Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Водораздел - Николай Матвеевич Яккола на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Пока Хуоти купался, мать приготовила обед. Обед был не богаче завтрака. Прибавилась только заправленная ячменной мукой уха из окуней. Уху ели из одной большой глиняной миски, стоявшей посередине стола.

Когда мать пошла к полке за ложкой, Хуоти отломил кусочек корки от рыбника, испеченного из чистой муки.

— Мама, Хуоти ест корочку, — тут же заныл Микки, на всякий случай пригнувшись за край стола.

Хуоти бросил на брата сердитый взгляд.

— Хуоти своим трудом зарабатывает хлеб, — ответила мать и легонько стукнула Микки ложкой по голове.

— Я тоже репу полол, — захныкал Микки. — Отстань ты… — рявкнул он на сестренку, которая пыталась засунуть ему в рот свою соску.

Мать отломила от рыбника кусок корки и дала Микки. Сама она ела лепешку с примесью сосновой коры.

Хуоти положил ложку возле миски и встал из-за стола. «Сосновую кору приходится людям есть…» — думал он, крестясь перед иконой. Из-за иконы выглядывал краешек книги. Это была единственная книга, имевшаяся в доме Пульки-Поавилы, но не библия и не псалтырь — духовных книг в деревне не было ни у кого, кроме Хилиппы. Это была обычная школьная хрестоматия.

Хуоти знал буквы и мог по складам прочитать такие несложные фразы, как «щи да каша пища наша», хотя и не все ему в этой фразе было понятно. Что такое каша, он знал — ее варили и у них почти каждый день. А вот щи Хуоти еще никогда не приходилось пробовать, потому что в Пирттиярви не сажали капусту, как, впрочем, и другие овощи. О моркови, свекле и брюкве Хуоти вообще не слыхал. Поэтому ему было непонятно многое, о чем писалось или что было изображено на рисунках в этой книге, предназначенной для детей, живущих в более плодородных краях.

Хуоти поднялся на лавку, чтобы достать книгу.

— Хуоти, надо бы баню затопить, — сказала мать, убирая со стола посуду и кусочки лепешки. — Сегодня ведь суббота. Косари скоро придут. Хуоти!..

IV

В середине лета деревня словно вымирает. Всюду тихо и пусто. Все, кто только может работать — и старые и молодые — на сенокосе. Кто на речке Ливоёки в пятнадцати верстах от деревни, кто за десять верст на Хеттехьёки, кто где. Дома одни лишь хозяйки и дети да те из стариков, от которых на косьбе уже нет никакого толку.

В субботу косари возвращаются, и жизнь в деревне оживает. Поэтому их возвращения ждут, как праздника. Уже в полдень затапливают бани. С особым нетерпением косарей ждут дети, хотя с дальних лесных пожен им не приносят гостинцев. Да и что может принести косарь домой, кроме усталости, запаха пота да копоти лесной избушки. Может быть, по пути наберет на болоте немного морошки — вот и все гостинцы.

— Идут, идут! — радостно закричал Микки.

Хуоти нес в баню охапку дров. Услышав крик брата, он тоже стал смотреть в сторону мельничного моста.

Отца можно было узнать издали — по походке. Иво, шагавший чуть впереди, шел бодрый и прямой, точно и не таскал все утро сено, не складывал его в скирды и не отмахал пятнадцать верст по лесам да болотам. Отец же шел грузным медленным шагом, по-стариковски горбясь. На плече он нес связанные вместе грабли и косовище, из старого кошеля за его спиной торчали завернутые в дерюгу лезвия кос. В кошеле, кроме того, были два пустых туеса из-под творога, два бруска, источенных так, что они стали похожи на вертушки, которые строгают из дерева дети, две деревянных ложки и закопченный чугунок. Так что особого груза в кошеле не было, да и не под его тяжестью согнулась спина Пульки-Поавилы. Сгорбился он, шагая за сохой, а больше всего оттого, что когда-то таскал на спине тяжелый короб.

Удивительным явлением было коробейничество, широко распространенное в свое время среди северных карел. На цыганский этот промысел карел толкали те условия, в которых они жили. Карелия была богата камнем и лесом, пороги ее таили в себе неисчислимую энергию, в недрах залегли всевозможные руды, да и силы в руках ее тружеников хватало. Только мало и редко светило здесь солнце, небо над Карелией вечно было закрыто тучами. Но губительней была тень, которую отбрасывал двуглавый орел, распростерший над всею страною свои черные крылья. Богатства земли оставались нетронутыми. Если то, что даст скудная земля, не сгубят заморозки, так заберут на подати земские власти. Карел — кору ел. Людям надо было чем-то жить. Олонецкие карелы занимались гончарным промыслом, возили свой товар на лодках через Ладогу на продажу в Петербург. Шелтозерские вепсы уходили на отхожий промысел: они были потомственными печниками и каменщиками. Из Кестеньгской и Княжегубской волостей народ уходил ловить треску на Белом море, а то и дальше, к берегам Норвегии. А ухтинские крестьяне издавна занимались коробейничеством, наложившим своеобразную печать на уклад их жизни. Трудно сказать, когда это началось. По-видимому, в какой-нибудь голодный год нужда заставила мужиков из северокарельских деревень стать первыми коробейниками. Всю зиму они скитались с тяжелым коробом за плечами в дальних краях — в Финляндии и под Петербургом, а на лето, подобно перелетным птицам, возвращались домой.

Каждую осень, после праздника Богородицы, через Пирттиярви проходили сотни мужиков из Ухты, Юшкозера, Войницы, Алаярви и других деревень. За спиной у каждого висел огромный кожаный короб, в котором было лишь немного провизии на дорогу — рыбник, пареная репа и еще что-нибудь. У кого-нибудь из мужиков всегда оказывалась тальянка, и тогда, останавливаясь на ночлег в деревне, они устраивали танцы. Ночи после Богородицы были темные, и кое-кто из коробейников, пользуясь темнотой, после танцев наведывался на чужие огороды за репой.

Каждую осень кто-нибудь из Пирттиярви присоединялся к коробейникам.

Поавиле шел двадцатый год, когда он впервые забросил за плечи короб и хмурым осенним утром отправился в путь-дорогу.

— Перекрестись перед дорогой, — велела мать.

Поавила перекрестился.

— Смотри, вина не пей и чужое добро не трогай, — наказывала Мавра сыну.

Вытащив откуда-то из складок широкого сарафана оловянную пулю, которой муж ее в свое время убил медведя, она протянула ее сыну:

— Ежели под суд попадешь, положи пульку в рот и скажи про себя: «Быть мне медведем, а судьям овечками» и постарайся стоять на той половице, на которой ноги судьи окажутся. Тогда она поможет. К нехристям, гляди, идешь. А молодая жена дома остается.

Поавила был уже женат. Доариэ, тогда еще румяная молодуха, проводила его до границы. Когда расставались, кинулась на шею и заплакала:

— Оставляешь меня несчастную…

Поавила обнял жену и стал утешать:

— Я принесу тебе шелковый платок…

В кармане у Поавилы было всего пятьдесят пенни. Добравшись с бывалыми коробейниками до Каяни, он одолжил у купца Канервы немного денег, взял в кредит дешевых тканей, булавок, головных платков, колечек и прочего товара и пошел бродить по провинциям Кайнуу и Саво, от дома к дому, надеясь продать свой товар и рассчитаться с Канервой.

Но торговля шла из рук вон плохо. В богатых домах, где что-то можно было продать, карелов не считали за людей, презрительно называли рюссями, не пускали даже переночевать. Кроме того, коробейный промысел был запрещен. Чтобы избежать встреч с ленсманами, приходилось ходить по глухим деревням, где народ жил бедно. Но как ни остерегался Поавила, однажды он все же нарвался на ленсмана. Тот потребовал паспорт.

— Зачем мне паспорт, когда я сам весь тут, — с беззаботным видом ответил Поавила и хотел продолжать свой путь. Но не тут-то было — ленсман схватил его за лямку короба:

— Именем закона!

По закону ленсман получал треть конфискованного им товара. Поэтому ленсманы весьма ретиво охотились за коробейниками. Случалось, что карелы-коробейники лишались жизни при оказании сопротивления властям. Поавиле приходилось слышать о таких случаях.

— Нет, не отдам, — сказал он решительно. Вырвав короб, он толкнул ленсмана в грудь так, что тот упал, и бросился бежать.

Недалеко от дороги стояла избушка, в которой Поавиле приходилось нередко бывать, и он надеялся там скрыться. Но едва он вбежал в избу, как следом ворвался ленсман и опять вцепился в короб. Хозяин избушки, бедный торппарь, медлительный пожилой финн, понял, в чем дело, и недвусмысленно сказал:

— Оставьте его в покое. В моем доме людей еще не грабили.

И ленсману пришлось уйти ни с чем.

Однако дня через два Пулька-Поавила снова попался. Ему предъявили обвинение в оскорблении властей и незаконной торговле. Входя в здание суда, он незаметно сунул в рот пулю, которую ему дала мать, и пробормотал про себя: «Быть мне медведем, а судьям овечками». И встал он так, что его ноги оказались на одной половице с ногами судьи.

