«Братец-с наняли извозчика и изволили уехать-с», – сказал ему швейцар.
Сергей торопил сонного кучера, потом махнул рукой, попросил у графа верховую лошадь и пулей понесся по темной, холмистой и ухабистой Москве. Чудом не угодил в канаву, ударился головой о ветку вяза – содрал кожу на лбу и потерял фуражку.
Бросил лошадь у крыльца, взлетел по лестнице.
– Матюша! Открой, это я!
– Сейчас, – недовольно и торопливо отозвался Матвей, – подожди! Не входи, я занят!
– Матюша, открой, прошу!
Молчание.
Сергей не стал ждать: ударил плечом в резную филенку – дверь распахнулась.
На столе лежало несколько запечатанных писем. Матвей стоял около дивана. Пистолет был прижат дулом к груди, палец уже лег на спусковой крючок.
Сергей одним прыжком оказался возле Матвея, вырвал оружие из холодных и влажных пальцев. Толкнул брата на диван. Тот сел, уныло и покорно, сложил руки на коленях.
– Зачем ты, Матюша? Зачем?
– Мне так больно, Сережа. Мне так больно и скучно, – тоскливо произнес Матвей, – не говори ничего, сам знаю, что глупости… Только не говори ничего… Лучше спой. Только
Матвей зевнул.
– Зря ты мне помешал. Мне бы уже было хорошо… С ними… Там…
Сергей торопливо разряжал пистолет.
– А нам, здесь, без тебя – как жить? Матюша, опомнись…
– Не хочу, – тоскливо произнес Матвей, лег на диван, отвернулся к стене, – зря ты мне помешал…
У него и раньше случались приступы хандры, но так плохо, как сейчас не было еще никогда. Он ругал себя за непредусмотрительность: мог бы и на ключ запереться, не успел, всего мгновения не хватило. Можно было еще успеть выстрелить, когда Сережа вломился в комнату, но при виде его у Матвея руки отказали, слабость подкатила к горлу – стреляться на глазах брата было немыслимым делом.
Сергей опустился рядом с братом на диван, попытался обнять – Матвей сердито дернул плечом:
– Оставь меня.
Сергей опустился на колени возле дивана, закрыл лицо руками. И заговорил – тихо и ровно.
– Мне тоже, Матюша, мне тоже ничего не хочется. Сам не знаю, зачем живу, если не ради всех вас. Иногда очень хочется… вот также, как тебе… только не от страха или боли, а из безразличия какого-то… бесчувствия…словно на плечах – груз невыносимый… За три года – столько потерь, столько любимых умерло… Москва сгорела… война эта немыслимая… Я только музыкой и утешаюсь, а то совсем бы худо было… А самое главное – что нас героями считают! Героями! Смешно даже: что они понимают? Если бы им, то что нам выпало – может быть и поняли, да только где им… Папенька все понимает, но молчит. Знаешь, Матюша, я ведь смерти совсем не боюсь: так что если хочешь, то сперва меня убей: я все равно это сделаю, если ты раньше меня уйдешь: я так давно решил.
– Ты же говорил, что самоубийство – грех?
– Бог простит. Без тебя мне жизнь – ноша невыносимая. Ты ведь старший…
Матвей глубоко и прерывисто вздохнул.
– Надо жить, Матюша, – тихо произнес Сергей, – или меня убей – или живи.
– Хорош выбор.
– Хорош, не хорош, а иного нет…
Матвей повернулся к брату.
– Думаешь – у меня духу не хватит?
Сергей пожал плечами.
– Не знаю, Матюша. Только я тебя одного
Внизу хлопнула дверь, раздались голоса: приехали сестры и Ипполит. Сергей вскочил, торопливо спрятал пистолет, бросил в огонь прощальные письма. Отошел к окну, поправил занавеску.
– Спой, Сережа, – тихо попросил Матвей.
– Рад бы, да не могу. Извини.
– Почему?
– Как увидел тебя… с пистолетом… горло перехватило. Уже с полчаса не отпускает…
– Это ничего: пройдет. Спой – и пройдет.
– Не могу! Не прости, брат, не могу. Боюсь совсем голос сорву, если сейчас петь… Говорю-то с трудом, сам что ли не слышишь… Как я так забыться мог, что
– И ты меня прости… Спой.
