Гега улыбнулся и протянул Простаку руку.
– Сегодня же верну.
– Когда хочешь, тогда и верни, все равно она мне большая. А хочешь, носи, пока я не вырасту.
Теперь уже громко смеялся Гега.
– А Дато?
– Дато в монастырь уходит, в монахи, зачем ему джинсы…
И Важа тоже рассмеялся, а Гега вспомнил, что в каком-то монастыре у Дато действительно был друг монах и он в последнее время часто к нему ездил. Пару раз он обещал взять с собой и Гегу, но пока это были только обещания. Правда, сейчас Геге было некогда думать об этом, он поблагодарил Важу и по-тбилисски его обнял.
Тбилиси был столицей Грузии вот уже тысячу пятьсот лет, и, как во всех столицах, в нем случалось столько же хорошего, сколько и плохого. Но для Геги ничего не могло быть хуже того, что на Земеле, еще до того как он свернул на подъем к Академии, его остановили трое, с ножами, и потребовали снять одолженную для свидания джинсовую куртку. Тогда по Земелю еще прогуливались тбилисцы, поэтому было немного странно, что когда какой-то тип сказал Геге – братан, дело есть, на минутку, и увлек его к подъезду, среди прохожих не оказалось никого из знакомых. Но для самого Геги гораздо более странным было то, что, когда в том подъезде обозначились еще два столь же счастливых типа, он ничуть не испугался. Наоборот – улыбнулся и очень спокойно сказал:
– Зря стараетесь, не снимете!..
Гега был актером, правда, всего двадцати двух лет, но уже хорошим актером, и в том подъезде он очень спокойно произнес эту фразу. Произнес, как глубоко уверенный в себе человек, и больше всего это спокойствие удивило самого Гегу. Удивило, поскольку он-то никогда не претендовал на геройство – он прекрасно знал, что в Тбилиси того времени нередко снимали джинсы с прохожих. И так же, как другие, не раз думал о том, как сам он поступит в таком случае. Гега был уверен, что не стоит рисковать жизнью из-за брюк или куртки, он никогда не был сторонником бездумного героизма там, где в этом просто не было необходимости. И в другом месте, в другое время, он без слов, с улыбкой, уступил. Но в тот день Гега повел себя иначе, наверное, потому, что джинсовая куртка была чужой. А может, потому, что шел на свидание, на первое свидание с девушкой, которую не знал, но у которой был такой красивый голос…
Ножи были только у двоих, и до того, как убежать, оба успели ранить Гегу. Тогда в Тбилиси, даже во время драк, удары ножом в основном наносились в ногу или в зад, но Гегу ударили не только в ногу, но и в живот, может потому, что, сами того не осознавая, хотели порезать ту самую куртку, которую так и не смогли с него снять.
Когда Гега вышел на улицу, он смог сделать всего несколько шагов, истекая кровью, упал и потерял сознание. Свалился там же, прямо на тротуаре.
Он пришел в себя в больничной палате. У изголовья кровати плакала мать и осторожно, очень осторожно и нежно гладила его руку.
– Где Тина? – спросил Гега, посмотрев на мать.
– Кто такая Тина? – спросила Нателла и утерла удивленные мокрые глаза.
– Не знаю, я ее тоже не знаю, – произнес через некоторое время Гега и улыбнулся.
Это была чистая правда, Гега действительно не знал Тину, после лекций долго стоявшую перед Академией художеств, там, куда должен был прийти парень в инвалидной коляске. Но на встречу с Тиной так никто и не пришел. Ну как пришел бы на свидание Гега, если как раз в это время ему в больнице делали операцию и только через несколько дней он смог позвонить Тине.
– Извините за то, что я не пришел и не позвонил, я и сейчас еще в больнице.
– Здорово.
– Что здорово?
– Извините, нехорошо вышло, я совсем другое хотела сказать. Здорово то, что у вас уважительная причина и поэтому вы в тот день не пришли.
– Как только меня выпишут, мы сразу встретимся.