Судья, пожилой, краснолицый, в черном костюме, снял очки, пристально посмотрел на подсудимого, потом надел очки на нос и стал читать казенным голосом:

— Поавила, сын Консты, Реттиев, родом из деревни Пирттиярви, волости Вуоккиниеми, родился в 1868 году с рождества Христова, православный, обвиняется…

Поавила сжимал зубами пулю.

— … к штрафу в пятьдесят марок и… — продолжал читать судья.

— Ни единого пенни, — крикнул Поавила и тут же проглотил пулю. — Эмяс, пульку проглотил!

Судья бросил из-под очков удивленный взгляд на ленсмана. Поавила выбежал из ратуши. Ленсман бросился следом, но Поавилы уже и след простыл.

Три серьезных последствия имел этот суд для Поавилы. Во-первых, после этого случая его прозвали Пулькой-Поавилой. Во-вторых, с тех пор он уже не верил ни в какие амулеты. И в-третьих, сказав: «Ну их к бесу, этих руочи», — он направился в Петербург.

У известного кимасозерского купца Минина он опять набрал в долг разных товаров и попробовал коробейничать в окрестностях Петербурга. Но и там разносная торговля уже не была доходным делом: в деревнях открывались кооперативные лавки и магазины, принадлежавшие крупным купцам, тягаться с которыми коробейникам было не под силу.

— Хватит мне по свету скитаться, — решил Поавила и вернулся домой.

Многие надеялись разбогатеть на коробейничестве, но мало кому это удалось. Удача сопутствовала лишь Хилиппе Малахвиэнену. Сколотив небольшой капитал сперва на коробейничестве, а затем на торговле птицей, он сумел открыть свою лавочку в Пирттиярви. Но большинство коробейников обычно не могли даже расплатиться с купцами, давшими им товар в кредит, и возвращались домой не богатыми, а горбатыми. В лучшем случае приносили домой какой-нибудь кофейник. Некоторые возвращались с женами, которыми обзаводились в Финляндии, а кое-кто — с венерической болезнью, до тех пор в деревне неизвестной. Правда, кое-кто принес с собой националистические идеи и восхищение Финляндией, но таких было мало. Большинство же, подобно Пульке-Поавиле, хранили в душе горькую память о насмешках и презрении, с которыми встречали коробейников.

Поэтому и был у Пульки-Поавилы шаг тяжел, потому и шел он сгорбясь, как старик. Отправляясь коробейничать, он надеялся, что когда-нибудь будет жить зажиточнее, лучше, чем до сих пор. Но жизнь повернулась по-другому. Пока он ходил с коробом, дома поля позарастали сорняком, а покосы кустарником. Затем братья начали один за другим отделяться. Каждый брал свой надел от поля, свою часть от покоса, корову из хлева, овцу из стада, косу с воронца. Род хирел, а своя семья все росла и беднела. Еще несколько лет назад Поавила старался как-то поправить свою жизнь, старался, но так ничего из его стараний и не вышло. От заманчивых радужных мечтаний осталось в душе лишь разочарование да гложущая зависть к тем, кто оказался удачливее, выбился в люди, разбогател и теперь, как Хилиппа, сидит у других на шее. Вместе с завистью росло в душе ожесточение, заставлявшее задумываться над жизнью. За эти годы заботы и беды покрыли лицо Поавилы морщинами, а в темно-серых глазах появилось выражение усталости и безразличия. Поавила стал вспыльчивым, порой ненавидел даже бога, который одним дает счастье, а другим не дает ничего, и в такие минуты из-за какой-нибудь чепухи он мог оттаскать за волосы ребятишек или накричать на жену. Если уж человеку не повезет, так не повезет. Даже рыба и та в последние годы стала избегать его… И все же Поавила надеялся, что его дети будут жить лучше и умнее, чем он. Нет, себя он не считал дураком, хотя и не умел ни читать, ни писать. Не выучился он грамоте даже за годы своих скитаний. Многие из тех, кто ходил коробейничать, научились грамоте, а он, Пулька-Поавила, так и не научился.

За годы скитаний узнал он много интересного, услышал от своих товарищей и других людей немало удивительных историй. Коробейники обычно останавливались на ночлег все вместе и проводили вечера, рассказывая друг другу различные были и небылицы. Один расскажет сказку о попе и попадье, другой похвастается, как ему удалось одурачить своего заимодавца-купца, третий соврет, что видел водяного. Случалось, оказывался кто-нибудь грамотный и вслух читал книгу или газеты. Пулька-Поавила любил слушать, когда читали. Одну толстую книгу, роман «Федора», он таким образом в течение зимы прослушал от начала до конца. А под Петербургом он познакомился с одним дьяконом. Этот дьякон Игнатий был человеком небогатым, но каждый раз, когда Поавила заходил к нему, покупал какую-нибудь игрушку для детей или аршина два полотна для жены и всегда расспрашивал, как у них, в Карелии, народ живет. Странный был этот дьякон — он даже в бога всерьез не верил, об удивительных вещах рассказывал. Именно от него Поавила узнал, что где-то в России живет очень умный человек по имени Толстой.

— Богатый, говорят, очень богатый, а живет, как простой мужик, — рассказывал потом Поавила Хёкке-Хуотари, с которым он имел обыкновение посиживать зимними вечерами перед камельком, покуривая и вспоминая то время, когда они ходили коробейничать. — Вот это человек. Сам землю пашет и сено косит, книги пишет и требует от царя, чтобы жизнь людям сделали лучше…

Хуоти лежал на лежанке и с открытым ртом слушал рассказ отца.

Дьякона Игнатия отец всегда вспоминал с большой теплотой. И очень гордился тем, что пил чай из одного самовара с таким начитанным человеком. О дьяконе Игнатии он рассказывал всякий раз, когда речь заходила о каком-нибудь ученом человеке, о волостном писаре, о попе или учителе их деревни, и всегда ставил в пример дьякона.

Да, немало повидал Пулька-Поавила, скитаясь по свету, немало услышал интересного. Переменились его представления о жизни, да и характер стал не тот. Но старое крепко сидело в нем. Верил он в православного бога, хотя не всегда крестился и посты не соблюдал. В лешего и прочую нечистую силу он не верил, но, уважая свою мать и даже побаиваясь ее немного, открыто не выражал своего отрицательного отношения ко всяким духам. Однако, невзирая на недовольное ворчание матери, он курил и выпивал, когда представлялся случай. Вернувшись последний раз с коробейного промысла, он принес целую четверть водки и, повернув икону ликом в угол, выпил ее вместе с Хёккой-Хуотари. Тогда Хуоти впервые видел отца пьяным. Наливая водку в чашку Хуотари, Поавила сокрушался:

— Три рубля в кармане, да сто марок долгу купцу Канерве. Вот и весь заработок. А ты остался должен?

— Да что говорить, брат, — засмеялся Хёкка-Хуотари, пощипывая рыжую бороденку. — Сто с лишним марок я должен. Но платить долг не собираюсь. А что? Обзывали рюссями и вообще они нас… Хватит им и того, что с нас содрали на проценты.

Пулька-Поавила одобрительно кивнул. Наполнив опять чашки, он продолжал изливать душу.

— Сколько лет мы с тобой короба таскали?

— Семь лет таскали, — ответил Хёкка-Хуотари.

— А много ли мы добра нажили, скажи мне, соседушка?

— Ничего не нажили, — ответил Хёкка-Хуотари, отхлебнув водки.

— Мы с тобой, что кроты, на своих полях трудимся. Не так ли? А жить-то мы стали от этого лучше? Скажи, соседушка.

— Не стали, — согласился Хёкка-Хуотари и опять хлебнул водки.

— Мы с тобой во всем себе отказывали, берегли все. А толку что? Скажи мне, соседушка. Живем мы теперь лучше?

— Нет.

— Богу молились каждый день. А толку? Живем мы теперь лучше? Ну скажи-ка, соседушка.

— Худо. Худо живем. Бедно.

Отец ударил Хёкку-Хуотари по плечу.

— Верно. Худо мы живем. Ну, а скажи мне, почему так получается? Скажи мне, кто виноват в этом? Я убью его, своими руками прикончу. Видишь, какие у меня руки…

Скрипнув зубами, отец ударил кулаком о стол, так что чашки зазвенели.

— Что ты, сосед? — испугался Хёкка-Хуотари, но отец только махнул рукой и продолжал:

— Есть у меня кому землю пахать да на лошади ездить. А Хуоти я выучу. Дьяконом будет. Эй, Хуоти, иди-ка сюда. Хочешь стать дьяконом? А?

Хуоти и так было страшно, а тут еще отец подозвал его и задал такой вопрос. От испуга он ничего не мог ответить, только сжался весь и всхлипнул.

Потирая слезящиеся от едкого дыма глаза, Хуоти подкладывал дрова в каменку. «Дьяконом стать?..» — вспомнил он слова отца и усмехнулся. Притащив в баню еще два ведра из колодца, он решил, что воды теперь хватит, и оставив дверь чуть приоткрытой, побежал домой встречать косарей.

Иво успел сбросить свой кошель и снимал лапти с разъеденных болотной водой ног, когда в избу вошел отец. Вид у него был злой.

— Что с тобой? — всполошилась жена.

Дело было вот в чем. Луга Поавилы и Хилиппы находились рядом. Граница шла от камня к камню, но она не была строго размечена и поэтому то Поавила, то Хилиппа, кто когда успевал, захватывали при косьбе аршин-другой чужого покоса. В этом году опередил Хилиппа. Шагая по прогону, Поавила увидел, что коса Ханнеса при каждом взмахе заходит за линию границы.

— У сынка-то, я вижу, повадки отцовские, — буркнул он. Ханнес услышал и, подняв голову, уставился на Поавилу.

— Чего зенки выпучил? — рявкнул Поавила. — Гляди, как бы чужая земля ноги не ожгла.

Ханнес испугался и в слезах побежал к отцу, косившему на другом конце луга. Поавила пошел домой и не слышал, что Ханнес кричал отцу.

Потому и вошел Поавила в избу с таким злым видом. За столом, хлебая уху, он еще ворчал:

— У самого земли — хоть десять коров держи. А на чужое добро зарится.

Только в бане, на горячем полке, Поавила успокоился.

Дверь в баню была такая низкая, что Поавиле приходилось складываться чуть ли не вдвое, чтобы войти внутрь. Баня топилась по-черному и внутри все покрывалось сажей. Отдушину в потолке затыкали тряпкой. Налево, почти вровень с землей, было окошко, такое маленькое и с таким закопченным стеклом, что свет в баню почти не пробивался. У дверей стоял ушат для холодной воды и выдолбленная из толстой сосны лоханка — для горячей. Воду нагревали разогретыми в огне камнями, а носили из неглубокого, бог весть когда выкопанного возле бани колодца. Баня тоже была старая. Нижние бревна сруба ушли глубоко в землю и прогнили; в щелях растрескавшихся бревен грелись на солнце юркие ящерицы. И хотя баня Поавилы не отличалась чистотой и светом, все же она была своего рода храмом, где совершалось очищение тела и души. В бане не только мылись и парились, но и изгоняли болезнь, привораживали любовь, рожали детей, коптили сети, трепали лен, в рождественскую ночь у ее дверей подслушивали нечистую силу.

Поавила сидел на узком полке и легонько хлестал распаренным веником по волосатым ногам.

— Подбрось-ка пару, — велел он Хуоти, сидевшему на полу.

Каждый раз, когда Хуоти бросал черпаком воду на каменку, раскаленные камни стреляли, выбрасывая к потолку густое облако пара и копоти.

Пот черными струями бежал по телу Поавилы. Больше всего зудели искусанные комарами руки и ноги. Их можно было парить хоть того больше. Даже на дворе возле избы было слышно, как Поавила кряхтит и отчаянно хлещется веником.

— Ну, пожалуй, хватит, — наконец решил он, слез, отдуваясь, с полка и выскочил на улицу, где Иво уже остужался.

Немного остыв, Поавила вернулся в баню, окатился сперва горячей, а потом холодной водой, и закончив на этом свое мытье, отправился домой, прикрывая грязным бельем низ живота. От распаренного тела еще шел пар, когда он вошел в избу, где одел на себя чистое починенное белье.

Ребята прибежали в нижнем белье, чистые и раскрасневшиеся.

Бабушка мылась последней. Несмотря на свои преклонные годы, она еще крепко парилась. Чтобы ее старое тело, пропыленное и словно задубленное от лежания на печи, перестало чесаться, его надо было основательно пропарить. Но сама бабушка уже была не в силах хлестаться веником, и Хуоти второй год ходил ее парить.

— Повыше, еще повыше, — приговаривала Мавра. Ей нравилось, как внук проходился горячим веником по ее морщинистой спине. — Ух, ух. Дай бог тебе счастья… долгий век… красивую невесту… Вот здесь, под лопаткой… Ух, ух.

Напившись чаю после бани, Поавила сидел на лавке и курил.

— Господи! — заворчала бабушка, едва переступив порог. — У самого изба полна детей, а он… как руочи… и в красном углу.

Оторопев, Поавила поперхнулся дымом и, закашлявшись, пошел к камельку.

— Прости, господи, меня грешную, — бормотала бабушка, ополаскивая руки после бани под рукомойником.

Под окном с удочкой на плече пробежал Ханнес.



Поделиться книгой:

На главную
Назад