Сергей опустил голову.
– И мог бы – не стал, – тихо с отчаянием произнес он, – в ушах, в сердце – везде! Та ария… Чтобы не начал – на нее собьюсь…
После возвращения в Россию, Сергей подал рапорт с просьбой о переводе в Семеновский полк. При переходе в гвардию он стал из капитанов – поручиком. Правда, гвардии поручиком, да еще Семеновского полка…
Полк сей был весьма необычен не только для армии, но и для гвардии. В нем не били солдат. Офицеры часто предпочитали чтение книг и разговоры о философии и политике, балам, обедам и театру. В полку не было принято куролесить и открыто развратничать, как это делали кавалергарды. Службу семеновцы несли исправно, но в свободное от разводов, парадов и караулов время позволяли себя всякие вольности – как по форме, так и в мыслях. Разговоры же у них были такие же, как и мысли, потому что тон в полку задавали те, кто прошел последнюю военную компанию – и особенно Бородинское
Гвардейский полк на Бородинском поле потерял половину людей, не сделав не единого выстрела. У генералов не нашлось времени и места, для того, чтобы перевести полк в более безопасное место. Солдаты и офицеры молча ждали приказа – и гибли под огнем французской артиллерии. Жизнь их зависела от чистой случайности – ядра били из-за пригорка, вслепую. Невозможно было угадать – кто будет следующим. Невозможно было понять – зачем и кому все это надо – бессмысленная гибель хорошо обученных солдат и опытных офицеров, а еще – нескольких мальчишек, вступивших в службу накануне компании и еще не нюхавших пороху.
Сцена расстрела Семеновского полка навсегда запечатлелась в памяти Матвея. Позже он нередко рассказывал о том, как это происходило – и потом находил свои рассказы в книгах писателей, вошедших в моду спустя полвека после войны 12-го года. Граф Лев Толстой, отставной артиллерийский поручик, прошедший позорную для России Севастопольскую компанию, весьма подробно расспрашивал Матвея о Бородинском
Те, кто были на Бородино выжили чудом – и, казалось, сроднились навеки… Одна, тайная мысль объединяла их: все они чувствовали себя не сынами, но пасынками отечества. Невозможно было представить, чтобы маменька и папенька так обращались с детьми, как отчизна и государь император обошлись с Семеновским полком.
Существовало одно-единственное объяснение для этого безумия.
Семеновский полк был в карауле в Михайловском замке в ночь убийства Павла Первого. Среди его солдат и унтер-офицеров были те, кто знал убийц не только по имени, но и в лицо. Смерть Павла была главной тайной России – то, что его убили, знали многие, но верховная власть и послушные ей газеты писали только об «апоплексическом ударе». Другая версия считалась изменой и каралась строго. Сами цареубийцы были живы, здоровы, хоть и отправлены в полнейшую отставку. Причиною того, что Александр Павлович так ревниво оберегал тайну гибели Павла Петровича, вполне очевидна – хоть он и не участвовал в заговоре, но мог предотвратить гибель отца. Его бездействие было равно отцеубийству. Освободителю России и Европы, победителю Наполеона, благодетелю Польши, всеобщему и всеми обожаемому Ангелу, не хотелось вспоминать о том, как страшно погиб его папенька. А раз государь не желает о сем помнить – то к чему империи лишняя память?
То, что в бойне под Бородино Александр руками противников уничтожает свидетелей своего преступления, стало ясно Матвею именно там, на Бородинском поле.
Они были абсолютно беспомощны, не имели права двигаться с места, оставалось только ждать – куда ударит в следующий раз и пытаться чем-то занять себя, чтобы не сойти с ума. Матвей пытался понять – за что? И не смог найти иного ответа. Он выжил в тот день и даже не был ранен. И понял, что догадка его – странная, но, возможно верная. Позже, он думал, что она, верно, пришла в голову не ему одному – всех офицеров полка словно бы объединяла некая тайна – то, о чем можно говорить только в узком кругу посвященных.