– Знаете, если вы не против, я могу навестить вас в больнице, принести фрукты или, если скажете, что-нибудь другое – то, что вы любите и что вас порадует…
– Не надо, сюда не приходите, меня скоро выпишут, и я сам вас повидаю, до свидания…
– Желаю скорейшего выздоровления…
Гега пролежал в больнице еще несколько дней, где его, как героя, навещали друзья и знакомые, и весь Тбилиси знал, что с Геги так и не смогли снять джинсы, но сам Гега упрямо шутил – не подождали, а то я бы отдал…
Этой упрямой шуткой он хотел сказать, что вовсе не был героем, и потом (через год), в тбилисской Ортачальской тюрьме, в камере смертников, Гега часто вспоминал эти дни в больнице, когда из него пытались сделать героя, а он хотел оставаться обычным человеком.
В больнице его долго не задержали, хотя он пока еще не мог ходить – по мнению врачей, это было всего лишь делом времени. На второй же день после операции братья Ивериели, учившиеся на медицинском друзья Геги, где-то достали и прикатили ему инвалидную коляску. По вечерам, когда, устав от похвал, он наконец оставался один, Гега катил в конец коридора, туда, где на розовой стене висел черный телефон, и звонил Тине.
С Тиной он встретился на второй день после выписки, прикатил в Академию в инвалидной коляске, без которой пока действительно не мог передвигаться, но Тина не простила ему ложь и целую неделю не разговаривала с ним. Он звонил ей каждый день, Тина трубку брала, и не отвечала. Гега пытался объяснить ей все, что мог, – Тина не отвечала, но, будучи хорошо воспитанным человеком, трубку не вешала и слушала Гегу. Но не отвечала ему.
Гега объяснял Тине то, чего не мог объяснить самому себе. Действительно, как можно было объяснить ту шутку, у которой не было иного объяснения, чем ирония судьбы? В том, что на первое свидание с Тиной Геге действительно пришлось отправиться в инвалидной коляске, возможно, действительно проявилась ирония судьбы. Хотя вскоре (где-то через неделю) он вернул коляску, и братья Ивериели отвезли ее в ту же больницу, откуда и взяли. Вранглеровскую куртку (мать тщательно отстирала кровь и любовно ее зашила) Дато так и не взял обратно, и, конечно, он пообещал Геге новые джинсы.
А Гега не хотел ничего, кроме Тины, он ни о чем не думал, кроме Тины. Только о Тине – самой красивой девушке на всей земле…
Отец Сосо
Он был известным профессором, одним из лучших умов своего времени, но то было советское время, и у него были свои законы. В шестидесятых-семидесятых годах прошлого века профессоров и ученых уже не расстреливали, но их вынуждали сотрудничать с советской властью. Большинство сотрудничало, ведь без этого никто никогда и не смог бы выехать за границу, ни на одну научную конференцию. Сотрудничество с властью, на первый взгляд, не было чем-то особенным, иногда за загранкомандировки с них ничего и не требовали, но это только на первый взгляд. В действительности же у них отбирали главное – право иметь и высказывать собственное мнение, право публично заявлять о своих политических взглядах, и при необходимости (а на самом деле всегда) они должны были быть сторонниками власти. Так оно и было: большинство советских ученых вместе с советским правительством покорно создавали одну большую советскую ложь. Конечно, бывали и исключения – те, кто не хотел от правительства никаких привилегий, ни квартир, ни автомобилей, (или правительство не желало их поощрять) – но их было мало. Сидели такие ученые по кухням своих хрущевок, там и работали, там же пили, и только там, на кухне, ругали советский режим. Правда, несколько человек (среди них и ученые) сидели по тюрьмам (а не на кухнях), но это уже были диссиденты…
Отец Сосо был одним из лучших, прославленных ученых советской Грузии – академик, к которому с особым почтением относился и сам Первый секретарь ЦК (фактический правитель) Грузии. Сосо как раз это и не нравилось – не нравилась близость и теплые отношения, которые были у его отца с властью: для антисоветски и либерально настроенной тбилисской молодежи того времени Эдуард Шеварднадзе, как карьерист-большевик, был личностью абсолютно неприемлемой. Чтобы выдвинуться в советской иерархии, не требовалось особого ума или образования, нужно было нечто иное – именно то, чем обладал (например) Шеварднадзе, который с чисто провинциальным упорством успешно продвигался от прекрасной гурийской деревушки к вершине прекрасной советской карьеры. Уже в начале шестидесятых (в борьбе с тбилисскими конкурентами) он стал в Грузии первым лицом и вскоре, без особого труда, завоевал симпатии местной советской интеллигенции. Хотя это было, скорее, заслугой самой грузинской интеллигенции, а не Первого Секретаря, поскольку на протяжении десятилетий (вместе с моралью) падали и ее мыслительные способности. Когда, идя к власти, Шеварднадзе начал аресты подпольных дельцов, грузинские интеллигенты искренне радовались, думая, что задержание Отара Лазишвили и было настоящей борьбой с коррупцией. Они не знали, что гонимый, вынужденный действовать подпольно, частный предприниматель в действительности и есть та самая основа, на которую опирается государственная экономика всех нормальных стран. Подпольные дельцы советского периода были людьми смелыми, и только они и могли составить средний слой общества – хребет нормального государства.
