из которого складывается память.Полвека назадв комнатке за этим балконом мне снилсяповторяющийся сон, что я падаю вниз.И вот я внизу.Рефлексирующий прохожий, полжизни живущийв другой стране. И в то же время там же, покакто-то из нас – я или это место – не умрет.«Пионерский садик» – сквер, где другие «я»летят в дальние миры своего будущего в капсулахдетских колясок, лежа на спине, руки по швам, глядяв небо сквозь ветви тех же деревьев.Стены домоввокруг сквера, облака, серый воздух —это пространство столь же априорно, каксводы своего черепа, и листва на дорожке —как сброшенная кожараннего детства.

Рим

Мимо Арки Тита тянется толпа пленниковимперского мифа, как мимо мумии Ленина,когда нас принимали в пионеры. Тамбыла инициация лояльности империи, тут —инициация принадлежности этой культуре.В первый раз я оказался здесьчетверть века назад, в прошлом столетии,в потоке беглых рабов из Советского Союза.С тех пор времена изменились, а Рим нет —живучая мумия бывшего господина Вселенной.Тибр не столь монументален, какистория его упоминаний. Неширок, неглубок,вода непрозрачна… Впрочем, может быть,это символ мутного потока истории?Аутентично мутен.Мост, ведущий к центральному месту религии,прославляющей любовь. На нем казнили преступникови развешивали их трупы.В частности, обезглавили БеатричеЧенчи – за отцеубийство (граф-либертен из 16 векатерроризировал ее и всю семью). В лице этой девушкина портрете в бывшем папском дворце – естьчувствительность и твердость характера. Где-томежду тем и другим и кроется, вероятно,сумеречное обаяние знаменитого преступления.Вероятно, лучшее, что есть в этом городе,это перспективы. Перспективы улиц. Визуальныеретроспективы. Перспективы прошлого, в котороепрямо сейчас, как в песочных часах, пересыпаетсябудущее. Узкое горлышко называется настоящим…Так много сбивающихся в кучу связей, чтов мозгу возникают помехи в движении ассоциаций,как на дорожной развязке; пробка в горле, гололедна трассах взгляда —

Тель-Авив

Современный город равен по территориигосударству античного мира,исторической области средневековья,помойке-могильнику будущих веков.И Тель-Авив соединяет все эти качествасо свойственным Средиземноморью эксгибиционизмом.С запада – нильский песок морского побережья,где филистимляне, евреи и греки – лишь эпизоды,не говоря уже о крестоносцах и турках. С востока —тростниковые топи Долины Саронской.Крокодилы в этих болотах, где консистенция водыкак автомобильное масло, повывелись толькосто лет назад, а кости бегемотов находят там же,где Самсон обрушил храм соплеменников Далилы.Молельня того же времени в одном изфилистимских городов на месте Тель-Авива:зал на пятьдесят идолопоклонников,военный или торговый корабль молитвы,с каменным основанием деревянной колонныв центре. Очень сильный тяжеловес, вроде тех,которые сейчас зубами тянут грузовики – аналогбегемоту среди людей – вполне мог завалить колоннув состоянии концентрированного аффекта. Хотязачем нам все время хочется найти физическоеподтверждение религиозного или художественногоопыта, как будто его самого по себе недостаточно?Здесь, может быть, наиболее важна и близкасоразмерность сакрального и человеческого,и в масштабах святилища,и в перформансе Самсона.Яффо – гора над портом, в каменной чешуе,меняющей цвет в зависимости от времени дня,старые и новые мифы скользят по гладкимкаменным проулкам, как по извилинам мозга.Театр теней крестоносцев и Наполеона над камнемАндромеды, под акваторией неба над сводами моря.Силуэт этого четырехтысячелетнего драконавсегда «в уме» горизонта, на променаде междупляжами, заполненными живыми теламии скелетами шезлонгов, – и заповедником Баухауза,немецкого архитектурного стиля первой половиныпрошлого века, репродуцированного евреями,бежавшими от немцев, он сохранилсяблагодаря тому, что тут не было бомбардировоксо стороны англичан и союзников,в отличие от Германии.На бывшей центральной площадипримерно на равном расстоянии от фонтанабыли мэрия и резиденция национального поэта.Сейчас это выглядит как декорация к мюзиклуо столице небольшой провинции где-тов Центральной или Восточной Европе(Румыния? Польша? Украина?) сто лет назад.Там почтенный местный поэт и легендарныйгородской голова каждое утро приветственноподнимают чашечки душистого кофе, завидевдруг друга: один с террасы своего особнякаиз бетона (новомодный строительный материал),другой – из окошка мэрии, построенной какгостиница, но оказавшейся мэрией, что в принципеничего не изменило: здание населялитакие же туристы в своем времени,коммивояжеры и администраторынационального освобождения.Хотя вряд ли мы «читаем» прошлоеи его жителей – лучше, чем они нас, гостейиз будущего, и чем любая эпоха – другую эпоху,отцы – детей, дети – отцов, отцы детей – детейсвоих отцов, и новые приезжие – репатриантовстолетней давности, построившихумышленный город, кишащий жизнью,Развалины-Весны[13], весна развалин —

День независимости

На балконах развевается белье иразвешаны национальные флаги. Всеверно: белье – символ семьи, родина —вариант семьи: те же любовь-ненависть,общее – враг личного…Семейные трусы и Звезда Давидаразвеваются под ветром междукрасной землей и солнцем, смущаяпрямой телесностью, раздражаяэксгибиционизмом, присущим любойсимволике, задевая и восхищаясамодостаточностью.

Прогулка с собакой

Бобу

Несколько пролетов высоких каменных ступенекколониального дома. В арке высокого окнана лестничной площадке – сосны,черепичные крыши и солнечные бойлеры,нынешняя замена печных труб.Его хвост бьется о руку, держащую поводок.Удивительное ощущение дружественностиэтого хвоста, даже в такой нейтральной ситуации.Он выскакивает во двор, как с трамплина в воду,и яростно гребет к ближайшим кустам.Столько запахов мне не дано пережить никогда.По каменным плитам между домоми деревьями у стены с диким виноградомразбегаются черные котята. Он смотрит на нихс опасливым любопытством, то ли пацифистпо характеру, то ли в его породу, бордер-колли,заложена лишь одна жизненная функция:пасти коров и овец, а не охотиться на соседей.Он родился на лошадиной ферме на краю Иерусалима.Его семья перманентно лежит там по периметруплощадки для обучения выездке и в редком случаенеобходимости – сомнабулическая попытка овцыотлучиться за сладкой травинкой илиприближение к ферме шакалов из долины —поднимает морды и лает: архаическая, нокомбинированная система охраны:камеры слежения плюс сирены предостережения.Он был самый тихий в своем помете. Он и сейчасочень тихий, беззвучный. Никогда не лает. Этоказалось странным: может быть, мы в его детствеслишком жестко пресекали шум – и подавилиестественный собачий способ самовыражения?Но однажды, когда привязался агрессивный прохожий,он ясно пролаял свое мнение, прогнав нарушителяграниц приватности – и рассеяв сомненияв способности озвучивать свои ощущения —если в этом есть практическая необходимость…Он держит меня за поводок, как дети в свое времяза палец. Мы проходим мимо ограды виллыс сиреневыми ставнями, где сбоку, в глубине сада —наша съемная квартира под крышей. Слева от балконаэвкалипт, справа иерусалимская сосна. Эвкалиптлюбит стая одичавших южноамериканских попугаев,гоняющихся каждый вечер за уходящим солнцем,словно подростки за обидчиком у дверей бара.На сосну прилетает удод и проверяет, есть ли ктодома. В целом квартал, построенный в 30-е годыпрошлого века, напоминает Малаховку того жевремени – то есть, собственно, то время.Его дух держится в этих домах и садах, будтов пустой бутылке из-под хорошего алкоголя.Теннисный клуб. Религиозная школа.Международное христианское посольство.Поворот.Кто он мне, это трогательноесущество на поводке? Член семьи? Да. Еще одинребенок? Нет. Видимо, это больше всего похожена раба в старые времена. Живая деталь интерьера.Рабы могут быть любимыми, своими, домашними.Но есть дистанция неравенства, иерархия чувств,разная любовь. И любовь к своей собаке вполнепретендент на участие в первой пятерке: послелюбви к близким, любви к своему делу…Правда, Боб?

Из цикла «Эпиграммы»

В сумерках, между зрелостью и старостью,красное вино на белом столе, в садуу очередной подруги, он подводит итоги:итоги подвели его. Что же пошло не так?Он был честолюбив и талантлив, однодополняло другое. Где изъян? Он не можетпонять, и не может понять, он ли не можетпонять или это вообще невозможно.Морщится от недоумения, жесткого,как внезапная боль. Рисунок морщинповторяет эту гримасу, котораяповторяется многие годы.При новом приступе картинаразрушения непониманиемочищается и проявляется, словнона слепой стене в глухом переулкеграффити после дождя.

Прогулка по достопримечательностям

Счастье непознаваемости.Восторг недоумения.Тоска от красоты природы.Переполненность пустотой.Клаустрофобия от открытости пространства.Оргазм отчаяния, не связанного свнешними обстоятельствами.Хороший уик-эндв красивом месте с любимыми людьми.

Зимние тезисы

Ты не можешь оставаться «юным Вертером» —ролевая модель сентиментального героясвоих переживаний – если старше Вертераеще на одну его жизнь. Это выглядиткак пожилые дамы с распущеннымипо-девичьи волосами. И так же неуместнопереживание старости и болезней после 50-ти —потому что тавтология. Ужас пустоты,пустота ужаса. Пужас устоты.Разочарование слишком естественно, как сонночью. Энтузиазм сопротивления слабостислишком искусственен – не экологичен.Энтузиазм разочарования – приближаетк тому, что пытаешься отдалить. Хотядовольно трудно разделить жизнь инас. Идя к ней, оказываешьсяближе к себе.Недалеко от моего дома, в тупиковомпереулке, в одичавшем саду естьздание в строительных лесах.Невозможно понять, оно растетили разваливается. В любом случае,это вряд ли от него зависит. А показдесь только каркас существования,свет, время, взгляд прохожего.

Долина Рейна

Все на месте: ощерившиеся челюстизамков, коты в сапогах на мотоциклах,в байкерской черной коже… Мир братьев Гримм,средневековья в обложке немецкого романтизма.Но вдобавок обнаружилось – ошеломительно, какразблокированное воспоминание – насколько этоеще одна родина, в прямом, «физическом» смысле.Я не искал здесь идентификации – она нашла меня.Очаг ашкеназийских евреев – да, но чтобылюбая стена очередной еврейской улочки – будтоковрик с озером и горами над кроватью в детстве?Ощущение родства – как с украинскими местечкамии русским языком.Безлюдная узкая улица, спускающаяся к реке:пустой кокон места, где жили предки и теперьпорхают бабочки их потомков – наши дети… Замокнемецкого барона на горе, по-прежнему носящейкельтское имя… Утес Лорелеи, бывшее святилищекельтов… Каждый прогулочный паром заводит,проплывая мимо, немецкую народную песню на стихиеврея-ренегата Гейне. Водовороты самоопределения…Средневековая Европа, кельтские мифы – еще дверодины. Сколько их может быть? Как же мы, бедные,богаты. Выбирай, что хочешь.Или просто бредипо заповедникам и национальным паркам ассоциацийи идентификаций, беспредметной тоски и предметного,тактильного путешествия, от внутреннего к внешнему,и обратно… – петтинг с тканью и существомсуществования.

Альпы

Облака, стоявшие утром между намии маленьким городком глубоко в долине, уходят,словно день протер очки. Открываетсягоризонт – чистый, как сон без сновидений.Здесь всегда транзит, перевал, переход.Почти никакого культурно-исторического груза.Последнее резонансное событие —убийство неолитического охотниказа сотню километров отсюда.И то он сохранился во льду почти полностью.Стрелки сосен показывают полдень в горах.Мы смотрим на это из своего параллельногоизмерения, и там – другая пустота,с повышенным давлением исторического опыта,смесь воспаленной необходимости действоватьи изнеможения,средиземноморский коктейль:половина вечно-юной амбивалентности,половина – посмертной рефлексии.

Homo transitus

Homo transitus

Мы анонимны, как партизаныв войне за независимостьтранзитного существования.Прозрачная капсула поезда бесшумно скользитмежду рекой и шоссе, иногда отражаясьв стеклах типовых коттеджей и ангаров.«Homo Transitus».Вокзал северно-европейского города.Уютно-пасмурно, освежающий сырой сквозняк,асфальт пустого перрона, чистый и пористый,как свежевыбритая щека.Боковое зрение уже прихватываетпривокзальную площадь, полупустую,с оголенной геометрией автобусных остановок,дома за ней, и память сравнивает,играя на опережениес новым опытом.А вот и мансарда с щелью видана костистые колючие пасти и хвостыготических драконов, оцепеневших в ходепереваривания исторических событий.Казалось бы – не присходит ничего,то там, то тут… на скамейке у главного собора,у фонтана под городской стеной,на пластиковом стуле над вторым за деньдаббл-эспрессо, а находишьсяв полном, словно сдувшийся шарик,изнеможении.И оказывается, что запомнилбольше, чем потом можешь вспомнитьза такой же промежуток времени – будтосъемочная аппаратура,не зависимая от хозяина.Скорее всего, внимательность к деталямвызвана отсутствием связи с ними.В световой ямемежду собой и миром,землей и небом,Homo Transitus.

Via Gallica

Via Gallica – одна из главных римских дорог в Предальпийской Галлии, проходившая через город Верона и вблизи озера Гарда.

Верона

Самое безлюдное место в Вероне – самое христианскоеСан-Дзено Пустая площадьКафе с пожилыми немцамиКак будто выключен звукНи одного ребенкаКолокол отмечает не пожар а отсутствие событийи собирает туристовпосмотреть на маленькое коричневое телов хрустальном гробу:первого епископамиссионера из Северной Африкикрестившего местных европейских язычникови боровшегося с еретикамицитатами из Вергилияи стилистическими ходами АпулеяФасад собора затянут зеленой пленкойряской реставрацииЭтический критерий зарастает эстетическимв отсутствие проточной жизни:потрясений и метафизикиСамое культовое место в Вероне – дом ДжульеттыЯзыческое капищеживых энергийВход через аркус главной торговой улицытой же что во времена Древнего РимаСводы подворотни держатся на стенахиз любовных стонов (граффити)Каменный двор кишит как рыбный садокНапротив входа в этот общий дворкомпактного храмового комплекса —антропоморфный идолиз бронзыв человеческий 13-летний ростГрудь блестит от касанийобеспечивающих счастье в земной жизниДотронься – и лучшие надежды сбудутсянесмотря на козни родителейДжульетточка помоги мнеВы умерли в один день кончили вместеЯ хочу так же красиво и сладкоНу что тебе стоитРитуальные вспышки фотоаппаратовСнимок с кумиром – причащениеСтупени приближения к высшему:снимок во дворе бесплатноснимок на балконе шесть евроУступить место следующему паломникуи с чувством просветленияи надежды – санкционированнойвысшей сентиментальной инстанцией —съесть мороженое на базарной площадии запастись амулетамис соседнего лоткаПотрясающее зрелище —присутствовать при том какпрямо у тебя на глазах заполняетсяогромная зияющая лакунана местеобъекта для подражанияи адресата мольбыо настоящей жизниполнокровной и горькойсловно стебель одуванчика в мае:цветоносная стрелкамлечный сок

Сирмионе

Большое холодное озероВ самом узком месте полуостровасидит будто на окаменевшей ветке в сизой водезамок СкалигеровНесколько голов зубчатых башенв подбрюшье уточки и прочая мелкая – щекотно —озерная птичья живностьПодъемный мост упирающийсяв билетную кассу Донжон гуманно зиждящийсяна просторном чистом общественном туалете Узкаякаменная тропинка вдоль стен Вид на озеро —в одну сторону Провал во внутренний двор —с другойЧто-то я стал страшно боятьсявысоты в последние годы Может бытьдуша отказывается репетироватьпредстоящий отлет изоблюбованного тела?«Вилла Катулла» монументальные развалиныНесколько квадратных километров опаснонакренившихся арок Перспективыпроходящие сквозь стены на уровнетого слоя горизонта где небо и озеровозвращаются к исходной общностиПарадные анфилады под боковой тропинкой паркабудто заброшенный туннель метроВся эта реконструкция больше соответствуетметодологии и бюджету археологов чемисторической – А в чем она?как спросил в средиземноморское пространствосовременник этих роскошеств вспомнивбеседы в отрочествес учителем риторикиА тебя Катулля на твоей родине так и не встретилтебя которого так любили к которому летел с другого края моряПомнишь этот свой темно-оливковый томикв обложке твердой как створки раковиныгде спрятан нежный моллюск любвиспрыснутый лимоном круговой поруки лукавства?Он был все время со мнойМожет быть этого и достаточно А следытвоего материального пребывания – что-тохоть чем-то близкое гению места —скрыты голограммой туристических аттракцийНо со мной как и прежде ручной воробушекпотрепанный но теплыйиз карманной серии —Москва, 86 год —чтобы мог я с тобой играяудрученной душисмирить тревогу

Венеция

Фестиваль поверхностей:воды, фасадов, представлений о том,что нужно человеку. Лагуна: широкая акваториятихого омута, плавунцы рейсовых катеров,стрекозы гондол. Приморское болото, а не берег моряс открытым движением воды и ветра.Зеленая, неподвижная и глубокая,словно зрачок кошки – льва —бездоннаяповерхность.Банально, как любойразделенный, общий опыт:самые популярные объекты внимания —наиболее достойны посещения.Сан-Марко. – Что это заназойливое визуальное дежавю у колонн собора?Эффект то ли подпорчен, то ли поддержанассоциациями из советского детства: да это жевестибюль станции метро «Сокол». Седьмая водана киселе Третьего Рима..А Дворец Дожей? Родной, какбревно в глазу, кинотеатр «Ленинград».(Меня всегда мучил полуосознанныйкогнитивный диссонанс междуназванием кинотеатра и архитектурным стилем,ну, вот он и разрешается: Петербург —«Северная Венеция»…)Фрески неба,балдахины фасадов, постельное белье каналов.Большой канал. Привет от маленького человека.Вечерний поезд в Верону.Топография – близкая антропологии:голова замка, живот рыночной площади…Заречье – сады, развалины, открытый горизонт.Река Адидже – в пандан нашему существованию:такая же мелкая, быстрая и бессмысленная.Опустить ноги в воду, закурить, прикрыть глаза.Маска, я тебя знаю,твое имя – чужой праздник.Елка в Колонном Зале, Венеция,европейская культура,русская литература,еврейская история.

Judengasse

1

Judengasse

Было душно и уютно,иногда – наоборот,в тупичке за левой будкойнижних городских ворот.Тепленький затылок сына,когда надо под рукой:поцелуешь – и отхлынетмрак печали вековой.За спиною, за стеною —смерть и боль, как лед и снег…Кем же быть, как не собою?Выбора-то, в общем, нет.

2

Урок

Майнц, 13 век

Рыцарям Ордена Храмовниковдозволено одно развлечение: охота на львов.У нас – искушениями считаютсясветская беседа и игра с детьми.Есть ли основания для сравнения? —спрашивает учитель.Нет – считает твой напарник по учению.Человечество это как бы новый животный мир:и в нем все виды существ —от червей до птиц небесных.Ты тоже считаешь, что сравниватьне имеет смысла. Но по другой причине:невозможно понять, кто быстрее,если те, кого мы пытаемся сравнивать,движутся в разные стороны.В данном случае: одни к захвату чужого мира,другие – к сохранению своего.Ваши слова пахнут медом,как первые буквы учения, —улыбается учитель.

Вещи и чувства

1. «Моя первая любовь…»

Моя первая любовь вышла на пенсию.Она рассказывает об этом с блестящими глазами:удалось выскочить на свободудо того, как повысили пенсионный возраст,вот она наконец-то живет своей жизнью.Молодая пенсионерка.Да, она старше на несколько лет.Я тоже хочу на пенсию: это ведьтипа ренты. Можно ведь и так посмотреть.Мы сидим в кафе. Торт почти съеден.One more cup of coffee for the road…Помнишь документальный фильм:старик Генри Миллер приходитна улицу, где он жил в юности, в Нью-Йорке.Кирпичные дома, безлюдно, он шагает,будто марсианин по завоеванной земле,куда-то в проем неба на сером горизонте,и бросает, вдруг, свой плащ на мостовую —как тело.

2. «В старости она…»

В старости онаосвобождаласьот вещей и чувств.Такое облегчение,как в первые минуты в дýше.В какой-то момент легла на поли освободилась от тела.Но оказалось —только наполовину:тело перестало двигаться,а оназастряла посередине.Вернутьсяназад невозможно,вперед – не пускают врачи.Но главное:вот это растерянное,скукоженное, выдохшееся —это и есть я?Все, что было,и все,чтобудет?

3. «Если б кто спросил меня…»

Если б кто спросил меня с любовью:где ты, голубь сизый и больной?На скамеечке у Русского подворьявот он я, и мой блокнот со мной.Опадают листья с эвкалиптови ползут куда-то в перегной.Где же ты и где твоя улыбка?Вот он я, и жизнь моя со мной.

4. «Помнишь, как смеялся Фантомас…»

Помнишь, каксмеялся Фантомасв кинотеатре «Юность»?В том же доме аптека,где мне покупали все более и более сильные очкинесколько раз в год.Там в светящихся желтых витринахлежали коричневые в разводах оправы —полчища ороговевших стрекоз.В полях цветущего валидолав районе улицы Бирюзоваесть прозрачные ворота и плывут ступенив этот райский ад. Рядоткрытых шлагбаумовберезовой аллеиу тихой хрущобыи бетонная ограда больницы —заданный горизонт.Я пойду по шпалам, по шпаламокружной железной дороги,огородами и пустырями,туда, где никто не ждет. И вот он – базальтовый косогор вГалилее.Шмели и колосьяте же, что под Звенигородомв детском саду на даче.И выход – то же, что вход.

5. «Вот и день увядает…»

Вот и день увядает, сереет с краев,всё нежней, ближе к смерти, прозрачнее свет,всё смиренней взгляд неба, блаженнее кров,и склоняется мысль, что разгадка во сне.Но в пустой тишине, когда станет темно,когда все, что сейчас, станет зваться «вчера»,будут камни хранить золотое тепло,а потом потеряют его, до утра.

Земля Башан[14]

1. «Холм посреди…»

Холм посреди чистого поляв километре от границы.40 лет назад на его макушкебыл наблюдательный пост,будка из бетонных блоков.Когда сирийцы начали наступление,холм окружили десятки танкови били прямой наводкой по будке.Те, кто в ней оказался,задержали наступление на сутки.За это время резервисты успелидобраться до Голан и и погналисирийские танкиобратно на север.В детстве яс большим воодушевлением пел песню:«Шумела в поле злая осень,На землю падала листва.Их было только двадцать восемь,а за спиной была Москва.На них чудовища стальныеползли стреляя на ходу —»Позже часто снилось:зима сорок первого года,снежное поле, перелесок,ледяной окопчик у шоссе,за деревней на косогореусиливается гул: идуттанки.Сон в руку.Не то что есть выбор.Только размен своей жизниодин к одномус любой другой.

2. «Души городов…»

Души городовпереселяются из однойэпохи в другую.Или в другие городатого же народа —если город был убитнашествиемчужого мира.Душа может и простобросить транзитное тело,выбрав место,более подходящеедля ее реализации.Здесь ее взлетная площадка,вскрытая археологамии снова заросшаягорными цветами.Части базальтового тела.Глазницы погребальных пещер.Горло источника.Ребра улиц.Сердце Дома Собраний.Иущелье,втекающеев сизое море Киннерета —как глубокий следнезримого летательного аппаратаотраженный в сетчаткеЗемли Башан.

3

Чистота и ясность, какв музее. Или – на минном поле.Поля дольменов.Перманентное повторениезнака П —преисторическая памятьнеизвестно о чем.Все, что было потом,распалось, рассеялось. А этотперформансмегалитических призраков:карточные домикииз каменных блоков —пережил, переживает и,похоже, переживетпреходящих потомков.В центреброшенное святилище:концентрические волны камней,расходящиесяот небольшой комнаты —очага сгущенной пустотына месте сакрального сияния.Но остался солнечный диск,всплывающий междудвумя потухшими вулканамина границе с нынешней Сирией.

Источник отшельника

«Хорошо мне в пещере моей…»

* * *Хорошо мне в пещере моейСловно тело она Выходить из нее —что душе отлетать из костейВот вода из расщелины Тихо идетпрорастает и каплет Поставишь кувшин —и к закату он полон прозрачным плодомЕсть на склоне над светлой долиной еда:фига старая в облаке липких даров зерна сытныераспирают их изнутри Вот лозаобнимает ограду из камня Вокругнестерпимое солнце: весь мир как слезабесконечен и мал

«Над горою Арбель…»

* * *Над горою Арбель небеса высокиВ тихом Доме Собраний ни стен ни дверейНаши души легки наши реки пустыно все это – до срокадо зимних дождейЕсли б силы хватило то бросить бы жизньи застыть как варан над базальтом полейА Cпаситель придет и найдет и спасетна колючей горенад долиной АрбельКак занозы от трав запустенья – в глазахжженье сладкой надежды но перст на устахПриходи же мы ждем мы готовы терпетьжизнь на светеи темную-темную смерть

Мамшит[15]



Поделиться книгой:

На главную
Назад