Впрочем, младший брат Сережа тоже знал правду об убийстве Павла. Еще тогда, в Париже, во время очередного отпуска из пансиона, он рассказал маменьке о словах Анри. Та уже знала от господина профессора, что сыновья были наказаны. Когда же Сережа рассказал ей, из-за чего он подрался, она сделалась очень грустна, и тем же вечером, перед сном сказала старшим сыновьям, что французские газеты писали чистую правду – император Павел был задушен офицерским шарфом и сокрушен табакеркой в висок. Сие, по словам маменьки, было ужасным преступлением, о коем ведает весь мир – кроме их любезного отечества. Посему Анна Семеновна попросила сыновей не касаться печальной темы в разговорах с секретарем русского посольства, который учил их русскому языку.
Они послушно дали ей слово молчать – и сдержали его.
После войны у Сергея были мысли оставить службу и уехать за границу, но папенька решительно отказал ему в деньгах на сии прожекты. Пришлось решать, где именно продолжать служить, Сергей недолго раздумывал – он хотел быть рядом с братом. После того случая в Москве Сергей тревожился за него. Хандра находила на Матвея все чаще – сперва, начинала ныть и болеть раненая нога, потом – душа, все вокруг становилось серым, неинтересным, ненужным. Только Сережино пение лечило и успокаивало, да друзья-сослуживцы теребили, втягивали в какие-то разговоры и заговоры – иногда опасные.
Впрочем, после войны и смерти Лизы, Матвей мало чего страшился. Иногда ему казалось, что на свете нет ничего, что способно его удивить или испугать. Он ко всему относился спокойно, а в минуты хандры – равнодушно. Даже к смерти.
Единственное чувство, которое осталось в нем неизменным с довоенных времен – любовь к брату. Остальные чувства и ощущения были столь эфемерны, что он сам поражался: он влюблялся каждый месяц в разных барышень, но проходило несколько недель – и он решительно охладевал к предмету страсти нежной, смотрел и сам удивлялся – отчего я так страдал, отчего я только ее одну хотел видеть – месяц назад? Отчего другая барышня сегодня занимает мои мысли? Причины охлаждения каждый раз были разные – одну барышню он разлюбил за то, что она не знала хорошо по-французски, вторую – за то, то знала по-французски слишком хорошо и прочла несколько романов, кои ей читать не следовало; третью – за то, то она предпочла ему гусарского полковника сорока лет от роду, четвертую – за то, что она была слишком увлечена им и даже написала ему письмо с признанием в любви. К несчастью, письмо было написано слишком поздно – на третьей неделе знакомства: чувства Матвея уже угасали и он прочел барышне мягкую отповедь, призвав ее не делать так больше, ибо далеко не все мужчины могут поступить с ней благородно…
Барышня поплакала и, спустя полгода, вышла замуж за генерала. Узнав о свадьбе, Матвей захандрил было, но тут заболел Сережа и все остальные заботы отодвинулись – Сергей болел редко, но тяжело и главное – молча. Он стоически терпел любую боль и неудобства, боясь обеспокоить Матвея своими жалобами, в результате запускал болезнь, пока она не принимала опасный характер. Стоило Сергею заболеть – Матвей забывал о своей хандре. Лекарское искусство весьма интересовало его: он читал книги по медицине и любил беседовать с докторами. Сам он привык лечиться с юных лет: маменька считала, что у него больные ноги, хотя на самом деле вся его хворь заключалась в двух сросшихся пальцах на правой ноге. Но Сергей в детстве не страдал ничем, кроме насморка – поэтому любое его недомогание настораживало Матвея. Зная, что брат скорее умрет, чем станет жаловаться, он взял за правило подробно расспрашивать о здоровье, по десять раз на дню щупать его лоб, проверяя – нет ли жара, пожимая руку, быстро проверять пульс и вызнавать о болезни не по жалобам, а иным признакам. Это стало для него почти манией – наблюдая за братом, он словно бы учился на лекаря – и сие было ему весьма интересно. Пожалуй, гораздо интереснее всего остального, чем ему пришлось заниматься после войны.
Главным делом, занимавшим его мысли, после службы, заговоров, влюбленностей и прочего, была их семейная
Стоило начаться
Возможно, именно из-за этого имения со странным названием и начались все беды и несчастия семьи. Уж больно много мелкого люда обидел Иван Матвеевич. Его резоны понятны: на жалование не проживешь, семью за границей содержать надо, потом – война, разоренная Москва, сыновья служат в гвардии, дочери-невесты – и самому тоже жить хочется!
