Мария Башкирцева
Дневник Марии Башкирцевой
Переводъ подъ редакціей Л. Я. Гуревичъ
Съ портретами и картинами
Изданіе поставщиковъ Его Императорскаго Величества
Товарищества М. О. Вольфъ
Санкт-Петербургъ, Гостиный дворъ, 18,
Москва, Кузнецкій мостъ, 12
Дневник Марии Башкирцевой
Статья У. Э. Гладстона
(Из журнала «Nineteenth Century», 1889 October, № 162).
Как бы ни суживали мы определение слов — «замечательные книги», мы должны признать замечательною каждую книгу, которая прибавляет новую главу в исследованиях человеческой природы или хоть одну страницу к написанной уже главе. Дневник Марии Башкирцевой как раз удовлетворяет этому условию. Его можно, даже, назвать книгою, не имеющею себе подобной. Однако-же едва ли возможно представить ее содержание вкратце, потому что ни в одной части ее нет ничего такого, что не опровергалось бы в другой. Но сочинительница дневника с
Читателю приходится приступать к этой книге при довольно неблагоприятных условиях. О ней, как о песнях Гомера, следует выводить заключение из внутренней очевидности. Нам неизвестно — кто отдал ее в печать и она, подобно ребенку, является на свет совершенно нагая. Труд издателя ограничивается в настоящем случае маленьким некрологом в конце и составлением оглавления, в котором ни одна часть не занимает полных двух страниц. Дневнику предпослано хвалебное стихотворение Тёрие и там-же помещен фотографический портрет, представляющий энергичную преждевременно развившуюся физиономию, а далее говорится о том, как ее обладательница, в двенадцатилетнем возрасте, обожала свои руки за их красоту[1]. В дневнике указания на личную интимную обстановку редки и кратки, и такие важные факты, как семейные отношения, оставлены, по-видимому, с намерением в темноте; ни на один из них не пролито ни малейшего мерцания света. К счастию, в «Женском мире» (Woman’s World) за июнь и август помещена живая и энергичная статья, подписанная именем Матильды Блайнд, дающая много сведений на этот счет.
Книга Башкирцевой не может удовлетворить тех читателей, которые ищут в чтении только удовольствия. В ней нет того интереса, который итальянцы характеризуют словом
Внешняя история жизни Башкирцевой может быть набросана в кратких словах. Она русская, и притом интенсивно русская, потому что она интенсивна во всем. Ее жизнь прошла почти целиком вне ее родины, сперва по семейным обстоятельствам, а потом — также и ради здоровья. Главные части ее упадают на Ниццу, где она впервые почувствовала великолепие природы, и на Париж, где она подвергается дисциплине и со страстью предается изучению искусства. С десятилетнего возраста, когда начинается дневник, ее жизнь есть постоянное напряжение; это не только усилие, по усилие, поднятое анормальной энергией.
В пятилетнем возрасте — танцы, как идеал приятного движения; затем — пение, как высшее применение звука; и, наконец, искусства живописи и ваяния, как изображение жизни в доступных творчеству пределах. Каждое из этих занятий поочередно опутывает ее своими могущественными чарами. В то же самое время ее ум непрестанно работает во всех других направлениях, внутри и вне, — направлениях социальном, приобретательном, рефлективном. Со всем этим она соединяет постоянное преследование цели своего самоописания и ее дневник, уже сам по себе, представляет немаловажный памятник труда для такой кратковременной жизни. Не удивительно, что при такой деятельности и при таком непрерывном трении «меч истерся прежде своих ножен». В Ницце, имея всего четырнадцать лет от роду, она почувствовала какую-то боль в правом легком, а через два года после того в каком-то курорте, в Германии, доктор объявил, что легкое повреждено. В девятнадцать лет она оплакивает потерю своего голоса, который, как она думала одно время, сделал бы ее властительницею мира, что засвидетельствовано как ею самою, так и другими.