Обманывать старших всегда легче, чем детей. Когда отцы обманулись, дети догадались, что Шеварднадзе – это страшный человек, ведь среди арестованных был и его друг, которого вскоре расстреляли. Друг в Грузии всегда значил намного больше, чем товарищ (и не только из-за Руставели). Так грузинская молодежь того времени поняла, что новый Секретарь ЦК проливал кровь не зря – он наметил себе еще более высокую цель (кто знает, может, очень давно, еще с самого детства), и этой целью была Москва. Москве всегда нравились только те грузины, которые относились к своим с особой подозрительностью, и Сосо и его друзьям очень скоро стали совершенно ясны истинные намерения Шеварднадзе. Они возненавидели Шеварднадзе, и особенно Сосо, у которого из-за него осложнились взаимоотношения с собственным отцом. Ведь Сосо никак не мог поверить, что такому доброму человеку, как его отец, ученому, необходимо сотрудничать с такой злой властью. (Между прочим, Сосо, в отличие от большинства советских людей, вовсе не считал, что проблема в конкретном правителе, а не в советской системе правления.)
Сосо был студентом Академии художеств и хотел, закончив ее, стать материально независимым и отделиться от родителей. Он считал, что все это давно уже не походит на нормальную семью. С отцом Сосо не разговаривал, почти не общался и с матерью, неустанно старавшейся сберечь домашний покой – а это было совсем нелегко из-за Сосо, осуждавшего собственного отца.
Он не разговаривал с отцом и только отвечал на его вопросы, а когда перед отъездом на научный семинар в Америку тот спросил сына, что ему привезти, Сосо лишь улыбнулся.
– Ничего, – сказал он очень спокойно, но отец, обожавший своего единственного сына с первых дней его жизни, сейчас действительно заслуживал сострадания. Поэтому Сосо добавил еще два обязательных слова: – Большое спасибо…
Отец ничего не сказал своему единственному сыну. Он знал, что надо было привезти, ведь у него были студенты, а тогда мечтой любого молодого грузина были настоящие американские джинсы. И ради сына он впервые решил быть храбрым и решительным и, как только всевидящий спутник, сотрудник КГБ, хоть немного ослабит бдительность, купить Сосо в Америке настоящие джинсы, несмотря на то что он боялся, очень боялся…
Больше всего он боялся неизвестности, так как не знал, что последует за ввозом джинсов в советскую Грузию: может, и не будет никаких сложностей из-за этого неосторожного шага. Но могли наказать, и наказать очень строго – объявить выговор (с занесением в личное дело) или сместить с должности директора Института и исключить из партии. Об этом говорили бы по телевидению, а в прессе вполне могло появиться анонимное письмо о том, как, не устояв против западных соблазнов, советский академик поддался на провокацию капиталистов и купил сыну американские джинсы. В письме был бы и вывод. Набирая воображаемые очки, его вполне мог зачитать в конце передачи и диктор «…вот как ответил грузинский ученый на заботу советского правительства – променял интересы государства на дешевые капиталистические штаны».