Иван Матвеевич привык жить вкусно – с вином, хорошим обедом, с друзьями и беседами, с музыкой, пением, балами и разговорами. А на все это надобны деньги. И коли их не хватает – почему бы и не отсудить Хомутец у дальней родни? Тем более, что вот оно – безусловное завещание Данилы Апостола в его пользу. Закон – на его стороне. Друзья и знакомые одобряют намерения Ивана Матвеевича. Потому что и так понятно – такие имения, как Хомутец на дороге не валяются. Особенно во времена всеобщего оскудения, разорения и обнищания.
И что им – московским и петербургским друзьям Ивана Матвеевича, что пииту Косте Батюшкову какая-то госпожа Синельникова, племянница покойного Апостола! Ухаживала за стариком до смертного часа, терпела его чудачества, молила дядюшку «не оставить ее» – и все-таки в последний момент попыталась схитрить: за пять минут до кончины дядюшка расписался на фальшивой духовной: рукой агонизирующего старика водил один из свидетелей. Иван Матвеевич потратил немало сил и денег, чтобы распутать это дело. Данила Апостол умер в 1816 году, но окончательное решение суда вышло только в 1821-м. Хомутец достался Ивану Матвеевичу, а госпоже Синельниковой – 160 тысяч рублей. Тоже, конечно, неплохо. Но, если учесть, что Хомутец госпоже Синельниковой был дом родной…
У нее были все причины для того, чтобы проклясть Муравьевых-Апостолов. Может быть, она сделала это сама, или кто-нибудь из домочадцев постарался – потому что у госпожи Синельниковой тоже была семья, и все они лишались дома – старого, надежного, знакомого до последнего уголка, до самой маленькой скрипучей лестницы. Уходя, они предпочли его сжечь, но не отдать на поругание врагу – Ивану Матвеевичу достался лишь флигель, на месте барского дома дымились развалины, липовая аллея была вырублена – разорение, оскудение, обнищание.
Но все-таки приобретение Хомутца поправило дела Ивана Матвеевича и он предпочел закрыть глаза на остальное – тем более, что госпожа Синельникова была для него преступницей и мошенницей. Он еще не знал, что она виновна не только в подделке завещания и поджоге, но и в том, что прокляла его род, приговорила их всех своим проклятием – и до конца своих дней не пожалела об этом!
Впрочем, Иван Матвеевич был просвещенным человеком – в духов, ведьм, проклятия и прочие сказки не верил. Он верил в медицину, литературу, Бога, Государя Императора, в свой талант и славу – словом во все, что на самом деле существует. Еще он верил в Римскую Империю, всех ее героев и злодеев, обожал античность (в те времена, человек, не умеющий отличить Цицерона от Цезаря, не мог считаться образованным). Словом, папенька был человеком умным, талантливым, красивым, удачливым. Все сыновья меркли рядом с ним. Пожалуй, только у Сергея был голос получше, чем у папеньки. В свое время Иван Матвеевич славился своим голосом, но сын явно превзошел отца своего: сильный, густой, невыразимо нежный, а если надо – звонкий баритон Муравьева-Апостола-второго славился и в отстраивающейся после пожара Москве, и в заиндевевшем от близости Двора Петербурге.
8
На рождественских балах в Москве 1817-го года, братья Муравьевы-Апостолы часто являлись не снимая шпаг, – сие означало, что они на службе и танцевать не могут. По зале проходил легкий вздох разочарования – Сергей славился как ловкий танцор. Но другая часть общества втайне ликовало: шпага не мешала Сергею Ивановичу петь, что он обычно и делал в таких случаях, словно бы извиняясь перед дамами за неучастие в танцах…
Штабс-капитану Лейб-гвардии Семеновского полка Муравьеву-Апостолу-2-му не было еще и двадцати, а талант его уже был известен в обеих столицах.
Сергей с насмешливой ясностью относился к своей «гостиной» славе, петь было наслаждением, и он иногда искренне не мог понять, что такого находят люди в его голосе? Чистейшую радость от пения становилась еще больше, если Матвей ему аккомпанировал. Но, в последнее время это случалось редко… Среди гостей всегда оказывалась какая-нибудь барышня. Ее усаживали за фортепьяно, она смущалась, брала не те ноты, он с улыбкой поправлял ее и пел, стараясь забыть о фортепьянной партии. Если барышне удавалось пристроиться к нему, последние ноты тонули в жарких рукоплесканиях.
