— Был бы у нас такой жернов…
VI
Поавила проснулся до восхода солнца и поспешил на поле. Земля была серая от инея, кусты картофеля поникли и обвисли, местами ботва чуть почернела. А как ячмень? Может быть, обошлось, не вымерз? А если вымерз — тогда что? Десять потов прольешь, прежде чем заколосится хлеб на этой суровой земле — и вот тебе на… Ведь и налоги еще не выплачены… Хмурый и подавленный, Поавила вернулся домой и стал готовить косы и грабли, собираясь на пожню. Нескошенным оставался небольшой лужок на Хеттехьёки. Покос там был никудышный, с трудом можно накосить пару возов сена, да и то не сено, а сплошной репейник наполовину со мхом. Но невыкошенным оставлять его нельзя, потому что сена мало и каждый год уже с зимы приходится скотину кормить вениками и ягелем.
Доариэ собрала кошели. Она дала с собой косарям сухих лепешек, немного ячменной муки, вяленой рыбы, творога, насыпала соли в сплетенную из бересты бутылочку, заткнула ее завернутой в тряпочку деревянной затычкой. Соли было так мало, что пришлось высыпать косарям всю, и в доме не осталось ни ложки.
— Вот и вся соль, — посетовала она. — Надо бы опять попросить у Хилиппы.
— Нет. Лучше уж будем без соли, — сердито буркнул Поавила.
Но проводив мужа и старшего сына на покос, Доариэ все же попросила Хуоти сходить к Хилиппе. Хуоти ничего не ответил, но по его лицу мать заметила, что ему не хочется идти.
— Что же делать-то? — печально сказала мать. — Уху посолить нечем.
Хуоти взглянул в окошко, из которого был виден пятистенный дом Хилиппы, стоявший чуть поодаль от прогона, на левой его стороне. От избы Пульки-Поавилы до дома Хилиппы было так близко, что если бы Хуоти вздумалось разбить камнем окно горницы Малахвиэненов, он легко мог бы сделать это со своего двора. Малахвиэнены, как и Хёкка-Хуотари, были их соседями. Только изба у Хуотари поменьше, хотя и под ее крышей некогда жил целый род. А дом Хилиппы самый большой в деревне, пятистенный, с горницей. Его построил еще дед Хилиппы, Малахвиэ, давным-давно покоившийся в земле. Когда он умер, Хилиппа был еще мальчишкой. Прошло с тех пор уже более сорока лет, так что уже по этому легко прикинуть, сколько десятков лет простоял дом Малахвиэненов рядом с толстой раскидистой рябиной. Но вид у него еще довольно крепкий, хотя стены, срубленные из толстых сосновых бревен, и потемнели от времени.
Про Малахвиэ говорили, что это был человек силы неимоверной и очень жадный. Всю жизнь он трудился, как медведь, все старался разбогатеть. Но даже ему, такому силачу, своим потом и своими мозолистыми руками удалось добиться немногого. С горем пополам поставил пятистенку, выкорчевал небольшое поле, да еще смолоду нажил себе грыжу, которая потом и свела его в могилу. А разбогател дом Малахвиэненов уже благодаря Хилиппе. Но основу все-таки заложил покойный Малахвиэ, и не столько своим трудом, сколько одним наказом, оставленным внуку. Что это был за наказ и как благодаря ему разбогател Хиллиппа, стоит рассказать особо.
Умер Малахвиэ на охоте, в курной избушке на берегу глухого таежного озерка. Озеро было таким небольшим, что ему даже имени не придумали, просто называли лесным. Сколько верст было до лесного озера, никто, конечно, не мерил. Полагали, что верст семь будет. Ходили пирттиярвцы к этому озеру косить траву поблизости на болотах. По лесам от деревни до озера и обратно проходила охотничья тропа Малахвиэ. — его «путик», как ее называли. Под густыми елями и под корневищами поваленных ветром деревьев Малахвиэ расставлял сплетенные из конского волоса силки. Было их на этой тропе несколько сот. Много лет ходил Малахвиэ по своему путику и немало дичи — глухарей, тетеревов и рябчиков добыл. В те времена столько птицы попадалось в силки, что, бывало, за один раз даже ему не под силу было унести домой всю добычу. Поэтому Малахвиэ построил неподалеку от лесного озера сарайчик, где оставлял птицу. Чтобы до нее не добрались лесные мыши, он поставил сарайчик на столбах, в сажени от земли. А на берегу озера Малахвиэ еще в молодости срубил охотничью избушку, в которой нередко ночевал и варил в берестяной посудине рябчиков.