Когда он (втайне от остальных членов делегации) покупал в Америке джинсы, ему слышался голос как раз того теледиктора, но он все равно был счастлив, ведь впервые в жизни сделал свободный выбор и принял политическое решение. Джинсы оказались совсем не такими дешевыми, как он думал. Возможно, и из-за того, что отправлявшимся за границу ученым и деятелям культуры правительство обменивало лишь незначительные суммы, а их иностранные гонорары полностью доставались властям. Но главной все же была сама покупка, потому что на обратном пути его ждала советская граница, которую, ради сына, он должен был пересечь вместе с джинсами. Проходя в аэропорту пограничный контроль, академик уже слышал голоса сразу нескольких теледикторов, на секунду мелькнула мысль самому достать из багажа джинсовые брюки и сдать их, но, собрав последние силы, он протер вспотевшие ладони (у него впервые в жизни вспотели руки)…
Когда прозвучал вопрос русского таможенника – не везет ли он что-либо запрещенное, грузинскому ученому захотелось заплакать, но на его открытый паспорт бесшумно капнула не слеза, а пот, и отец Сосо улыбнулся.
– Жарко, – сказал он, достал из кармана платок и протер лоб…
Таможенник не заметил, что на паспорт капнул пот, и повторил свой вопрос.
– Ничего, – вначале неуверенно, а затем уже более убедительно ответил академик, – ничего запрещенного.
Таможенник так испытывающе смотрел на прославленного ученого, что тому вспомнились его студенты и экзамены.
– Проверим? – И он посмотрел на чемодан. На ответ сил не было, и отец Сосо лишь кивнул, единственное, о чем он сейчас думал, были лежавшие в кармане таблетки от сердца, но лекарство надо было положить под язык так, чтобы таможенник этого не заметил. Это было нелегко, и начавшаяся у сердца, а потом охватившая все тело боль не прекращалась.
Когда он открыл глаза, все уже закончилось. Женщина в белом халате держала его запястье и с сожалением качала головой:
– Очень долгий путь проделали, переутомились, а чего вы ждали, не в обиду будь сказано, уже не мальчик, впредь должны избегать длительных путешествий.
Его багаж так и не открыли, ни в аэропорту, ни потом, и, только приехав домой, он распаковал свой чемодан, где, нетронутые, лежали купленные в Америке джинсы.
Он не знал, что же произошло в действительности, открывали или нет его багаж в аэропорту? Может быть, и джинсы видели, но не удивились и не возмутились, чего так боялся грузинский ученый, не знавший точно о том, что сейчас происходит в Советском Союзе, хотя точно знал, что происходило в Вавилоне несколько тысячелетий назад. Он и сейчас жил там – в Месопотамии Гильгамеша, вместе с древними шумерами.
О происшествии в аэропорту он ничего не рассказал ни жене, ни сыну и молча, с гордостью, протянул Сосо привезенные из Америки «настоящие» джинсы. Сосо улыбнулся, поблагодарил. Нетрудно было догадаться, как перенервничал, переходя советскую границу, отец.
Сосо давно уже повзрослел, но его мать была грузинской матерью – она попросила сына примерить джинсы и показаться, но сын лишь улыбнулся, поцеловал мать и заперся в своей комнате.
Всю ночь он рисовал и слушал «Лед Зеппелин». И лишь иногда поглядывал на перекинутые через спинку стула новенькие джинсы, переводя взгляд на висящий на стене плакат Мика Джаггера. Несколько раз, устав, устраивал перекур. Удовольствие от курения в такие минуты было совершенно особым. Джинсы Сосо так и не надел, он их даже не примерил. Когда Сосо лег, уже светало. И вскоре он уснул.
Утром, не позавтракав, Сосо подхватил под мышку джинсы и направился к Иракли Костава.