Братья ехали по бульварам на Пречистенку на легких, открытых санках. Погода была хороша: безветрие, легкий мороз. Впрочем, через час или два должна была разыграться метель: у Матвея ныла нога, он был в дурном настроении – по этим признакам Сергей умел предсказывать перемену погоды лучше любого барометра.
Сани слегка накренились, заворачивая на бульвар. Сергей нашарил под волчьей полостью руку брата.
– Будешь играть сегодня? – спросил он.
– Нет, – тусклым голосом произнес Матвей, – Сережа, я тебе много раз говорил: дома – Бога ради, а на балах этих, перед дамами – не могу. Стыдно.
– Чего тебе стыдиться? Ты прекрасно аккомпанируешь..
– Так уж и прекрасно! Софи куда лучше меня играет… И княжна тоже весьма недурная музыкантша… Что за охота тебе меня на люди тащить – не понимаю! Не уговаривай, хватит! И зачем я на этот глупый бал еду?
Матвею Ивановичу было прекрасно известно, зачем он едет. Чтобы еще раз взглянуть на Натали. Если, конечно, она там будет. «Бу-дет! – встревожено стучало сердце, а разум огорченно вздыхал: «Ду-рак!»
Скользили вниз, по упоительно-крутому спуску к Трубной, или, как всегда хотелось сказать Матвею – «в Трубную» площадь.
Трогательное и величественное зрелище возрождающегося города развернулось перед их глазами. Заборы, строительные леса, свежие опилки на снегу, штабеля досок, запах штукатурки и краски, перебивающий запах гари, новые дома среди пустырей, на которых еще торчат заваленные снегом обгоревшие печные трубы. Отливающие синевой сугробы укрыли все послепожарные язвы, оставив исключительно приятное для глаза: свеженькие особняки, выросшие на месте пепелищ, белые колонны, желтые стены, полукруглые окна. Скоро из голубых сугробов наползут темно-синие сумерки, окна затеплятся колеблющимся светом, музыка грянет за новенькими вышитыми шторами, загремит мазурка и по непросохшему еще дубовому паркету засеменят бальные туфли и туфельки.
Когда санки ухнули вниз, в Трубную, Матвей, наконец решился:
– Да, Сергей, знаешь, приказ уже подписан. Первым числом будет.
Сергей вздрогнул, нахмурил брови, словно не расслышал.
– Что?
– Да о переводе моем в адъютанты к Репнину. – чуть громче повторил Матвей, – после нового года получаю подъемные, плачу долги – и в Полтаву!
– Зачем?
– Сережа, я же тебе говорил… Служба в гвардии – удовольствие не из дешевых. У батюшки нет денег, чтобы нас двоих в столице содержать…
– У него просто денег нет. Ты же знаешь – сия тяжба…
– Да и тяжба тоже. Репнин может повлиять… В Полтаве жизнь дешевле… Отец мне только об этом и пишет.
– А…
Санки на полном ходу проскочили Трубную площадь.
И взлетели на бульвар, носившей, по странному обычаю Москвы, иное имя…
Матвей вдруг забыл – какое…
– Петровский, Матюша, – тихо подсказал ему брат. Он сидел отворотясь, убрав руки, мгновенно присмирев, сникнув, – Петровский, а следующий за ним – Страстной…
Больше ничего между ними сказано не было. Только на Тверском, уже в конце его, у Большого Вознесения, Сергей спросил:
– Значит, едешь?
– Еду, брат, – вздохнул Матвей, и, улыбнувшись, добавил: – Бог с тобой, проаккомпанирую тебе сегодня, а то когда еще придется…
Рождество 1817-го года в Москве было особенное. В Первопрестольной гостили гвардия и Двор. Было это для недавно сгоревшего города с одной стороны – почетно, с другой – обременительно, но в целом, как обычно в России близость высшей власти пролилась на Москву золотым дождем – достаточно мелким, потому что после войны дела хозяйственные шли все хуже и хуже.