Она более нем подозревает существование смертельного недуга и желает только того, чтобы он поскорее покончил с нею. До этого времени она начала тяготиться своею почти постоянною, хотя далеко не полною глухотою, по-видимому, случайно присоединившейся к легочному страданию. И ее гораздо более волновало это неудобство, чем ее смертельная болезнь, очевидно, потому, что первое мешало ее общественным сношениям, между тем, как она смело пренебрегала предостережением и советами других относительно второй. В шестнадцать лет она начинает систематически заниматься искусством atelier (мастерской). В сентябре 1884 года, когда ей исполнилось уже двадцать три года, она все еще продолжает работать, 9-го октября она жалуется на свою чрезмерную слабость, хотя, по ее мнению, состояние ее легких не ухудшилось, 20-го дневник прекращается, а 31-го она умирает.
Таким образом мы простились с одним из тех анормальных существ, — чаще женщин, чем мужчин, — которые в той пли другой стране, невидимому, появляются один или два раза в одно поколение и которые обыкновенно предаются напряженной жизненной деятельности ранее естественного срока. Они, по-видимому, служат для нас, обыкновенных смертных, предостережением — не относиться к ним сурово или пренебрежительно на том основании, что они выше нас и находятся вне нашей сферы: мы не можем уловить их. И так как они, между прочим, предназначены для того, чтобы преподать нам уроки, а мы не можем учиться, не стараясь понять, то мы по необходимости должны составить нечто в роде приговора о них, хотя с возможною сдержанностью и снисходительностью. И действительно следует отметить одно обстоятельство, относящееся ко всему характеру этой необыкновенной личности. Она была истинно гениальна, хотя некоторые из ее суждений относительно литературы и искусства кажутся эксцентричными. Но между тем, как ее способности во всех направлениях развивались с крайнею и преждевременною быстротою, великое качество, которое мы называем характером, росло медленно и отличалось незрелостью. Мы видим вокруг себя множество двенадцатилетних и даже более юных девочек, которые в этом главном отношении зрелее, чем была Мария Башкирцева в день ее смерти. Нужно отдать ей справедливость: она видела аномалии своей собственной натуры. Подымая глаза к небу, она восклицает:
А перед этим она говорила: «Я не могу жить; я создана неправильно; во мне множество лишнего и множества вещей мне не достает, и я обладаю неустойчивым характером».
Обладала ли она настоящею красотою — это вопрос. Она сама часто обсуждает его и обыкновенно, хотя и не однообразно, решает его в утвердительном смысле. Она несомненно обладала энергией, обаятельностью и эффектностью. Женственною она была во многих женских слабостях; но она не имела более утонченных прелестей, которые мы обозначаем эпитетом — «женственный». Она достаточно сознавала это. «О, если бы только я была мужчиной!» «Но смерть была бы еще лучше». Она делает и более категоричное заявление: «Я — женщина только по внешней оболочке». Волновавшие ее чувства были чудовищны по силе и деятельности, но ее привязанности не отличались особенною энергией. По поводу смерти домашнего врача, которого она любила, она спрашивает себя: «Неужели это в первый раз в жизни я проливала слезы не единственно из самолюбия или гнева?» Члены ее семейства были ее рабами; но так как они во всем были ниже ее, то она не чувствовала к ним симпатии и даже со своим больным дедом она обыкновенно вела войну на словах. Она не была с ним груба, но только обращалась с ним как с равным себе. По-видимому, величайшим ее недостатком было отсутствие чувства почтения. Ее дарования были блистательны и всесторонни. В детстве она была чудом танцевального искусства и танцевала только для того, чтобы ее видели. Ее голос, не только по ее собственным словам, но и по отзыву других, был великолепен. Она усваивала языки с такою легкостью, что, по-видимому, не встречала в их изучении ни малейших трудностей. Она сама удивляется, найдя себя так хорошо говорящею по-итальянски. Древние языки она изучала, по-видимому, без помощи учителя; и она читала Гомера серьезно, так как ни одно новейшее сочинение, сенсационное или чем либо выдающееся, не производит на нее впечатления в большей степени, чем описание разрушения Троп. Страсть ее к чтению была ненасытна, способность работать — громадна. Все предметы были пищею для ее ума; из-за политики она могла лишиться сна. После развития, которого она достигла к шестнадцатилетнему возрасту, ее дневник повсюду свидетельствует о ее способностях наблюдать и размышлять.
Искусство было ее преобладающею страстью. Она привязалась к нему и сохранила к нему фанатическую верность до конца. Она имела верное представление о своем труде, как о таком труде, который достигает стремясь к недостижимому. «Никогда не следует быть довольным самим собою», говорит она в одном месте. При начале своих занятий она изумила своих учителей, которые даже спрашивали ее — действительно ли ей самой принадлежат ее работы, так как они не могли понять, каким образом начинающая может быть способна создать такие произведения. Однако же и здесь, как и в других так называемых accomplissemonts, которые могут быть выставлены на показ, она любила свои работы в виду дальнейшей окончательной их цели. На все эти вещи она смотрела со своей особенной точки зрения. Правда, она старалась достигнуть в них совершенства, но совершенства ради славы, и притом не такой славы, которою она могла бы просто наслаждаться в неопределенном будущем, а славы осязательной, знаменитости, выражающейся — в видимом и ощутительном поклонении, во взглядах толпы. Она с неутомимою жаждой добивалась того, чтобы на нее указывали пальцами и говорили: вот она!
Она торговала на рынке славы, но торговала только на наличные деньги.
И поэтому довольно существенно, что были некоторые странности и, может быть, даже несообразности в ее идеале. Она питала глубокое восторженное удивление к Ватто и Грёзу, но критиковала и отвергала Рафаэля, хотя обожала его страну. Ее энтузиазм к прогрессу был безграничен, но ее целью была реальность, а не красота. Относительно ультрареализма ее, как художницы, есть одно маленькое, но знаменательное указание в одном из ее двух произведений, хранящихся в Люксамбуре. В группе
Любовь, как и можно было ожидать, проходит по сцене в своих различных формах: вначале — в виде детской и мимолетной, но страстной привязанности; по временам — в виде кокетства; иногда, как, напр., относительно Ле-Пажа, живописца-реалиста, как и она, — в форме восторженного удивления которое, по-видимому могло бы превратиться в любовь. Однако же, когда появляется мысль о замужестве, ее взгляд внезапно делается практичным и даже меркантильным. Ей хотелось бы быть женою посла. Но так как в целом брачные узы были бы тягостным и скучным инцидентом, то она держит их на почтительном отдалении.
Там, где источники восприимчивости так обильны, религия не могла не иметь своей доли участия в чувствах. Так и было действительно с Башкирцевой, — однако же более в ранние периоды ее жизни, чем в последний. В 1878 году, когда она, по-видимому, предусматривала свою печальную судьбу, она с полною серьезностью говорит: «да исполнится воля Божия».
Начиная курс учения в atelier, она торжественно посвящает себя и свои труды «Отцу, Сыну и Святому Духу».
После этого ее идея о божестве, по-видимому, потерпела искажение. Счастлива была бы она, если бы ее родители и учители руководили ее к познанию того, что есть добро, что следует принять, что есть совершенная воля Божия, и если бы в этом изучении она нашла руководящий принцип характера и тайну душевного спокойствия. Она склонна относиться к Всемогущему, как она относилась к своему деду, en égal. Это было отношение, которое можно выразить словами: do ut des (даю, чтобы ты дал) или даже словами; da, ut dem (дай, чтобы получить от меня). Если дела не устраиваются по ее желанию, она грозит, что перестанет верить. «До сих пор, говорит она, я всегда обращалась к Богу; но так как Он совсем не слушает меня, то я не верю в Него… почти». Но затем она высказывает, что чувствует безусловную необходимость веры в Бога для всех, за исключением разве людей очень счастливых, и со свойственною ей чудовищною наивностью прибавляет: «Это не обязывает ни к чему». Однако, читая эту книгу, мы повсюду, и в особенности здесь, должны помнить, что дневник Башкирцевой есть столько же акт самообвинения, как и самообожания, и что она облекает в слова, и притом в яркие слова, то, что мелькает в уме других, но лежит там в виде зародыша или не формулированной мысли.
В числе назиданий, представляемых этою книгой, мы должны по прочтении ее вынести чувство благодарности за то, что мы не поставлены судьями ближнего. Правда, наш приговор должен существовать, потому что без него мы не можем учиться; но он во всяком случае должен быть условным, предположительным, но никоим образом решительным и окончательным. Чтобы быть понятыми, приведем слова Теннисона, которые напоминает нам чтение дневника:
Мария Башкирцева напоминает мне развалины Селинунти, не похожие ни на какие другие развалины, которые я когда-нибудь видел. Храм разрушен до такой степени, что можно сказать, что он превратился в массу отдельных камней; но каждый камень величествен сам по себе. Здесь были великие силы, нагроможденные в изобилии, подобно материалам для возведения храма Соломона. Они погибли в двойном разочаровании, — так как, конечно, есть другое разочарование, помимо слишком ранней смерти. Эта смерть — не подходящий предмет для деланных, изысканных сетований.
Это такой урок, который следует изучить молча, и мы должны закрыть книгу с горестною, но почтительною симпатиею к той, которая, по яркому выражению Терьё, была «faite pour beaucoup souffrir et pour beaucoup faire souffrir».
Предисловие к каталогу картин Марии Башкирцевой.
Летом 1883 г. я пошел повидать одну мою русскую знакомую, остановившуюся у m-me Башкирцевой, в Париже, в улице Ампер. Общество, которое я там нашел, состояло исключительно из дам и молодых девушек, прекрасно говорящих по французски с тем особенным акцентом, который придает нашему языку в устах русских какую-то нежность и мягкость. Самый радушный прием встретил меня в этой симпатичной среде, где все дышало счастьем.
Но едва я сел подле самовара с чашкой чая в руках, как внимание мое было поражено большим портретом одной из присутствующих девушек, портретом поразительного сходства, написанным широкою и свободною кистью истинного мастера.
— Это моя дочь Мари написала портрет своей кузины, — сказала m-me Башкирцева.
Я начал хвалебную фразу и не успел ее кончить: другой холст, потом третий, потом еще и еще — привлекали мое внимание, обличая из ряда выходящего художника. Я переходил от одной картины к другой — стены гостиной были сплошь увешаны ими — и при каждом восклицании, вырывавшемся у мена от какого-то радостного изумления, m-me Башкирцева повторяла мне голосом, в котором слышалось столько же нежности, сколько и гордости:
— Это моя дочь Мари!.. Эта все моя дочь!..
В эту минуту вошла m-lle Башкирцева. Я видел ее только раз, я видел ее в течение какого-нибудь одного часа — я никогда не забуду ее. В свои двадцать три года она казалась гораздо моложе: небольшого роста, при изящном сложении, лицо круглое безупречной правильности: золотистые волосы, темные глаза, светящиеся мыслью, горящие желанием все видеть и все знать, губы, выражающие одновременно твердость, доброту и мечтательность, вздрагивающие ноздри дикой лошади. M-lle Мария Башкирцева производила с первого же взгляда необычайное впечатление: воли, прячущейся за нежностью, энергии, скрытой в грации. Все обличало в этой очаровательной девушке высший ум. Под этой женскою прелестью чувствовалась железная, чисто мужская сила, и невольно приходил на память подарок Улисса юному Ахиллу: меч, скрытый между женскими уборами.
На мои поздравления она отвечала мне приятным мелодичным голосом, без всякой ложной скромности, признаваясь в своих горделивых замыслах и — бедное дитя, уже отмеченное смертью! — в своем нетерпеливом ожидании славы.
Чтобы осмотреть другие ее работы, мы поднялись в ее мастерскую. Большая комната была разделена на две части: собственно мастерскую, освещаемую широким окном сверху, и более темное отделение, загроможденное бумагами и книгами. Там она работала, здесь читала.
Инстинктивно я направился прямо к этому chef d’oeuvr’y —
Между тем любопытство влекло меня в другую более темную часть мастерской, где я видел многочисленные тома на полках, на рабочем столе. Я приблизился и посмотрел заглавия: тут были все высокие творения человеческого духа. Они были здесь все на своих родных языках: французы, немцы, русские, англичане, итальянцы, римляне и даже греки. И это вовсе не были книги библиотечные выставленные на показ, но настоящие потрепанные книги, читанные, перечитанные, изученные. Платон лежал на столе, раскрытый на чудной странице.
При виде моего изумления, m-lle Башкирцева смущенно опустила глаза, между тем как мать ее, полная радости, говорила мне о всестороннем образовании своей дочери, показывала мне толстые тетради, испещренные ее заметками, и открытый рояль, на котором ее прекрасные руки передавали всех музыкальных авторов.
Окончательно сконфуженная излияниями материнской гордости, молодая художница прервала наш разговор шуткой.
Мне уже пора было удалиться. И странно, я испытывал в эти минуты какую-то внутреннюю тревогу, какой-то страх — я не решаюсь сказать предчувствие. При виде этой бледной, страстной девушки, мне представлялся необыкновенный тепличный цветок — прекрасный и ароматный до головокружения, и тайный голос шептал в глубине моей души: слишком много зараз. Увы, это было действительно слишком.
Несколько месяцев спустя после моего единственного визита в улицу Ампер, находясь вдалеке от Парижа, я получил письмо с зловещим черным ободком, извещавшее меня, что Марии Башкирцевой уже не было в живых. Она умерла двадцати трех лет от роду 31 октября 1884 года.
Я вновь увидел осиротелый дом. Несчастная мать, оцепеневшая в своей сухой, давящей скорби, не облегчаемой даже слезами, еще раз показала мне на тех же самых местах те же картины и книги. Она долго говорила мне о покойной. Она рассказывала о сокровищах этого сердца, доброта которого ничего не потеряла с развитием ума. Задыхаясь от сухих рыданий, она провела меня в девическую спальню, к маленькой железной кровати — простой солдатской кровати, где заснула вечным сном юная героиня… Наконец, сообщив мне, что все произведения ее дочери будут выставлены, она попросила меня сделать для каталога предисловие в несколько страниц, которые я хотел бы написать словами жгучими, как слезы.
Но что можно сказать о ней для публики? Перед произведениями Марии Башкирцевой, перед этой жатвой надежд, сраженных вихрем смерти, всякий сам почувствует хватающее за душу волнение, ту глубокую грусть, которая сжимает сердце при виде обрушившегося здания, при виде свежих развалин, приникших к земле и еще не заросших плющом и дикими цветами.
Предисловие
К чему лгать и рисоваться! Да, несомненно, что мое желание, хотя и не надежда,
Итак предположите, что я знаменита, и начнем.
Я родилась 11 ноября 1860 г. Отец мой был сын генерала Павла Григорьевича Башкирцева, столбового дворянина, человека храброго, сурового, жесткого и даже жестокого. Он был произведен в генералы после Крымской войны, если не ошибаюсь. Он женился на приемной дочери одного очень знатного лица, которая умерла тридцати восьми лет, оставив ему пять человек детей — моего отца и его четырех сестер.
Мать моя вышла замуж двадцати одного года, отвергнув сначала несколько прекрасных партий. Она — урожденная Бабанина.
Со стороны Бабаниных мы принадлежим к старому дворянскому роду: дедушка всегда похвалялся тем, что происходит от татар времен первого нашествия. Боба Нина — татарские слова, изволите видеть; — я могу только смеяться над этим… Дедушка был современником Пушкина, Лермонтова и др. Он был поклонник Байрона, человек образованный, поэт. Он был военный и жил на Кавказе… Еще очень молодым он женился на m-lle Жюли Корнелиус, кроткой и хорошенькой девушке 15-ти лет. У них было девять человек детей.
После двух лет супружества мать моя переехала со своими двумя детьми к своим родителям. Я оставалась всегда с бабушкой, которая обожала меня, и с тетей, которая впрочем иногда уезжала вместе с моей матерью. Тетя — младшая сестра моей матери, — женщина некрасивая, готовая жертвовать и действительно жертвующая собой для всех и каждого.
В Ахтырке, где поселилось все семейство, мы встретили Р-ва. У него была там сестра с которой он не виделся в течении 20-ти лет и которая была гораздо богаче его. Здесь то и явилась впервые идея женить его на моей тете. В Одессе, мы жили с Р-вым в одном отеле. В один прекрасный день было решено, что дело нужно покончить, потому что тетя моя никогда не найдет лучшей партии.
Их женили, и все вернулись в Ахтырку, а через 3 дня по возвращении бабушка скончалась.
В 1870 г., в мае месяце, мы отправились заграницу. Мечта, так долго лелеемая матерью, исполнилась. Около месяца провели мы в Вене, упиваясь новостями, прекрасными магазинами и театрами. В июне мы приехали в Баден-Баден, в самый разгар сезона роскоши, светской жизни. Вот члены нашей семьи: дедушка, мама, муж и жена Р-вы, Дина (моя двоюродная сестра), Поль и я; кроме того с нами был милейший, несравненный доктор Валицкий. Он был по происхождению поляк, но без излишнего патриотизма, — прекрасная, но очень ленивая натура, не переносившая усидчивого труда. В Ахтырке он служил окружным врачом. Он был в университете вместе с братом моей матери и не переставал бывать у нас в доме. При отъезде заграницу понадобился доктор для дедушки, и Валицкий отправился вместе с нами.
В Бадене я впервые познала, что такое свет и манеры, и испытала все муки тщеславия. У казино собирались группы детей, группы державшиеся отдельно. Я тотчас же отличила группу шикарных, и моей единственной мечтой стало — примкнуть к ним. Эти ребятишки, обезьянничавшие со взрослых, обратили на нас внимание, и одна маленькая девочка, по имени Берта, подошла и заговорила со мной. Я пришла в такой восторг, что замолола чепуху, и вся группа подняла меня на смех обиднейшим образом…
Но я еще недостаточно сказала о России и о себе самой, это главное. По обычаю дворянских семей, живущих в деревне, у меня были две гувернантки: одна русская, другая француженка. Первая (русская), о которой я сохранила воспоминание, была некто m-me Мельникова, светская женщина, образованная, романтичная, разъехавшаяся с мужем и сделавшаяся гувернанткой скорее всего по безрассудству, под влиянием чтения бесчисленных романов. Она была другом дома, и с ней обходились, как с равной. Все мужчины за ней ухаживали, и в одно прекрасное утро она бежала после какой-то удивительно романической истории. У нас в России романтизм в моде. Она могла бы преспокойно проститься и уехать, но славянская натура, приправленная французской цивилизацией и чтением романов — странная вещь! В качестве несчастной женщины эта дама
Я была вообще худа, хила и некрасива, что не мешало всем видеть во мне существо, которое несомненно, неизбежно должно было сделаться со временем всем, что только может быть наиболее красивого, блестящего и прекрасного. Однажды мама отправилась к гадальщику-еврею.
«У тебя двое детей, — сказал он ей, — сын будет как все люди, но дочь твоя будет звездою…»
Один раз, когда мы были в театре, какой-то господин сказал мне, смеясь:
— Покажите-ка вашу ручку, барышня! О! Судя по перчатке, можно с уверенностью сказать, что вы будете ужаснейшей кокеткой!
Я была в полном восторге!
С тех пор как я сознаю себя — с трехлетнего возраста (меня не отнимали от груди до трех с половиною лет), все мои мысли и стремления были направлены к какому-то величию. Мои куклы были всегда королями и королевами, все, о чем я сама думала и все, что говорилось вокруг моей матери — все это, казалось, имело какое-то отношение к этому величию, которое должно было неизбежно прийти.
В пять лет я одевалась в кружева моей матери, украшала цветами голову и отправлялась танцевать в залу. Я изображала знаменитую танцовщицу Петипа, и весь дом собирался смотреть на меня. Поль не был ничем выдающимся, да и Дина не заставляла предполагать в себе ничего особенного, хотя была дочерью любимого дяди Жоржа.
Еще один эпизод: как только Дина появилась на свет Божий, бабушка без всяких церемоний отняла ее у ее матери и оставила у себя. Это было еще до моего рожденья.
После m-me Мельниковой моей гувернанткой была m-lle Софи Д… барышня 16 лет — о, святая Русь!!! — и другая, француженка, по имени m-me Брэн. Она носила прическу времен реставрации, имела бледно-голубые глаза и выглядела весьма томной с своими пятидесятью годами и со своею чахоткой. Я очень любила ее. Она заставляла меня рисовать. Помню, я нарисовала с ней маленькую церковь — черточками. Вообще, я часто рисовала; когда взрослые садились за карты, я присаживалась рисовать на зеленом сукне.
M-me Брэн умерла 1868 году в Крыму. Что до молоденькой русской, считавшейся членом семьи, то она чуть было не вышла замуж за одного молодого человека, которого привел доктор и который был известен своими неудачными попытками жениться. На этот раз дело, казалось, шло прекрасно, как вдруг, однажды вечером, войдя зачем-то в ее комнату, я увидела m-lle Софи, которая рыдала, как безумная, уткнувшись лицом в подушки.
Собралась вся семья:
— Что такое? Что случилось?..
Наконец, после долгих слез и рыданий, бедняжка говорит, что она никогда не могла бы… нет, никогда!.. — И снова слезы! Но что такое? Отчего?..
— Оттого что… оттого что я никак не могу привыкнуть к его лицу!..
Жених слышал это из соседней залы. Через час он уже упаковывал свой сундук, обливая его слезами, и уезжал. Это была семнадцатая неудачная попытка вступить в брак!..
Я так хорошо помню это — «я не могу привыкнуть к его лицу», это до такой степени исходило из души, что я тогда же поняла, до какой степени должно быть ужасно выйти замуж за человека, к лицу которого не можешь привыкнуть.
Когда была объявлена война, мы перебрались из Баден-Бадена в Женеву. Я уезжала с сердцем, полным горечи и проектов мщения. Каждый вечер, ложась спать, я читала про себя следующую дополнительную молитву:
«Господи! Сделай так, чтобы у меня никогда не было оспы, чтобы я была хорошенькая, чтобы у меня был прекрасный голос, чтобы я была счастлива в семейной жизни, и чтобы мама жила как можно дольше!»
В Женеве мы жили в «Hotel de la Couronne» на берегу озера. Здесь мне взяли учителя рисования, который приносил мне модели для срисовывания: хижинки, где окна были нарисованы в виде каких-то палочек, и не имели ничего общего с настоящими окнами настоящих хижин. Мне это не нравилось: я не могла допустить, чтобы окна были сделаны таким образом. Тогда добрейший старик предложил мне срисовать вид из окна прямо с натуры. Как раз в это время мы переехали из отеля в один семейный пансион, откуда открывался вид на Монблан, и я срисовала тщательнейшим образом все, что было видно из окна — часть Женевы и озера; но все это так и осталось там, не помню уж хорошенько почему…
В Бадене успели снять с нас портреты, которые показались мне просто безобразными, уродливыми в их усилии казаться красивыми…
Когда я умру, прочтут мою жизнь, которую я нахожу очень замечательной (впрочем, иначе и быть не может). Но я ненавижу всякие предисловия (они помешали мне прочесть много прекрасных книг) и всякие предуведомления этих извергов издателей. Поэтому-то я и пишу сама мое предисловие: без него можно было бы обойтись, если бы я издавала все, но я желала бы ограничиться тем, что начинается с 18-ти летнего возраста: все предшествующее слишком длинно. Итак, я даю вам заметки, достаточные для понимания дальнейшего: я часто возвращаюсь к прошедшему по поводу того или другого.
Если я умру вдруг, внезапно захваченная какой-нибудь болезнью!.. Быть может, я даже не буду знать, что нахожусь в опасности, — от меня скроют это. А после моей смерти перероют мои ящики, найдут этот дневник, семья моя прочтет и потом уничтожит его, и скоро от меня ничего больше не останется, ничего, ничего, ничего! Вот что всегда ужасало меня! Жить, обладать таким честолюбием, страдать, плакать, бороться и в конце концов — забвение… забвение, как будто бы никогда и не существовал…
Если я и не проживу достаточно, чтобы быть знаменитой, дневник этот все-таки заинтересует натуралистов: это всегда интересно — жизнь женщины, записанная изо дня в день, без всякой рисовки, как будто бы никто в мире не должен был читать написанного, и в то же время со страстным желанием, чтобы оно было прочитано; потому что я вполне уверена, что меня найдут симпатичной; и я говорю все, все, все. Не будь этого — зачем бы… Впрочем будет само собой видно, что я говорю все.
1873 г. (в 12-ти летнем возрасте).
Тетя Софи играет на рояле малороссийские песни, и это напоминает мне деревню; я совсем перенеслась туда мысленно, и о чем же я могу прежде всего вспомнить из того времени, как не о бедной бабушке. Слезы подступают мне к глазам, они уже на глазах и сейчас побегут; вот они уже потекли и я счастлива.
Бедная бабушка! Мне так грустно, что я больше уже не могу тебя видеть. Как она любила меня, и как я ее любила. Но я была слишком мала, чтобы любить тебя так, как ты этого заслуживала. Я так растрогана этим воспоминанием! Воспоминание о бабушке есть воспоминание благоговейное, священное, дорогое, но оно не живо. Господи! Дай мне счастья в жизни, и я не буду неблагодарной! Но что я говорю? Мне кажется, что я создана для счастья; сделай меня счастливой, Боже мой!
Тетя Софи все играет. Звуки по временам доносятся до меня и проникают мне в душу. Я не готовлю уроков, завтра праздник.
Господи! Дай мне герцога Г., я буду любить его и сделаю его счастливым, и сама я буду счастлива и буду помогать бедным! Грешно думать, что можно купить милость Бога добрыми делами, но я не знаю, как это выразить.
Я люблю герцога Г. Я не могу сказать ему, что я его люблю, да если бы я и сказала, он не обратил бы никакого внимания. Боже мой, я молю тебя… Когда он был здесь, у меня была цель, чтобы выходить, наряжаться, а теперь!.. Я выходила на террасу в надежде увидеть его издали хоть на одну секунду. Господи, помоги мне в моем горе, я не могу просить большего, услышь же мою молитву. Твоя благость так бесконечна, Твое милосердие так велико, Ты так много сделал для меня!.. Мне тяжело не видеть его на прогулках. Его лицо так выделялось среди вульгарных лиц Ниццы.