Малахвиэ был заядлым птицеловом. Даже на старости лет он каждую осень расставлял свои силки и раз в три дня ходил проверять их, хотя грыжа день ото дня мучила его все сильней. В то утро, когда он в последний раз собрался в лес, низ живота так жгло, словно кишки разрывались, но он все равно пошел. Словно предчувствуя, что в дороге с ним случится беда, он захватил с собой внука Хилиппу. Хилиппе шел тогда девятый год. Неприятности начались сразу же, как вышли из дому. Хотя они, как всегда, отправились в путь в утренних сумерках, чтобы выйти из деревни никем не замеченными, жена Петри видела, как они пролезали между жердями изгороди, отделявшей поле от леса.
— Сглазила! — сплюнул Малахвиэ, заметив бабу.
Они вернулись обратно к дому и, перекрестившись, стали пробираться к лесу в обход, хоронясь за ригами. На этот раз им удалось проскользнуть незамеченными.
Начало пути прошло благополучно, но потом Малахвиэ стало так плохо, что, казалось, кишки вот-вот оборвутся. Ему приходилось то и дело отдыхать. Только к вечеру они добрались до лесного озера. Обычно, проходя в избушку, Малахвиэ с силой вгонял топор в дверной косяк и говорил: «Прочь старые жильцы, новые пришли», но на этот раз он даже руки не мог поднять, а сразу повалился на застланный хвойными ветками пол. Застонал и начал молиться. Пока Хилиппа ходил за смольем, чтобы развести огонь в каменке, муки деда усилились. Слабым движением руки Малахвиэ подозвал к себе внука и хотел что-то сказать. Длинная седая борода деда дрожала, голос был так слаб и прерывист, что Хилиппа разобрал из слов деда только:
— За птиц держись… в них… господи…
Дед судорожно глотнул два-три раза воздух и больше ничего не мог сказать. Потом губы его плотно сжались, глаза закрылись. Но веки вскоре приподнялись и глаза деда так и остались приоткрытыми.
До деревни семь долгих верст, вокруг дремучий лес и черная осенняя ночь. Хилиппа всю ночь просидел у огня, боясь сдвинуться с места. Ему то и дело чудились всякие звуки — то кашель за стеной избушки, то какое-то похрустывание в темном углу. Он старался не смотреть на полуоткрытые безжизненные глаза деда, но чем больше он противился этому, тем сильнее они притягивали его к себе. И каждый раз, когда какая-то неодолимая сила заставляла его остановить взгляд на этих мертвых оледеневших глазах, по телу пробегала неприятная дрожь.
Едва рассвело, Хилиппа бегом пустился домой. В тот же день тело Малахвиэ на носилках доставили в деревню, а через два дня похоронили.
После этой страшной ночи у Хилиппы появился нервный тик: стоило ему поволноваться, как верхнее веко левого глаза начинало нервно подергиваться. Даже став взрослым, Хилиппа боялся покойников. Вспоминая предсмертные слова деда, он долгое время не мог разгадать, что же имел в виду покойный Малахвиэ, говоря: «За птиц держись… в них…» Но что «в них»?
По примеру деда он тоже стал промышлять охотой на птицу. Услышав в лесу выстрел, Хилиппа всякий раз испытывал чувство зависти и бормотал про себя заклинание: «Лети мимо, пуля, охотнику — дуля». Но несмотря на все старания Хилиппы, глухари и тетерева неохотно шли в его силки. Наконец, убедившись, что охотой на птиц не очень-то разживешься, он ушел в коробейники. Сперва ходил вместе с отцом. Потом отец захворал животом и вскоре умер от своей непонятной болезни, а Хилиппа продолжал коробейничать один, совершенно позабыв то, что сказал ему дед Малахвиэ в смертный час в лесной сторожке. Но и коробейничество оказалось не столь прибыльным делом, как хотелось Хилиппе. В душе своей он лелеял мечту стать по-настоящему богатым человеком.
Однажды, возвращаясь с промысла, он зашел на базар в Каяни, чтобы купить гостинцев для дома. Там он обратил внимание на крестьянина, торговавшего дичью. К тому то и дело подходили покупатели и брали кто рябчика, кто красавца-глухаря. Хилиппа подошел и из любопытства поинтересовался:
— Почем рябчики?
— Десять пенни, — ответил торговец.
— Десять пенни! — удивился Хилиппа. Тут он и вспомнил наказ покойного деда и, подтянув штаны, выругался: — Эмяс!
Торговец понял это карельское ругательство по-своему (по-фински это слово означает самка) и, показывая Хилиппе рябчика, поправил с усмешкой:
— Не самка, а самец. Ты что, рюсся, не можешь самца от самки отличить?
Веко левого глаза Хилиппы начало подрагивать. «Вот в чем дедушкин секрет», — пробормотал он про себя и торопливо ушел с базара. Возле моста через порог Эммянкоски он остановился у ворот красного одноэтажного дома и долго разглядывал вывеску над входом.
Купец Сергеев был родом из Ухты. В молодости он тоже был коробейником, но потом, женившись на богатой вдове, открыл в Каяни лавку и стал нанимать своих прежних товарищей по коробейному промыслу, чтобы вести через них торговлю вразнос. Хилиппа тоже несколько раз брал у Сергеева товары в долг под десять процентов кредита. Так что Хилиппа знал Сергеева и был уверен, что карел карелу в помощи не откажет.
— Конечно, — ответил Сергеев, когда Хилиппа рассказал ему о своих намерениях. — Честному карелу я никогда не отказывал в помощи. Триста хватит?
Хилиппа пересчитал деньги.
— А это что за деньги? — удивился он, заметив среди ассигнаций странную бумажку.
Сергеев смущенно крякнул и хотел было взять бумажку из рук Хилиппы, но потом, передумав, сказал:
— Это? О, это подороже денег. Прошу! — Он угостил Хилиппу папиросой «Армиро» и продолжал: — Я вчера вернулся из Тампере. Там состоялся съезд национально мыслящих карелов. Мы основали свою карельскую партию — Союз беломорских карелов. Ты понимаешь, что это значит? Доктор Хайнари провел доклад о национальном пробуждении Восточной Карелии. Он верный друг Карелии. Им составлен и устав — он напечатан вот на этой бумажке. Это устав нашего Союза, Союза беломорских карелов. Оставь его себе. Вернешься домой, покажи другим тоже. О, это великое дело. Карелия еще бедна и темна. А почему она бедна и темна? Потому что прозябает под игом рюссей…
У Хилиппы дрогнуло веко. Торговец дичью только что обозвал его рюссей. Теперь Сергеев говорил о рюссях. Но Хилиппа проглотил обиду и ничего не сказал.
Сергеев стряхнул пепел с папиросы и продолжал, жестикулируя:
— Но Карелия еще станет великой и могучей страной. Вот увидишь. Настанет и это время Но для этого в Карелии должно быть больше таких предприимчивых людей, как ты. Среди карелов надо распространять национальный дух, стремление к зажиточности. Хилма, поставь-ка кофейник…
Хилиппа вернулся в Пирттиярви в приподнятом настроении. О своем намерении он никому больше не рассказывал, а осенью скупил у односельчан почти всю добытую ими дичь и беличьи шкурки. С одними он рассчитался сразу же, уплатив по пять пенни за рябчика, по марке за глухаря, другим обещал привезти из Каяни, кто чего закажет. Как только установился санный путь, он отправился в Каяни и быстро распродал целый воз дичи. За рябчика он брал десять пенни, за глухаря две марки, одним словом, продал все вдвое дороже. Прибыль оказалась выше, чем за все годы коробейного промысла. На радостях Хилиппа купил жене отрез на юбку и куль белой муки, младшему сыну удочку с красно-белым поплавком, для себя килограмм кофе. Кроме того, набрал целый воз водки, табаку, соли и других товаров, которые рассчитывал продать своим односельчанам. Он был уверен, что с лихвой вернет деньги, уплаченные односельчанам за птиц и белок. Так, благодаря торговле дичью, Хилиппа Малахвиэнен стал первым лавочником в Пирттиярви.
Вот уже десять лет он ведет торговлю в своей деревне. Правда, торговля его не очень широкая, ни особых помещений, ни весов Хилиппе не нужно. Он обходится безменом, отвешивая в своем амбаре кому пуд муки, кому фунт соли. Покупатели заходят редко. Так что негде ему развернуться. И все-таки Хилиппа — самый богатый человек во всей деревне и почти все жители Пирттиярви — его должники.
Отец Хуоти тоже должен. Все время что-то приходится брать у Хилиппы. Позапрошлой весной, когда отец пахал картофельное поле, соха наскочила на камень и проржавевший сошник переломился. Время было спешное, и пришлось обратиться к Хилиппе: не бежать же за десять верст в Латваярви к кузнецу. У Хилиппы была и соха и новый плуг. Свою старую соху он и одолжил Поавиле на пару дней, но за это Поавила должен был обмолотить Хилиппе осенью ригу ячменя. Приходилось пользоваться и точилом Малахвиэненов: своего точила у Пульки-Поавилы не было. Хилиппа всегда «помогает» им в беде, хотя добрососедскими их отношения не назовешь.
Хуоти противно было идти выпрашивать соль в долг. По правде говоря, матери самой было неприятно отправлять сына к Хилиппе, но что поделаешь… Соль кончилась, а без соли какая уха?
Хуоти, робко приоткрыв тяжелую дверь, бочком вошел в избу Малахвиэненов.
Изба Хилиппы мало чем отличалась от других деревенских изб: вдоль стен тянулись широкие потрескавшиеся лавки, тесанные из толстых сосен; вверху, на такой высоте, чтобы взрослый мог достать рукой, был воронец, одним концом врубленный в стену, другим опиравшийся на край печи. На воронце стояла корзинка с шерстью, лежали недоконченное вязанье, оселки и другие хозяйственные предметы. И все-таки, войдя в избу Хилиппы, сразу можно было заметить, что в этой избе живут лучше, чем в других: две иконы, висевшие в левом переднем углу, были большего размера, чем в других домах, и края их украшала яркая позолота, а на лавке под ними стоял почти новый посеребренный самовар.
Жена Хилиппы сидела на лавке у окна и чесала шерсть. На ней была красная полосатая кофта. В отличие от других замужних женщин, она не носила дома ни сороки, ни головного платка. Волосы ее были собраны в тугой узел.
На полу перед печью сидел Ханнес и вырезал мячик из древесной губки.
— Ну, что скажешь? — спросила хозяйка, накладывая на щетки вперемешку белую и черную шерсть.
— Мама велела попросить соли в долг, — ответил Хуоти и невольно взглянул под потолок, где сушились финские хлебцы с дыркой.
— Соли? — переспросила хозяйка и продолжала неторопливо чесать шерсть. Ханнес тоже не прерывал своего занятия. Хуоти стоял у порога и переминался.
Дверь в горницу была полуоткрыта, и оттуда доносился разговор. Хозяин пил там кофе с каким-то незнакомым Хуоти мужчиной. Запах кофе Хуоти почувствовал сразу, как только переступил порог. В последние годы Хилиппа пил только кофе. Остальные члены семьи Малахвиэненов пили по-прежнему чай. У Хилиппы был маленький закопченный кофейник, в котором он сам готовил себе кофе. Из этого кофейника он сейчас и наливал кофе своему гостю, а тот что-то с жаром ему доказывал. Хуоти слышал только отдельные слова… Гость Хилиппы говорил о каком-то союзе, о братстве соплеменных народов, о чьем-то гнете. Хуоти не мог понять, о чем шла речь в горнице… Он стоял и рассматривал домотканый половик, которым был застелен пол в горнице, деревянную кровать, наполовину видневшуюся из-за двери. На стене горницы висели неторопливо тикающие старинные часы-ходики и большое, надтреснутое зеркало в потемневшей от времени раме. Когда-то рама была, видимо, желтого цвета…
Хозяйка прервала, наконец, свое занятие, взглянула хитрыми глазами сперва на Хуоти, потом на сына.
— Ханнес, — сказала она. — Надо бы дров напилить.
— Не пойду, — буркнул Ханнес, не отрываясь от своего дела.
— Хуоти пойдет с тобой. Пойдешь? — обратилась хозяйка к Хуоти. — Я тем временем схожу за солью.
Всякий раз, когда Хуоти приходил просить что-то в долг, жена Хилиппы находила ему какую-нибудь работу.
Распиливая с Ханнесом длинную березу, Хуоти спросил:
— Что за гость у вас?
— Финн какой-то, — ответил Ханнес. Он и сам не знал, что за человек у них. Немного погодя он добавил: — А мне он конфетку дал.
Расколов дрова, Хуоти и Ханнес стали носить их в избу.
Вскоре Хилиппа и его гость вышли из горницы. У финна на носу было пенсне, в наружном кармане суконного пиджака торчало вечное перо. Хуоти решил, что это и есть тот самый человек, который так странно кликал лодку, когда они с матерью были на рыбалке.
— Ну что, Хуоти? — спросил Хилиппа, попыхивая сигаретой, которой его только что угостил гость.
От грубого голоса хозяина Хуоти оробел еще больше.
— Соли в долг… — едва пролепетал он.
— А за муку еще не рассчитались, — проворчал Хилиппа, поглаживая свои длинные и прямые, как щетка, усы.
Хуоти молчал.
— А косача мне осенью принесешь? — спросил Хилиппа.
— Принесу.
— Дай ему соли, — велел Хилиппа жене. Потом спросил у Хуоти: — А бабка твоя дома?
— Дома. А тебе она на что? — вырвалось у Хуоти.
Гость Хилиппы посмотрел на Хуоти неодобрительным взглядом. Ему было странно слышать, что здесь, в Карелии, дети говорят со взрослыми как с равными себе, обращаясь на «ты».
— Магистр хотел поговорить с твоей бабушкой, — сказал Хилиппа, показав глазами на финна.
Хуоти ничего не ответил. Какое дело могло быть к бабушке у этого финна?
Из амбара вернулась хозяйка.
— Теперь у твоей мамы суп не будет бессолым, — сказала она, подав Хуоти берестяную чашечку, в которой было около фунта крупной, ржавой соли.
Хуоти побежал домой.
Бабушка лечила Микки, у которого на ягодице вскочил огромный чирей. Из-за этого чирья мальчик уже несколько дней не мог выйти на улицу поиграть со сверстниками. Микки лежал ничком на лавке без рубашки и со спущенными штанами. Бабушка сидела рядом, водила безымянным пальцем вокруг нарыва и читала заклинание.
Положив коробочку с солью на полку, Хуоти стал сбивчиво рассказывать бабушке о важном финне, который гостит у Малахвиэненов.
— Обещал зайти к нам…
Бабушка словно и не слышала, что он сказал. Она продолжала заговаривать:
Хуоти выглянул в окошко.
— Идет! — крикнул он испуганно, увидев, что финн направляется к ним.
Микки подтянул штанишки и стал качать сплетенную из дранки зыбку, висевшую на перекинутой через воронец оглобле. В люльке спала Насто.
Окажись Пулька-Поавила дома, он бы узнал этого господина. И финн его тоже бы узнал… Войдя в избу, незнакомец снял шляпу и по финскому обычаю, не перекрестившись, сразу прошел в передний угол, где сидела бабушка.
— Пришел, как нехристь, не перекрестившись, — заворчала бабушка.
Хилиппа предупреждал своего гостя, что Мавра держится старых обычаев и с ней надо быть осторожней. Пытаясь сгладить невыгодное впечатление, которое он произвел на старую хозяйку, финн стал оправдываться:
— У нас другая вера, чем у вас, — заговорил он вкрадчиво. Разглядывая икону, он подумал про себя, что православный бог — это всего-навсего лишь намалеванный на деревянной доске идол и что в такого идола и верить не стоит. Вслух же он сказал, словно извиняясь: — У нас, видите ли, креститься не принято.
Потом гость рассказал, откуда он и зачем прибыл в Карелию, говорил о каком-то финляндском литературном обществе, а сам, поглаживая вечное перо, все время думал, с какого конца ему приступить к делу.
— Вы знали сына Архиппы Перттунена Михкали из Латваярви? — спросил он.
— Конечно, хорошо знала.
Бабушка оживилась и стала подобревшим голосом рассказывать, как она со своим покойным мужем заготовляла ягель в лесу поблизости от Латваярви и как однажды осенним утром в те же места пришел за ягелем Михкали с женой.
— Бывало, сидим в избушке, а он целый вечер рассказывает сказки и руны поет. Ох, было у Михкали что рассказать, и песни хорошие знал он, — вспоминала бабушка.
— Вы, наверно, тоже много песен и сказок сохранили в своей памяти? — спросил гость, придвигаясь ближе к Мавре.
— Где уж мне, бабке убогой, старушке дряхлой, — уклончиво ответила бабушка. — Пару плохоньких строчек, три коротеньких песни, шесть сказок скучных… Вот все, что я знаю, что я помню. Нечего мне сказывать, нечего в памяти хранить.
Финн достал из внутреннего кармана записную книжку в клеенчатом переплете. Он думал, что Мавра будет ему рассказывать все, что знает и помнит, но бабушку не так легко было уговорить. Она не отказывалась и не соглашалась. Она привыкла рассказывать сказки и предания вечером, в сумерки, когда все дневные дела сделаны.
— Кто ж это сказки среди бела дня рассказывает, — указала она, собираясь встать.
Гость снял пенсне.
— Ну хотя бы одну сказку, — попросил он. — Вашу сказку напечатают в книге. Люди прочитают ее. Я могу заплатить вам…
И он звякнул кошельком.