Иракли, друг Сосо, был сыном известного грузинского диссидента Мераба Костава. Мераб Костава – человек, которого ничто не могло сломить, – вот уже четвертый год отбывал наказание за антисоветскую деятельность в каком-то далеком сибирском лагере. Сосо точно знал, что отец Иракли не только не привезет сыну американские джинсы (как бы ему этого ни хотелось), но и в Грузию еще долго не вернется. Поэтому Сосо, недолго думая, наспех умылся и поспешил к другу.
Иракли тоже всю ночь не спал – он сочинял стихи и теперь, спросонок, долго протирал глаза, не веря, что эти «настоящие джинсы» теперь уже его. А когда поверил и понял, что именно ему дарят, улыбнулся, обнял Сосо и тихо, но очень убедительно сказал:
– Я не могу их взять.
Сосо знал, что так оно и будет (из-за самолюбия Иракли), поэтому заранее подготовил ответ:
– Если не возьмешь, я их порву.
– Это настоящие джинсы? – спросил Иракли и рассмеялся.
– Настоящие, американские, – в голосе Сосо послышалась обида.
– Значит, не порвешь, настоящие джинсы не рвутся.
– Тогда сожгу!
– Настоящие джинсы не горят и даже воду не пропускают, – смеясь, продолжил Иракли, и Сосо тоже рассмеялся.
Подаренные другом джинсы Иракли Костава проносил почти год, на улице взрослые провожали их взглядом, а малыши подходили поближе, чтобы лучше рассмотреть. За день до своего самоубийства, выстирав, он вернул их хозяину, а, увидев удивление на лице Сосо, все объяснил единственной фразой:
– Я очень устал, и они мне уже надоели.
Сказал и извинился.
Сосо подумал, что друг говорил о подаренных джинсах, но когда на следующий день он узнал о самоубийстве, то догадался обо всем. Вначале Сосо решил, что Иракли их всех переиграл, но потом вверх взяла злость на самого себя за то, что он ничего не почувствовал, не догадался, хотя бы накануне. И Сосо разрыдался, как ребенок.
После похорон Иракли Сосо нарисовал на правой штанине этих джинсов солнце, надел и стал их носить. Так и не снял, до самой смерти.
В них его и похоронили, втайне от всех, и по этим джинсам через пятнадцать лет Натия Мегрелишвили опознала его труп…
Гега
Отец Геги тоже был известным человеком – кинорежиссер, который совсем молодым снял удивительные фильмы и (в шестидесятые годы) стал одним из первых грузин, получивших приз на престижном международном кинофестивале. Уже тогда, совсем молодым, он был настоящим художником, мастером, истинной страстью которого был творческий процесс, а не призы и награды. Поэтому-то, в отличие от многих грузинских режиссеров старшего поколения, отец Геги не захотел вступать в ряды поддерживавшей режим советской интеллигенции, он решил жить только киноискусством. А поскольку коммунистов не устраивало, что в Советской Грузии живет непокорный режиссер (советская власть не могла допустить подобного прецедента), то проблему решили очень просто – отцу Геги запретили снимать фильмы. Конечно, официально никаких постановлений в ЦК не принимали, но неофициально ему объяснили, что возможности снимать у него не будет. Руководство советской Грузии прекрасно знало конформистский характер грузинской интеллигенции, и на этот раз оно тоже делало ставку на ее слабость, но отец Геги оказался волевым человеком – он научился плотничать и начал стелить полы, как простой рабочий. Бо́льшую часть тогдашнего грузинского общества, уже одуревшего и деградировавшего, считавшую физический труд неприличным, позорным занятием, возмутила принципиальность талантливого режиссера. Они сразу возненавидели это исключение из правил – человека, так не похожего на остальных. Человека, который пожертвовал собственным творчеством, но отказался принимать участие в совместной большой лжи, отказался выслуживаться и лестью добиваться благоволения правительства и Коммунистической партии.
