Рядом протекала река, загроможденная — совсем как в Париже — цепями, купальнями и большими лодками. На чуть заметных волнах покачивалось множество легких, привязанных к пристани челноков с вычурными свеженамалеванными названиями, едва заметными под осевшей на них угольной пылью. Из своих окон Сидони могла видеть рестораны на берегу реки, безмолвствовавшие в будни и наполненные по воскресеньям пестрой, шумной толпою, веселые голоса которой, смешиваясь с тяжелым всплеском весел, доносились с обоих берегов и сливались над рекою в тот общий поток неясного шума, криков, зова, смеха и песен, что по праздничным дням непрерывно разносится вверх и вниз по Сене на протяжении десяти миль.
В будни здесь можно было видеть неряшливо одетых, ничем не занятых людей: мужчин в шерстяных блузах и в широкополых, остроконечных шляпах из грубой соломки, женщин, которые сидели сложа руки на помятой траве откосов, глядя перед собой тем ничего не выражающим взглядом, какой бывает у пасущихся коров.
Ярмарочные фокусники, шарманщики, арфисты и странствующие гимнасты — все они останавливались здесь, как в пригороде. Набережная была наводнена ими, и окаймлявшие ее маленькие домики поспешно отворялись при их приближении; белые, наспех застегнутые блузы, растрепанные прически, лениво дымившаяся трубка показывались у окон, подстерегая эту бродячую пошлость, являвшуюся для них как бы отголоском близкого Парижа.
Здесь было уныло и безобразно.
Чахлая, едва пробившаяся травка уже желтела под ногами. Воздух был насыщен черной пылью. Тем не менее каждый четверг, направляясь в казино, здесь с шиком проносились в изящных, легких экипажах с наемными форейторами сливки полусвета. Все это, конечно, нравилось такой завзятой парижанке, как Сидони. К тому же еще в детстве маленькая Шеб много слышала про Аньер от знаменитого Делобеля, мечтавшего обзавестись в этих местах — подобно многим другим актерам — домиком, дачным уголком, куда можно было бы возвращаться по окончании спектакля с ночным поездом.
Сидони Рислер воплотила в жизнь все мечты юной Шеб.
Братья подошли к выходившей на набережную калитке, в которой, как всегда, торчал ключ. Они вошли и направились мимо кустов совсем еще молодой зелени. Биллиардная, домик садовника, маленькая застекленная оранжерея виднелись то здесь, то там, словно отдельные части игрушечных швейцарских домиков; все здесь было очень легкое, воздушное, готовое в любую минуту взлететь по воле банкротства или каприза, — настоящая вилла кокотки или биржевика.
Франц, ослепленный, смотрел вокруг. В глубине, украшенная вазами с цветами, виднелась веранда, на которую выходили высокие окна гостиной. У дверей стояли американское кресло, складные стулья, маленький столик, с которого еще не убран был кофе. Из дому доносились звуки фортепьяно, слышались приглушенные голоса.
— Ну и удивится Сидони! — говорил Рислер, осторожно ступая по песку. — Она ждет меня не раньше вечера. Сейчас у нее урок музыки с госпожой Добсон.
Он быстро толкнул дверь и, еще не входя, с порога крикнул своим низким, добродушным голосом:
— Угадай, кого я привел!
Г-жа Добсон, сидевшая в одиночестве за фортепьяно, так и подпрыгнула на своем табурете, а из глубины большой гостиной, из-за тропических растений, которые, поднимаясь над столом, как бы продолжали его тонкий, изящный рисунок, поспешно вышли Жорж и Сидони.
— Ах, как вы меня испугали!.. — воскликнула Сидони, направляясь к Рислеру.
По ковру замелькал подол ее белого пеньюара, отделанного рюшами из голубых ленточек, напоминавших уголки лазоревого неба, что проглядывают сквозь облака. Она уже оправилась от смущения и с любезным видом и своей вечной улыбочкой поцеловала мужа и подставила лоб Францу.
— Здравствуйте, братец, — сказала она.
Рислер оставил их одних и подошел к Фромону; он был очень удивлен, что застал его здесь.
— Как, LLIopni, вы здесь?.. А я думал, вы в Савиньи…
— Да, представьте себе… Я приехал… Я думал, что воскресные дни вы проводите в Аньере… Мне нужно было поговорить с вами об одном деле…
Он начал сбивчиво рассказывать ему о каком-то важном заказе. Сидони, обменявшись незначительными фразами с Францем, который держал себя очень холодно, исчезла. Г-жа Добсон продолжала наигрывать под
Положение действительно было довольно напряженное, и только благодушие Рислера слегка разрядило неловкость. Он извинился перед компаньоном за то, что его не оказалось на месте, и выразил желание показать Францу весь дом. Они пошли в конюшню, оттуда в кладовые, в сараи, в оранжерею. Все было новое, блестящее, сверкающее, но слишком миниатюрное, неудобное.
— Это стоит больших денег, — говорил Рислер не без гордости.
Он хотел, чтобы восхищались всеми мелочами во владениях Сидони: показывал газ, воду, которая подавалась во все этажи, усовершенствованные звонки, садовую мебель, английский биллиард, ванну и душ, — и все это с выражением благодарности по адресу Фромона-младшего, который, сделав его компаньоном фирмы, дал ему в руки такое богатство.
При каждом новом излиянии Рислера Жорж Фромон, чувствуя на себе странный взгляд Франца, готов был провалиться сквозь землю.
За завтраком не было настоящего оживления.
Говорила почти одна г-жа Добсон, довольная, что окунулась наконец в настоящую романтическую интригу. Зная или, вернее, думая, что знает до конца историю своей подруги, она понимала глухой гнев Франца — отвергнутого влюбленного, увидевшего, что его место занято, понимала и беспокойство Жоржа, встревоженного появлением соперника; одного она ободряла взглядом, другого утешала улыбкой, восхищалась выдержкой Сидони и все свое презрение приберегала для несносного Рислера, этого грубого, свирепого тирана… Ее усилия были направлены главным образом на то, чтобы не допустить за столом того ужасного молчания, которое при стуке вилок и ножей кажется особенно нелепым и стеснительным.
Сразу же после завтрака Фромон заявил, что едет обратно в Савиньи. Рислер не стал его удерживать, подумав о том, что его милая «мадам Шорш» проводит воскресенье в одиночестве, и несчастный любовник, не обменявшись ни словом со своей возлюбленной, отправился по солнцепеку на дневной поезд в сопровождении мужа, который непременно хотел проводить его до самого вокзала.
Г-жа Добсон посидела немного с Францем и Сидони в маленькой беседке, испещренной, словно звездами, розовыми почками вьющегося винограда, но скоро, поняв, что стесняет их, вернулась в гостиную и, как незадолго перед тем, когда здесь был Жорж, снова принялась тихо и выразительно напевать под свой собственный аккомпанемент. В затихшем саду эта приглушенная, льющаяся сквозь листву деревьев музыка напоминала щебетание птичек перед грозой.
Наконец они остались одни.
Под сводами беседки — ее еще не успела затянуть велень-сильно припекало майское солнце. Сидони, защищая глаза рукой, разглядывала гуляющих по набережной. Франц смотрел в другую сторону, и оба, делая вид, что им нет дела друг до друга, вдруг обернулись одновременно с одной и той же мыслью, с одним и тем же жестом.
— Мне надо поговорить с вами, — произнес он в ту самую минуту, когда она уже собиралась заговорить.
— Мне тоже, — сказала она серьезно… — Пойдемте туда… Там нам будет лучше.
И они вошли в небольшой павильон, расположенный в глубине сада.
II
ОБЪЯСНЕНИЕ
И правда, давно уже пора было явиться судье.
Эта женщина бешено кружилась в водовороте парижского мальстрима. Благодаря своей легкости она еще держалась на поверхности, но ее чрезмерные траты, выставляемая напоказ роскошь, все большее и большее пренебрежение правилами приличия — все предвещало, что скоро она пойдет ко дну, увлекая за собою честь мужа, а может быть, также и состояние и репутацию солидной фирмы, разоренной ее безумствами.
Среда, в которой она теперь жила, ускоряла ее гибель. В Париже, в кварталах мелких коммерсантов, ничем не отличающихся от недоброжелательной, болтливой провинции, она поневоле была осмотрительнее, но на своей аньерской вилле, среди актерских дач, рядом с подозрительными парочками и приказчиками на отдыхе, она перестала стесняться. Окружавшая ее атмосфера порока как нельзя лучше отвечала ее натуре, и она дышала ею без отвращения. Вечерами, сидя в садике, она с удовольствием слушала доносившуюся издали бальную музыку.
После выстрела из пистолета, раздавшегося как-то ночью в соседнем доме и привлекшего к себе внимание всей округи банальной и глупой интригой, она стала мечтать о таких же приключениях. Ей захотелось, чтобы у нее тоже были «истории». Она не соблюдала больше никакой меры ни в выражениях, ни в манере держаться и в те дни, когда не гуляла по Аньерской набережной в короткой юбке, с длинной тростью в руках, подражая модницам Трувиля и Ульгата,[14] вяло бродила по комнатам в пеньюаре, совсем как ее соседки, ничего не делая, почти не интересуясь домом, где ее обкрадывали, как кокотку, а она даже не замечала этого. Эта самая женщина, которую каждое утро видели катающейся верхом, могла целыми часами сплетничать с горничной о странных парочках, живших вокруг.
Мало-помалу она опустилась до своего прежнего уровня и даже еще ниже. Из круга богатой, солидной буржуазии, куда она попала благодаря своему браку с Рислером, она неудержимо катилась в ряды содержанок. Ей часто приходилось встречать в вагонах железной дороги эксцентрично одетых девиц, с челками до самых глаз или распущенными волосами а ля Женевьева Брабантская, и в конце концов она сама стала походить на этих женщин. На два месяца она вдруг превратилась в блондинку, к великому изумлению Рислера, недоумевавшего, где это ему подменили его куколку. Зато Жоржа все эти причуды забавляли: они давали ему возможность находить десять женщин в лице одной. А ведь он-то и был настоящим мужем, хозяином дома.
Чтобы развлечь Сидони, он создал вокруг нее некое подобие общества: тут были его холостые друзья, любившие пожить коммерсанты; женщины, как правило, отсутствовали: у женщин слишком зоркие глаза. Единственной подругой была г-жа Добсон.
Устраивались званые обеды, катание на лодках, фейерверки.
Положение бедного Рислера с каждым днем становилось все более смешным и двусмысленным. Он приезжал вечером усталый, дурно одетый и должен был немедленно идти к себе в комнату, чтобы немного привести себя в порядок.
— У нас сегодня к обеду гости, — говорила ему жена, — поторопитесь!
Он садился за стол последним, пожав руки всем своим гостям, друзьям Фромона-младшего, которых едва внал по имени. И, как вто ни странно, дела фабрики часто обсуждались за этим столом, — Жорж приводил сюда своих клубных знакомых с невозмутимостью человека, который платит за все.
«Деловые завтраки и обеды!» В глазах Рислера эти слова объясняли все: постоянное присутствие компаньона, подбор приглашенных, роскошные туалеты Сидони, наряжавшейся и кокетничавшей в интересах фирмы. Это кокетство любовницы приводило в отчаяние Фромона. Мучимый тревогой и недоверием, он боялся надолго предоставлять самой себе эту лживую, развращенную женщину и являлся в Аньер во всякое время дня, чтобы застать ее врасплох.
— Что с твоим мужем?.. — насмешливо спрашивал старый Гардинуа свою внучку. — Почему он теперь так редко бывает здесь?
Клер старалась оправдать Жоржа, но его постоянные отлучки начинали беспокоить ее. И она часто плакала теперь, читая записочки и телеграммы, приходившие ежедневно в час обеда: «Не жди меня вечером, дорогая. Я смогу приехать в Савиньи только завтра или послезавтра, с ночным поездом».
Она с грустью садилась за стол против пустого прибора и, не зная еще, что муж изменяет ей, чувствовала, что он отдаляется от нее. Если какое-нибудь семейное торжество или другие обстоятельства удерживали его дома, он бывал всегда рассеян, никогда не делился тем, что его занимало. С Сидони Клер была теперь очень далека, а потому ничего и не знала о том, что происходило в Аньере. Но когда Жорж уезжал, веселый и улыбающийся, и она оставалась одна, ее начинали мучить безотчетные подозрения, и, как это бывает порой в ожидании большого горя, она вдруг ощущала в своем сердце огромную пустоту, словно там было уже приуготовано место для катастрофы.
Ее муж тоже не был счастлив. Этой жестокой Сидони, по-видимому, доставляло удовольствие мучить его. Она позволяла ухаживать за собой решительно всем. Вот и теперь: некий Казабон — Казабони по сцене, — итальянский тенор из Тулузы, представленный г-жой Добсон, являлся каждый день распевать с ней трогательные дуэты. Жорж, терзаемый ревностью, бросал все дела и мчался в Аньер среди дня; ему уже казалось, что Рислер недостаточно зорко следит за женой. Ему хотелось, чтобы тот был слеп только по отношению к нему…
О, будь он на месте мужа, уж он бы крепко держал ее в руках! Но он не имел никаких прав на нее, и ему, не стесняясь, указывали на это. Порой неумолимая логика, не чуждая даже самым глупым людям, подсказывала ему, что, изменяя сам, он, может быть, заслуживает, чтобы изменяли и ему. В общем, жизнь его была довольно печальна. Он проводил все свое время в беготне по ювелирам и модным магазинам, придумывая для любовницы все новые подарки и сюрпризы. Ведь он-то хорошо знал ее! Знал, что только драгоценностями ее можно развлечь — но не удержать — и что в тот день, когда ей наскучит…
Но Сидони пока еще не скучала. Она жила так, как ей хотелось. У нее было все, о чем она только могла мечтать. В се любви к Жоржу не было ничего пылкого, ничего романтического. Он был для нее как бы вторым мужем, более молодым, а главное, более богатым, чем первый, — вот и все. Для соблюдения внешних приличий она перевезла в Аньер родителей и поселила их в маленьком домике, на краю местечка, пользуясь тщеславным, сознательно слепым отцом и доброй, по-прежнему ослепленной матерью, чтобы создать вокруг себя обстановку некоей порядочности, потребность в которой испытывала тем сильнее, чем больше она опускалась.
Все было предусмотрено в маленькой головке этого порочного существа, вносившего холодную расчетливость во все свои поступки. Казалось, ничто не должно было помешать спокойному течению ее жизни, как вдруг явился Франц Рислер.
По одному тому, как он вошел, Сидони сразу поняла, что ее покою грозит опасность, что между ними должно произойти что-то очень серьезное.
В одну минуту ее план был готов. Оставалось только привести его в исполнение.
Павильон, куда они вошли, — большая круглая комната с четырьмя окнами, причем из каждого окна открывался вид, непохожий на виды из других окон, — был обставлен специально для летнего отдыха, для тех жарких часов, когда ищут убежища от солнца и жужжания насекомых, наполнявшего сад. Вдоль стен тянулся широкий, очень низкий диван. Посредине стоял лакированный столик, тоже очень низкий, заваленный разрозненными номерами иллюстрированных журналов.
Обои были новые, и персидский рисунок — птички, порхающие среди голубоватого тростника, — создавал впечатление летней грезы, легкого видения, что скользит порой перед смыкающимися глазами. Опущенные шторы, циновка на полу, виргинский жасмин, обвивавший снаружи беседку, поддерживали приятную прохладу. А журчание протекавшей поблизости реки и плеск ее волн о берега еще усиливали ощущение этой прохлады.
Войдя, Сидони сразу же села, и отброшенный ногой шлейф ее белой юбки упал у дивана, словно снежный ком.
С милой улыбкой, чуть склонив головку со сбившимся набок бантом, что придавало ей еще более капризный и задорный вид, и приняв выжидательную позу, она смотрела на Франца ясными, невинными глазами.
Он стоял бледный и оглядывался по сторонам.
— Поздравляю вас, сударыня, — сказал он наконец, — вы неплохо устроились.
Как бы испугавшись, что, начав разговор так издалека, он не скоро дойдет до цели, он тут же резко спросил:
— Кому вы обязаны этой роскошью?.. Мужу или любовнику?..
Не пошевельнувшись, даже не подняв глаза, она спокойно ответила:
— Тому и другому.
Он слегка растерялся от такого апломба.
— Значит, вы сознаетесь, что этот человек-ваш любовник?
— Ну да, конечно, черт возьми!
С минуту Франц смотрел на нее, не произнося ни слова. Несмотря на все свое спокойствие, она тоже побледнела и неизменная улыбочка уже не трепетала в уголках ее губ.
— Выслушайте меня внимательно, Сидони, — сказал он. — Имя моего брата, имя, которое он дал своей жене, — это и мое имя. Если Рислер настолько безрассуден и слеп, что позволяет вам позорить это имя, то я считаю своим долгом защитить его от ваших посягательств… А потому предлагаю вам предупредить господина Фромона, чтобы он как можно скорее нашел себе другую любовницу, и пусть его разоряют где-нибудь в другом месте… Не то…
— Не то?.. — спросила Сидони, не переставая играть своими кольцами.
— Не то мне придется предупредить брата о том, что происходит у него в доме, и вы немало удивитесь, увидев, каким страшным и жестоким может быть обычно кроткий и безобидный Рислер. Возможно, что мое разоблачение убьет его, но, будьте уверены, прежде он убьет вас.
Она пожала плечами.
— Ну и пусть убивает… Не все ли мне равно?..
Это было сказано с такой горечью, с таким равнодушием, что Франц невольно почувствовал жалость к прелестному молодому и счастливому созданию, говорившему о смерти с таким безразличием.
— Так вы его очень любите?.. — спросил он уже мягче. — Вы, стало быть, очень любите Фромона, раз предпочитаете лучше умереть, чем отказаться от него?
Она порывисто выпрямилась.
— Люблю? Чтобы я полюбила этого фата, эту размазню, эту бабу, одетую мужчиной?.. Полноте!.. Я взяла его, как взяла бы всякого другого.
— Но почему?
— Потому что так было нужно, потому что я обезумела, потому что в сердце моем жила, да и теперь еще живет, преступная любовь, и я хочу вырвать ее какой угодно ценой.
Она говорила это стоя, глядя ему прямо в глаза, почти касаясь губами его губ, дрожа всем телом.
Преступная любовь!.. Кого же любила она?
Франц боялся спросить.
Еще ничего не подозревая, он все же чувствовал, что этот взгляд, это приблизившееся к нему лицо откроют ему что-то страшное.
Но долг судьи обязывал его знать все.
— Кто же это?.. — спросил он.
— Вы отлично знаете, что это вы, — глухо проговорила она.
Она была женой его брата.
Вот уже два года он думал о ней только как о сестре. Для него жена брата ничем больше не походила на его бывшую невесту, и он почел бы за преступление узнать в ее лице хотя бы одну черту той, которой он когда-то так часто говорил: «Я вас люблю».
И вот она сама говорит ему, что любит его.
Несчастный судья был потрясен. Он ничего не соображал, не находил слов для ответа.
А она стояла перед ним и ждала…
Был один из тех весенних дней, солнечных, полных очарования дней, которым испарения от недавно прошедших дождей сообщают своеобразную мягкость и грусть. Теплый воздух был напоен ароматом свежих цветов, благоухавших в этот первый жаркий день, как положенные в муфту фиалки. И все эти пьянящие запахи проникали в полуоткрытые высокие окна павильона. Слышны были звуки воскресной шарманки и отдаленные крики на реке, а рядом, в саду, влюбленный, изнемогающий голос г-жи Добсон томно вздыхал:
— Да, Франц, я всегда любила вас, — продолжала Сидони. — Я отказалась когда-то от этой любви, потому что была слишком молода, — ведь молодые девушки сами не знают, что они делают, но ничто не могло изгладить или ослабить во мне это чувство. Когда я узнала, что вас любит Дезире, бедная обиженная судьбой Дезире, я в порыве великодушия захотела устроить ее счастье, пожертвовав своим, и оттолкнула вас, чтобы вы шли к ней. Но, как только вы уехали, я поняла, что жертва мне не по силам. Бедная Дезире! Сколько раз я мысленно проклинала ее! Вы не поверите: с тех пор я избегала встречаться с нею. Мне слишком тяжело было видеть ее.
— Но если вы любили меня, — спросил Франц чуть слышно, — если вы меня любили, зачем же вы вышли за моего брата?
Она и глазом не моргнула.
— Выйти за Рислера — значило стать ближе к вам. Я говорила себе: «Я не могу быть его женой, ну так я буду его сестрой. По крайней мере мне позволено будет любить его, и мы не останемся на всю жизнь чужими». Увы! То были наивные мечты, которым предаешься в двадцать лет, чтобы скоро на опыте убедиться в их обманчивости… Я не могла любить вас как сестра, Франц, не могла и забыть: этому мешал мой брак. Будь у меня другой муж, это, быть может, и удалось бы мне, но с Рислером это оказалось невозможным. Он постоянно говорил о вас, о ваших успехах, о вашей будущности… Франц говорил то-то… Франц делал то-то… Он вас так любит, бедняга! Кроме того — и это самое ужасное для меня, — ваш брат похож на вас. В вашей походке, в чертах лица есть фамильное сходство, особенно в голосе. Часто, когда он ласкал меня, я закрывала глаза и говорила себе: «Это он… Это Франц…» Греховная мысль стала моей мукой, наваждением — и тогда я решила искать забвения. Я согласилась выслушать Жоржа, который уже давно преследовал меня своим ухаживанием, изменила жизнь, сделала ее шумной, бурной. Но клянусь вам, Франц, что, кружась в вихре удовольствий, я никогда не переставала думать о вас, и если кто-нибудь имеет право требовать у меня отчета в моем поведении, то уж, конечно, не вы: ведь это вы, сами того не желая, сделали меня тем, что я есть…
Она замолчала.
Франц не смел поднять на нее глаза… Она так красива, так обольстительна 1 А ведь она жена его брата!
Он не смел и говорить. Несчастный чувствовал, что былая страсть снова деспотически овладевает им и что отныне взгляды, слова, все, что будет исходить от него, — все это любовь.
А ведь она жена его брата!