Отец Геги был глубоко убежден, что неприличным и позорным было как раз то, что делали грузинские советские интеллигенты, а не простой труд – плотничье ремесло и настилка полов. Тогда не только весь Тбилиси, но и вся Грузия обсуждала эту странную (для них) форму протеста – вернее, спорила, спорили даже те, кто никогда не видел его фильмов, – но главным было то, что никто не знал, действительно ли отец Геги стелет полы. Может, это была легенда или просто история, сочиненная теми, кто страстно хотел, чтобы в Грузии, среди тех, кого тогда называли интеллигентами, нашелся хоть один человек, способный на настоящий протест против советской сласти.
Отец Геги оказался стойким человеком, он ничего не уступил, хотя никто точно не знал и того, действительно ли он, в знак протеста, забрал из советской школы своих детей, в том числе и Гегу, но тогда в Тбилиси об этом говорили больше, чем о русско-афганской войне.
Единственное, что все знали точно, потому что видели это, и чего действительно никто не оспаривал, был талант Геги. Из-за этого таланта и удачно сыгранных ролей в свой новый фильм на главную роль его пригласил Тенгиз Абуладзе, но в жизни Геги появился человек, ставший для него главным фильмом. Это была Тина – девятнадцатилетняя красавица-художница, в которую Гега без памяти влюбился. Их знакомство было странным, а отношения начались с ссоры. Но когда Тина помирилась с Гегой, то и она почувствовала и поняла, что в ее жизни он не был случайным человеком, – и тогда наступил день их настоящего первого свидания. Тине хотелось, чтобы в этом городе и во всем этом мире не было никого, кроме них, хотелось, чтобы их было только двое. И они встретились на проспекте Руставели на рассвете. Проспект был абсолютно пуст, и удивленный Гега даже слегка сердился на Тину за ее странное упрямство, ведь ему так хотелось спать (он еще никогда не вставал так рано), а Тина, наоборот, выглядела очень довольной. Сидела рядом с Гегой на длинной скамье со спинкой и с улыбкой наблюдала за единственным дворником, который с длинной метлой в руках неспешно продвигался по Руставели. Подметал он бесшумно, но шорох осенних листьев все же нарушал царившее кругом безмолвие. Но он не мог нарушить утренний покой, который почувствовал и Гега. Он посмотрел на Тину. А Тина, склонив голову, тихо, как будто боясь разбудить весь город, прошептала:
– В этом городе сейчас нас только двое: ты и я, и больше никого.
– Нас тут трое, – с улыбкой ответил Гега и посмотрел на дворника, но Тина, не обратив внимания на его шутку, опять прошептала:
– В этом городе и во всем мире только двое…
Гега вспомнил французский фильм «Двое в городе», который шел тогда во всех кинотеатрах Тбилиси, но не стал шутить. Гега даже не улыбнулся – он догадался, что, подшучивая, легко может потерять эту девушку. Поэтому всерьез задумался и, так, чтобы услышала Тина, переспросил:
– Только двое?
– Только двое: ты и я. Хочешь?
– Хочу.
– Можешь?
– Могу.
– Можешь завтра утром зайти за мной еще раньше?
– Еще раньше? Раньше этого еще темно…
– Встретимся до рассвета и поднимемся на Мтацминду.
– Пешком?
– Да… Посмотрим на восход солнца. Хочешь?
– Хочу, – робко сказал Гега, хотя точно знал, что не испытывал никакого желания подниматься пешком на Мтацминду и любоваться восходом.
По улице проехала первая утренняя машина. Удивленный водитель долго не отводил глаз от парочки, спозаранку устроившейся на скамейке.
– Пошли, – позвала Тина и встала.
Днем Гегу разбудил Дато. Мать Геги очень обрадовалась его приходу, Гега спал уже почти целый день, а вечером ему надо было идти в театр. (Грузинской матери и тогда было очень тяжело прерывать сон сына.)
– Он ушел на рассвете, вернулся, выпил чай и до сих пор еще спит, – с улыбкой рассказывала Нателла. Мать не сомневалась, что сын влюбился. Она с шумом распахнула перед Дато дверь его комнаты.
Дато зааплодировал, демонстративно громко, и когда Нателла вышла из комнаты, улыбаясь, спросил только что проснувшегося друга: