Петр Валуев
Религия и наука
Четырнадцать лет тому назад покойный профессор Кавелин, стараясь определить задачи психологии, отозвался в следующих выражениях о тогдашнем направлении человеческой мысли, настроении духа и состоянии общественных нравов в христианском мире[1].
«Посреди современного, великого движения умов, посреди великих событий, которые коренно пересоздают быт, нравы и верования европейских народов, все слышнее и слышнее звучит одна зловещая нота – упадающий интерес к лицу как нравственной личности. Вместе с тем и сами люди более и более чувствуют и сознают свое бессилие и ничтожество. Нравственная личность как будто сходит со сцены, а на место ее выступают безличные массы. Многие видят в том успех. Другие упадок. Как бы то ни было, но не подлежит сомнению, что душа, видимо, оскудевает в людях и в их взаимных отношениях. Великие утешители жизни, поэзия и искусство, заметно падают; быстро исчезает та добродушная веселость, то радостное настроение, та беззаботная бодрость, которые сближают людей, установляют между ними прочные связи, подымают общежитие и общественность и с которыми живется так легко, даже при самых трудных и прискорбных обстоятельствах. Народонаселение всюду быстро растет, сношения между людьми ежедневно усиливаются, обмен услуг и мыслей возрастает в поражающей прогрессии, а в нравственном смысле люди больше и больше становятся похожи на троглодитов – так равнодушны, холодны, недоверчивы, подозрительны становятся они друг к другу, так мало между ними искренности, задушевности и сердечного доброжелательства. С виду общественная жизнь никогда так не процветала; на самом деле каждый глубоко ушел в самого себя, старается отгородить себя от других каменною стеной и думает только о себе, мало заботясь о других. Действительное одиночество, при кажущейся общительности, сушит и портит людей. Цвет, краски и благоухание жизни теряются, даже потребность в них, смысл к ним постепенно вымирают из поколения в поколение. Оттого нравы, при видимой утонченности, на самом деле грубеют; самый горизонт воззрений суживается, мысль теряет размах и полет, а с утратою широты мысли и убеждения человек мельчает характером, делается менее и менее способным настойчиво преследовать задуманные планы и цели, теряет твердость и выдержку, бежит труда, сразу хочет получить то, что приобретается лишь долгим напряженным усилием, и при первой неудаче оказывается жалким и малодушным. Характеры бледнеют и исчезают вслед за художественным творчеством и чувством. Так, или почти так, иногда теми же словами, жалуются все, от мала до велика, образованные и простые люди, у нас и в Европе»…
«Христианство, – мы касаемся здесь только его исторического значения, – окончательно разорвало всякую связь между внешним, материальным и идеальным миром и совершенно перенесло центр тяжести в последний… Для человека наступила пора обновления… Идеал христианина есть душевная жизнь, нравственное совершенство… В истории это была минута действительного возрождения человека к новой жизни, небывалой, перед которой всякая другая жизнь казалась бледною и жалкою. С христианством апогея идеального развития была достигнута. Оно завершилось, и с тех пор началось обратное движение от идеального мира к внешнему, реальному. С одной стороны, предстояло пересоздать действительность по христианскому идеалу ‹…›; с другой – необходимо было открыть научное основание евангелических истин. Формулировать их по правилам строгой науки и таким образом, связав цепью причин и последствий с наглядными истинами, сделать их доступными не для одних верующих, а достоянием науки и знания. Эта двойная задача выпала на долю новых европейских народов».
‹…›«Надо перестать убаюкивать себя фразами, которым мы сами больше не верим, искренно и строго проверить наши взгляды и доискаться, путем науки и положительного знания, до причин нашей нравственной скудости, при огромном умственном богатстве. Такое исследование приведет нас к психологии, потому что в нашей душе, в ее жизни и отправлениях, скрываются источники наших радостей и печалей, истины и лжи, добра и зла, правды и неправды. Если миру суждено быть обновленным, то это может совершиться изнутри нас. Без участия нравственных, психических элементов и деятельности немыслимо никакое обновление».
‹…›«История, по-видимому, снова приближается к одной из тех заключительных фаз целых периодов, когда, как было уже несколько раз, лицо более и более обособляется, выдвигается вперед и становится главным, определяющим элементом общественности»…
‹…›«Нравственный упадок человека не раз повторялся в истории и каждый раз заканчивался великою скорбью, отголоски которой слышатся во взглядах передовых мыслителей. Мы видим ее в Индии, в учении Сахия Муни, основателя буддизма, вычитываем из сочинений и мыслей стоиков и эпикурейцев, эпохи падения классического мира, наконец, находим в учениях и системах наших современников Шопенгауэра и Гартана… Пройденный путь все еще слишком короток, чтобы уже можно было, как пытались многие, делать заключение о конечной цели развития и выводить его формулу. Однако дознанная преемственность развития в человеческом роде и пережитые им фазисы уже дают повод к некоторым более или менее вероятным соображениям»…
Двенадцатью годами позже тот же самый почтенный мыслитель и писатель издал в свет другой труд, под заглавием «Задачи этики». Этот труд, составляющий как бы послесловие «Задач психологии», не противоречит общему взгляду, изложенному в приведенных мною выше сего выписках. При таком именно взгляде автор должен был придавать особое значение этике, как «учению о нравственности». Но он допустил существование двух различных этик – научной и не научной – и в виду имел только первую. Самое заглавие его книги заключает в себе оговорку. Там значится, что речь идет об учении о нравственности
«Цель (религии и нравственности) одна и та же, нравственное развитие и совершенствование каждого человека; но к этой общей задаче вероучение и этика идут совершенно различными путями».
«Вероучение ставит предпосылкою, что разум человеческий ограничен и неспособен обнять всей истины; что она доступна ему лишь настолько, насколько открыта свыше; открыта же она ему не вся, а в той мере, как это необходимо для благочестивой и нравственной жизни на земле. Поэтому единственный источник вероучения есть откровение и священное предание, переходящее из рода в род, от которых нельзя и не должно отступать ни на йоту. С точки зрения религии учение о нравственности есть систематическое изложение того, чему учит откровение, священные предания и их святые истолкователи о нравственной жизни и нравственном совершенствовании человека».
«Иными путями идет научная этика, составляющая особую отрасль знания. Она, как и всякая наука вообще, основана на предпосылке, что самостоятельному исследованию человека доступны все самые сокровенные тайны мира и бытия и что, следовательно, учение о нравственности, как предмет знания, может быть построено собственными, свободными усилиями человека»‹…›
«Люди чрезвычайно различны между собою, и действовать на всех одними и теми же доводами невозможно: для одних доступны и убедительны доводы вероучения, для других аргументы науки и знания. Отбрасывать тот или другой путь значило бы отвращать от истины и правды массы людей только потому, что они способны принять ее лишь в том, а не в другом виде. Одни предпочитают всему строгие выводы ума и логики; другие не придают им особенной цены и важности, следуя голосу непосредственных сердечных ощущений. Пусть каждый и выберет путь, какой ему кажется лучше. К сожалению, глубокое взаимное отчуждение людей веры и науки замечается и в деле нравственности, как и во всем остальном. Чем объяснить это? Согласно с тем, что сказано выше, мы приписываем это, с одной стороны, крайнему, преувеличенному доверию к объективной точке зрения, которое проникло даже в воззрения и миросозерцание верующих, а с другой – непоследовательности поборников науки и знания, которые часто останавливаются на полудороге, не решаясь принять всех выводов и заключений, вытекающих из научного мировоззрения. Чтоб дойти до субъективных идеалов, на которых держится этика, чтоб связать в сознании индивидуальную жизнь с общею объективною, без чего этика немыслима, надо смело, без страха пройти шаг за шагом, до конца весь путь отрицаний. Очень многие этого не делают и, сбившись с дороги, путаются в построениях, не выдерживающих строгой и научной критики. Нам теперь кажется, будто религия и наука, стоя на одной и той же почве, исключают друг друга. История не подтверждает такого взгляда. Религия и наука появились одновременно, вместе с пробуждением сознательности, но сначала существовали рядом, занимая каждая свое место в жизни и понятиях людей. Областью религии была внутренняя субъективная жизнь и деятельность людей, областью науки – внешняя, объективная. Чем менее была развита индивидуальность, тем более религия и наука смешивались и не различались между собою. Но по мере того как сознание росло и крепло и индивидуализм выдвигался все более и более вперед, религия и наука все более и более различались и отдалялись друг от друга. У новых европейских народов обе долго существовали мирно одна подле другой, с преобладанием религиозных верований над знанием; но потом между ними произошел решительный и резкий разрыв, и началась борьба, которая наполнила собою всю новую европейскую историю и
«Все, в Европе и у нас, жалуются на пустоту и бесцельность жизни. Она иссякает, цвет ее поблек… Нет идеалов, или они недостижимы… Пока люди имели идеалы и надеялись видеть их осуществленными, они не жаловались на то, что жизнь не имеет смысла, бодро и радостно жили для них, мужественно перенося всякие страдания и лишения, которых прежде было не меньше, чем теперь. Вера и надежда служили им твердою опорой и поддержкой»…
«Христианство дало новым народам высшие нравственные идеалы готовыми, как руководство для жизни и деятельности. Люди стали о них думать и рассуждать, обратили предмет веры в предмет знания.
В этом общем положении, далее не развитом и не разъясненном, сказалось последнее слово Кавелина, окончательный результат двенадцатилетнего, по собственному его показанию, размышления о «задачах этики». Оставаясь верным прежнему безотрадному взгляду на состояние умов в христианском мире, изложенному в «задачах психологии», Кавелин указывает на необходимость шага, который он называет последним. Этот шаг действительно составляет первенствующую задачу нашего времени, и Кавелин для него признает открытыми два пути, не замечая, что он вовсе не доказал возможности обоими достигнуть цели.
«Задачи этики» были подвергнуты г. Спасовичем в «Вестнике Европы»[3] блистательной критике, но преимущественно с формально-научной точки зрения. Критик не желал, по-видимому, определительно высказаться по коренному вопросу о двух путях, будто бы приводящих к одной цели. Мимоходом им, однако же, брошено беглое замечание, показывающее, что он не одного мнения с Кавелиным насчет первого из указанных им путей. «Я не хочу касаться церковного учения, – говорит г. Спасович, – но, рассуждая о таких
Он выводит или старается выводить свое этическое учение из глубины человеческой природы и до такой степени опасается сойти с почвы опытного знания, что ни в задачах психологии, ни в задачах этики идея бессмертия души ни одним словом не упомянута.
Этот характеристичный пробел в «Задачах психологии» дал повод к некоторым метким замечаниям со стороны покойного Ю. Ф. Самарина[6]. Философия, говорит Самарин, ставит начала, но она
По мнению г. Спасовича Кавелин только потому строил свою этику на научной почве, что бывают люди, которым никакие земные силы не могут внушить веры. Таким людям и научные этики мало принесут пользы. Замечательно в этом случае неизбежное влияние ложной основной идеи. При светлом уме и глубоко нравственном направлении Кавелина, его книга производит впечатление, не соответствующее цели, и переполнена неверными, произвольными, даже противоречивыми положениями и обобщениями. Нельзя говорить, что борьба религии с наукой наполнила собою всю новую Европейскую историю и окончилась (?) полною победой науки. Победой над чем? По определению академического словаря, – над «верой в Бога» и «Богопочитанием». Не во имя науки и не против науки ведена тридцатилетняя война и велись позднейшие войны. Также неверно предположение, будто развитие индивидуализма враждебно религии, потому что благоприятствует успехам науки. Сам Кавелин признает областью религии внутреннюю субъективную жизнь человека, и весь ход реформации, равно как и возникновение всех религиозных сект, о том свидетельствуют. Наоборот, чем точнее наука, тем менее в ней простора для субъективных взглядов. Нельзя говорить, что религия и наука появились (?) одновременно, вместе с пробуждением сознательности, и что чем менее была развита индивидуальность, тем более религия и наука смешивались. Тому противоречит история древнего мира. Аристотель, Евклид и Птоломей оставили за собою научный след, нисколько не сливавшийся со следами религиозных понятий египтян и греков. Эти понятия вообще имели мало влияния на исторические судьбы Греции и Египта. История еврейского племени, напротив того, с начала до конца запечатлена господством религиозных идей и верований. Нельзя забывать, что религиозный прозелитизм, проявлявшийся с особою силой в новейшие времена между христианскими и магометанскими народами, не зависел от состояния наук в эпохи его проявлений. Нельзя оставить без внимания всеобщего исторического факта, что нравы везде были отражением религиозных понятий и что без таких понятий никакое отвлеченное учение о нравственности нигде не могло упрочиться. Нельзя также говорить о доступности самостоятельному исследованию человека «всех, самых сокровенных тайн мира и бытия», – и вслед затем признавать, что человеческий ум «не схватывает индивидуальности, чувства и перехода объективного в субъективное».
Мысль, что наука может служить суррогатом религии и что знания и верования суть разные пути к одной цели, не только ошибочная, но при дальнейшем развитии и применении опасная мысль. В ней кроется отрицание христианства. Осторожный выбор выражений и почтительные обороты речи не изменяют существа дела. Отрицание остается отрицанием, с тем только различием, что маскированное отрицание более вредно, чем прямое, потому что оно менее тревожит ум и менее претит сердцу человека. Оно чаще приводит в раздумье, чаще возбуждает или усиливает сомнения и всегда находит себе опору в окружающей нас среде. К этой среде принадлежит надеваемая маска. Ее черты льстят нашему самомнению и самолюбию; но путь отрицаний скользкий путь. Хотя многие, по выражению Кавелина, «не решаются весь путь пройти смело, без страха, шаг за шагом, до конца», тем не менее достаточно и нескольких шагов, чтобы, по его же выражению, «сбиться с дороги и путаться в построениях». Смелость отрицаний не дает других результатов.
Теория двух этик, религиозной и научной, вводит между людьми новый элемент разъединения. Она признает два разные начала нравственности: одно по заповеди, другое по доброй воле, – одно по откровению свыше, другое по человеческому разуму, – одно, объемлющее всех и всеми постижимое, другое для немногих созданное и лишь весьма немногими воспринимаемое. Очевидно, что только ничтожное меньшинство людей может быть научно нравственным. Этические поучения с кафедры или с типографского станка не могут быть обращены к массам, и даже по отношению к отдельным личностям им всегда будет не доставать санкции высшего авторитета. Проповедь, каковы бы ни были ее недостатки, сказывается не от имени проповедника. Лекция, каковы бы ни были ее достоинства, имеет за собою только того, кто ее читает. Нельзя не верить искренности научных преподавателей этики; но, видя их учеников, нельзя верить успеху преподавания.
Если Кавелин прав, говоря о «звучащей в наше время зловещей ноте», об «оскудении души в людях», об «утрате цвета, красок и благоухания жизни», о «вымирании потребности в них и смысла к ним», о «мельчании человека» и о «грубении нравов» при кажущейся их утонченности и если нравственная личность в наше время действительно сходит со сцены, а на место ее выступают «безличные массы», то где же искать способов к исцелению этих недугов и каким путем достигнут охранения и возвышения нравственной личности человека?
Для достижения цели есть только один путь, путь этики религиозной.
Прошу читателя терпеливо проследить развитие моей мысли. Я не намерен утомлять его внимание догматическими положениями и перефразированием давно известных ему текстов.
Говоря о религии и науке, нужно прежде всего уяснить себе, что именно мы разумеем под этими выражениями.
По академическому словарю, религия есть «Богопочитание; вера в Бога». По словарю Даля: «вера, духовная вера, исповедание, Богопочитание, или основные духовные убеждения».
Наука, по определению академического словаря, «систематическое изложение какой-либо отрасли человеческих познаний»; а по определению Даля: «разумное и связное знание; полное и порядочное собрание опытных и умозрительных истин какой-либо части знаний; стройное, последовательное изложение любой отрасли или ветви сведений».
Этих определений достаточно, чтобы убедиться в несоизмеримости двух областей: религии и науки. Области пограничны и частями входят одна в пределы другой, но совпадать не могут. В одной господство принадлежит вере, в другой знанию; вера от видимого мира переносится в невидимый; знанию этот мир недоступен; вера смотрит на кратковременную земную жизнь человека как на начало другой, бесконечной жизни; знание не находит убедительных к тому доказательств и если прямо не отрицает бессмертия души, то оставляет вопрос о нем открытым; вера согласуется с постепенным расширением круга земных знаний и не имеет надобности к ним относиться враждебно; знание естественно клонится к опровержению верований, потому что они по существу своему научно бездоказательны.
Современное направление науки решительно противорелигиозно. В виде примера результатов, к которым она приходит путем тех «смелых до конца отрицаний», о которых упомянул Кавелин, привожу два отрывка из помещенных в английском журнале
В первой из этих статей, в ответ на статью г. Гладстона о книге Бытия, профессор Гексли говорит, между прочим, следующее: «с морфологической точки зрения наш красивый и полезный современник, – я почти мог бы назвать его коллегой, – конь („Equus caballus“), есть последний вид того эволюционного ряда, к которому он принадлежит, – точно так, как „Homo Sapiens“ последний вид того ряда, в состав которого он входит…»
И далее:
«То, что в наши дни мы обыкновенно благоволим называть религией, есть большею частью только Эллинизованный Иудаизм. При этом эллинический элемент нередко содержит в себе сильную примесь язычества древнего мира и значительную долю самых слабых и дурных продуктов греческой умозрительной науки»[7].
В другой статье (об эволюции в сфере богословия) значится следующее:
…«Проходят века, и политеизм возвращается под видом Мариолатрии и поклонения святым; почитание изображений распространяется, как в древнем Египте; поклонение мощам заступает поклонение древним фетишам, даже люстральная вода язычников заменяется освященною водой в преддвериях храмов… Величайшие умы в средних веках не избегают этой заразы» (?!) …«Я убежден, что при дальнейшем распространении образования… и его необходимого спутника, постоянного возвышения условий и уровня правдивости науки, конец эволюции богословия будет сходен с его началом. Его отношения к этике совершенно прекратятся… Может статься, что для практики нравственности большинство человечества предпочтет, как средство более удобное, употребление богословских символов… Но когда таким символам придается значение существ, имеющих действительное бытие, я считаю высшим долгом мужей науки утверждать и доказывать, что эти догматические идолы по своему достоинству не превосходят тех фабрикаций человеческих рук, дерева и камней, которых они заменили»[8].
Замечательно то хроническое, нередко ожесточенное недоброхотство, с которым отрешившая себя от веры наука относится к религиозным верованиям. В области естествознания всякое новое открытие, неудобосогласимое с библейскими текстами, торопливо признается победою истины над суеверием; всякая научная гипотеза, противоречащая традиционным понятиям о мироздании, быстро воспринимается и распространяется. То же настроение обнаруживается и в исторических и философских ученых трудах. Уже Гиббон смело высказал мысль, что добродетели христианского духовенства
В наше время сделано несколько новых попыток[10] дать религиозным верованиям научную оболочку, – приравнять веру к знанию, – так сказать, обнаучить веру. Из числа изданных по этому предмету книг иные имеют догматический оттенок, стараясь доказать, что успехи естественных наук не могут опровергать церковных догматов. Другие, не касаясь догматических истин, имеют целью противодействовать крутым материалистическим теориям и научно оправдывать общую, неопределенную веру в высшие формы бытия и в духовный мир, которому наш видимый мир, наша земля и наше земное существование служат, так сказать, предпосылками. В виде примера ссылаюсь на книгу Друммонда «Естественные законы в духовном мире» (Natural Law in the Spiritual World), где проводится мысль о некотором параллелизме, или соответствии горного и земного.
Мысль о таком параллелизме сама по себе мысль не новая. Англиканский епископ Бутлер слишком сто лет тому назад построил свою «аналогию», по замечанию другого епископа, Галифакса, на одном стихе (25) главы 42-й книги Иисуса Сираха: «Все они (т. е. дела Господа Бога)
Мильтон говорит:
Карлейль сказал:
Но несоизмеримые тем не менее остаются несоизмеримыми. В природе мы окружены тайнами. Везде чуется присутствие высшей, непостижимой силы. По выражению поэта:
Если бы не было тайн, не было бы и религии, потому что не было бы веры.
Друммонд говорит, что основное понятие о законах природы есть понятие о последовательности или постоянстве в порядке явлений. Закон не касается причин этих явлений. Нельзя определительно сказать что такое сами по себе эти законы. Существуют ли они абсолютно – нам неизвестно. Они имеют отношение к человеку в числе разных других ограничений и составляют для него только постоянное выражение того, что всегда им должно быть ожидаемо в окружающем его мире. Так называемые естественные законы не имеют отношения причины к предметам этого мира. Они ничего не вчиняют, ничего не сохраняют и только служат удостоверением однообразия вчиненного или существующего. Они виды действия, но не деятели, – процессы, – не силы. Например, закон тяготения только обозначает известный процесс. Сам себя он не объясняет. Ньютон открыл не
Естественные законы подобны магистральным линиям, проведенным чрез вселенную и нам способствующим, как бы в виде параллелей широты, представлять себе мироздание в постижимом для нас порядке. Они столь же мало существуют абсолютно, сами по себе, как и географические параллели; но они начертаны тою Рукою, которая создала все миры, и быть может, начертаны так, что, уразумев или постигнув часть, мы со временем можем дойти до уразумения или постижения целого.
Друммонд далее говорит, что изучение естественных законов, т. е. законов природы, может нам быть пособием для познания того другого мира (двойника), который мы называем невидимым; что главное значение этих законов состоит именно в даруемом ими видении невидимого; что сходство явлений обозначает тождество законов, и что посему законы духа тождественны с законами вещественного мира. Но в этих умствованиях много парадоксального. Не может быть тождества «магистральных линий», когда в одном мире есть стихия, которой действия непредопределимы, – свободная вола, – а в другом этой стихии нет. Не только всесильную волю Божию, но и смиренную молитву человека нельзя подводить под понятие о законе. Аналогий много; например, способность роста добра и зла и влияние окружающих стихий; но аналогии не тождество. Законы, по мнению Друммонда, не существуют сами по себе, они не силы, но подмечаемые однообразные процессы. Процессы духа не могут быть тождественны с процессами вещественных стихий.
В нас самих есть двойственность, и даже наше духовное
Друммонд указывает на рубежи или грани, чрез которые нет переходов. Мир неорганический отделен от органического, и тайна начала жизни остается для нас тайной. Мир органический, в свою очередь, оделен от духовного и духовный ближе к горному, чем к органическому земному. Но мы менее живем духовною жизнью, чем могли бы ею жить. И как будто менее верим в ее истину, чем на словах признаем за истину. Мы часто отступаем от веры в какое-то неопределенное безверие и отступаем под предлогом благоговения, оправдываясь почитанием пределов, указанных древними писаниями. Мы говорим себе: доселе, но не далее. Это правило не безусловно применимо. Случается, что на рубеже святой почвы человек вдруг останавливается и под предлогом снятия сандалий из благоговения к этой почве отлагает заботу о дальнейшем пути, хотя, быть может, идти далее было возможно. Мы иногда слишком торопливо признаем непроницаемою тайной то, что нашему уразумению может оказаться доступным. Истинно таинственное не набрасывает около себя полутеней. Оно походит на грозный обрыв, внезапно встретившийся в области знаний. Края обрыва резко очерчены. К ним можно приблизиться и с них смотреть в темную глубину, где, по словам поэта:
Между людьми, не посвятившими себя специально научным исследованиям, но близкими к наукам по степени своего образования, много таких, которые встревожены шаткостью своих верований, искренно стараются преуспевать в борьбе с возникающими или возбуждаемыми в них сомнениями и усердно ищут себе опоры не только в Священных Писаниях, справедливо названных «Книгою книг», – но и в других книгах. Эти последние принадлежат к двум главным видам. Одни богословного, или церковно-назидательного содержания; другие научного, всем догматическим учениям почти всегда противоположного. В первых надеются найти освещающую, ободряющую, утверждающую и успокаивающую союзную силу; в других желают отыскать те недостатки новейших теорий, которые позволили бы сохранить прежние верования, не отрицая некоторых положительных результатов научных исследований и соображений. Часто случается, однако же, что такие книжные поиски за духовною помощью нас в конце концов мало удовлетворяют. Во времена духовных колебаний опора в чувстве, а не в мысли, особливо не в чужой мысли. Разлагающие способности нашего ума часто мешают нам поддаваться чужому мышлению, хотя бы мы того желали, и тогда нас смущает и раздражает неисполнение этого желания. Есть книги, которые производят на нас удручающее впечатление, потому что в них наши верования упорно опровергаются как противонаучная мечта. Есть и другие, к которым мы относимся более сочувственно; но они большею частью только повторяют, в несколько неизменном виде, давно нами слышанное, и потому нас не убеждают. Исключений немного.
К таким исключениям следует, однако же, отнести две книги Sui generis. Одна всем открыта: я разумею окружающую нас природу. Другую каждый из нас носит в самом себе: она заключается в хронике нашей жизни, и не только в хронике наших земных судеб, но и в хронике нашего духовного «я». Нам нужно вчитываться в эти книги.
Весьма немногие лишены способности умиляться под впечатлением, производимым красотами и бесконечным разнообразием природы. Вид небесной тверди везде и всегда возбуждал в человеке благоговейные помыслы о Творце мироздания. Есть нечто таинственное в впечатлении, производимом звездоносным сводом ночного неба и в том влечении к нему, которое впечатлением вызывается. На земле каждая страна имеет свои отличительные черты, отражающие в себе условия своего положения, климата и почвы. Но куда бы ни обращался наш взор и на чем бы он ни останавливался, от былинки в поле до ветвистого дерева, под тенью которого прошли десятки поколений, от цветистых равнин до ледяных гребней горного хребта, от серебряных вод луговой реки до синих волн безбрежного моря – все может приводить нам на память слова книги Бытия:
Вообще, нельзя верить умом. Ум невольно пытается постичь непостижимое, и всякая такая попытка, если она не приводит его к смиренному сознанию своего бессилия, только более его смущает и более колеблет ту таинственную восприимчивую способность души, которая не есть ни воля, ни мысль, ни чувство, ни сила рассудка. Религиозные убеждения воспринимаются и усваиваются только этою таинственною способностью. Мне помнится, что Хомяков в своих философствованиях где-то не без иронии отзывается о французском выражении «вера угольщика». Напрасно. Знаю, что есть и должны быть степени более уясненных и сознательных усвоенных верований; но в основании их все-таки ложится та смиренная, покорная и непоколебимая вера, которая предполагается в угольщике.
Я не имею притязания писать психологический или этический трактат. Представляя читателю некоторые мысли по вопросу, который считаю более важным, чем все другие земные вопросы, я прошу снисходительного отношения к тому, что в изложении моих мыслей может оказаться неясным, неполным, отрывистым, несистематичным. От читателя зависит по своему усмотрению исправлять ошибки и восполнять недостатки. Моя цель – дать ему повод при поверке моих взглядов самому всмотреться и вдуматься в предмет моего мышления. Быть может, он убедится, что при правильном отношении к науке она не побеждает веры, как говорит Кавелин, а ею побеждается и в ней утверждает.
Краеугольный камень, коренное условие религиозных верований заключаются в сознании бессмертия души, того духовного я, о котором я упомянул. Это сознание нам прирождено и оправдывается возможными каждому из нас над собою наблюдениями.
Мы слишком редко обращаем внимание на затаенную силу присущей нам духовной стихии. Она не всегда обнаруживается среди обычной суеты жизненного обихода. Но есть минуты, когда она вдруг себя заявляет, – и тогда повелительно охватывает в нас и мысль и чувство. Одного воспоминания, случайно чем-нибудь вызванного, достаточно, чтобы в часы беззаботного досуга в нас трепетно забилось сердце и печальная тень легла на все, что нас окружает. Иногда, наоборот, во времена тревожных опасений и тяжелого раздумья, при первом просвете во мгле удручающих нас забот, мы чувствуем, что все духовное настроение в нас переменилось и мы как будто мгновенно пересозданы. – Почему беззаботное настроение так непрочно? Почему мы так легко поддаемся надежде?
Мы мало вдумываемся и в значение силы и свойств наших воспоминаний. Иногда нам стоит только на минуту обратиться мыслью к тому, что когда-то было, припомнить слово, взгляд, местность, – и все, в настоящем, тотчас заслонится прошлым. Но что именно припоминается так живо, что влияет и потрясает так сильно, когда припоминается, – что живет такою прочною, легко пробудною, отзывчивою жизнью в глубине нашей души? Исключительно то, что было предметом или причиной душевных волнений. Все остальное увяло, отпало, умерло, как листва в позднюю осень. Оно не забыто. Мы можем и об этом остальном вспоминать более или менее отчетливо и точно, но не менее холодно и равнодушно, чем точно и отчетливо. Мы можем о том говорить с другими, и даже иногда говорить охотно, потому что оно в других может возбуждать участие. Но в нас лично это участие оледенело. Перебираем такие воспоминания, как можем перебирать сухие листья между пальцами. Знаем, что листья некогда были свежи; но теперь они завяли и сухи. Почему внутренний, никогда не дремлющий поток мысли стремится, помимо нашей воли, к таким воспоминаниям, которые нас наиболее волнуют, и в особенности к тем, которые звучат сожалением или упреком? Почему содержание жизни как бы делится на две доли, и только одна из них неразрывно с нами связывается? Различие не может существовать на время. Оно должно означать, что с нами перейдет в другой мир неразрывно с нами связанная доля.
На мысль о том, другом мире нас могут наводить обыденные в жизни случаи. Мы часто встречаемся с похоронами. Каждые похороны – Траппистское «memento». Кто на очереди? Быть может мы сами. Проходя по людной улице большого города, мы можем вообразить себе, что мы все паломники, все идем на богомолье. Цель одна, хотя различны места и часы ее достижения. Кто на одно кладбище, кто на другое. – Везде, когда путь свершен, поставится крест, чтобы засвидетельствовать, что цель достигнута. Если же мы между тем оглядываемся на нашу жизнь, останавливаясь мыслью на тех событиях или случаях, которые были причинами главных поворотов нашего жизненного пути, мы нередко замечаем, что поворотные точки обозначены чьими-нибудь могилами. Если бы те, кто легли в те могилы, остались в живых, весь путь был бы другой. Чья воля открывала те могилы?
Хомяков говорит:
В той книге, которую Хомяков называет «тесною», действительно заключается бесконечно более, чем с первого взгляда может казаться. Чем более в нее вчитываешься, тем более в том убеждаешься. Отцы церкви часто высказывали эту мысль. Некоторые говорили, что одни и те же изречения имеют троякий смысл: буквальный, исторический и иносказательный. Мне часто приходит на мысль к таким изречениям причислить и слова Господа Иисуса Христа, обращенные к слепым и нам переданные Евангелистом Матфеем (9, 29): «По вере вашей будет вам». Слепым было даровано зрение. Нам обетована, по мере нашей веры, благодать в сем мире и в будущем. Но кроме того, быть может, и самые виды блаженного бытия в некоторой мере будут соответствовать нашим верованиям. По другому глаголу Господа, в доме Его Отца много обителей.
Мы уже успели привыкнуть к тому, что когда на языке науки говорится о религиозных верованиях, то христианство до известной степени приравнивается к другим формам религий и в той степени низводится до значения исторического факта, подлежащего наравне с другими исторической критике и оценке. С этой точкой зрения человек, смело признающий себя христианином, примириться не может. В его глазах и по его чувству христианство есть восприятие духовным человеком новой жизни, свойства которой ни с чем другим в природе не имеют сходства. В этом осуществляется особое Царство Христа. Это дает христианству,
Для христианина самое верное и вместе с тем самое прямое выражение понятия о земной жизни заключается в двух словах: «нести крест». Мы все носим до гроба тот крестик, который на нас возлагается при обряде крещения, когда не только в младенце еще не пробудилось сознание, но даже и взрослые, присутствующие при обряде, большею частью не помышляют о символическом значении этого крестика. Символ растет с тем, кто его носит. Крестик становится крестом, – более или менее тяжелым, – но всегда крестом. Страдание наш общий удел. Все страдают, и чем многоструннее, если так можно выразиться, строй души, тем обильнее источники страданий. Но лишь немногие помнят, что нам скорби предвозвещены, и что в них нам дарован залог будущей жизни. Страдание не может быть конечною целью бытия.
Ни Шопенгауэр, ни Гартман не останавливаются на мысли об этом залоге. Конт и его школа позитивистов спокойно утверждают, что человеческая душа не существует, что так называется один из видов отправления тела и что вместе с телом погибает и этот вид.
Немало самомнения нужно, чтобы на таких основаниях строить этические системы.
Два главных мировоззрения с достаточною ясностью определились в наш просвещенный науками век: мировоззрение с молитвой и мировоззрение без молитвы. Не нахожу более простого и вместе с тем более верного критериума. Для полуколлеги коня, или «Homo Sapiens», о котором говорит профессор Гексли, молитва немыслима в том смысле, в каком мы это слово разумеем, т. е. в смысле поклонения соединимого с мольбою о милости или помощи. Наоборот, для человека, кто такие молитвы возносит, религиозный вопрос решен в своем корне. Формы и последствия решения могут быть бесконечно различны, но начатки веры уже легли в основание разрешения. Есть понятие о личном Боге, как бы ни было смутно это понятие; есть признание Его могущества, убеждение в Его влиянии на судьбы людей, вера в Божественный Промысел, вера в невидимый мир, а с тем вместе непременно и вера в бессмертие души, которой предстоит в тот мир переселиться.
Предположите, читатель, что где-нибудь, на западе от нас, вы вошли в аудиторию того или другого известного ученого. Вы, может быть, услышите развитие теории о постепенном заселении земного шара разными видами животных и заметите массу знаний и труда, посвященных на то, чтобы связать, в одной прогрессивной цепи, мириады микроскопических существ, образовавших коралловые рифы в Тихом океане, с человеком, единственным существом, способным развивать на земле какие бы то ни было теории.
Предположите далее, что вы взяли в руки научную книгу или какую-нибудь газету. В книге вы можете найти изложение одной из двух гипотез, которыми теперь объясняются явления природы: гипотезы мировой неуловимой жидкости, называемой эфиром, и гипотезы движения частиц материи, которое, передаваясь эфиру в различной форме и скорости, производит и теплоту, и электричество, и свет. Вы, вероятно, призадумаетесь, прочитав (хотя и не в первый раз), что фиолетовый цвет соответствует колебаниям эфира числом
Наконец, предположите, что вы вошли в церковь, но войдите в одну из наших церквей во время богослужения, в будничный день, и взгляните на молельщиков, которые пришли туда не по праздничному досугу или обычаю, но по личному, верующему влечению. Всмотритесь в выражение лиц и вслушайтесь мысленно в возносимые молитвы. Каждая из них внушена личным чувством благоговения, или заботы, привязанности, любви, упования, или скорби. Почти каждая приносится молельщиком не за одного себя, но и за тех, кто близки его сердцу. Каждая возбуждена самою жизнью, приурочена к обстоятельствам этой жизни и соединена с утешительною уверенностью, что она слышится Тем, к Кому возносится. Припомните сказанное Кавелиным о решительной победе науки над верой и спросите себя: видите ли вы перед собою побежденных? Затем спросите далее: какими дарами науки можно было бы их вознаградить за поражение, если бы они действительно были побеждены?
Верующих, к счастью, до сих пор весьма много, хотя в тех классах населения, которые считают себя более других просвещенными, христианские верования пошатнулись и натиск цивилизованного безверия не ослабевает. Он направлен не против одной какой-либо церкви, но против всех, и потому неудобно стеснять оборону слишком строгою конфессиональною исключительностью при выборе к тому средств.
Вера есть и подвиг и дар свыше: подвиг – потому что покорное подавление сомнений ума есть акт воли; дар свыше – потому что без благодати вера бессильна.
Нам иногда приводится слышать признание, что желается верить, но вера не дается. В таких случаях мы почти всегда могли бы отвечать, что мы сами себя вводим в заблуждение, и желание уже исполняется. Мы вообще склонны не обращать внимания на различие свойств и степеней веры и не придавать значения первым признакам сознательного верования. Если, как я выше о том упомянул, мы верим бессмертию нашей души, то мы уже веруем в Бога. Если мы всматриваемся в наши и чужие жизненные судьбы и инстинктивно подмечаем в этих судьбах влияние непостижимой высшей силы, то мы веруем в Божественный Промысел. Наконец, если во времена печалей или тяжких забот мы себе ищем опоры и помощи и, не находя их на земле, невольно обращаем взор к небу, то мы уже молимся. Все это может в нас крепнуть, расти, развиваться, принимать конфессиональные формы под влиянием известного вероучения; но интенсивность веры и молитвы от форм не зависят.
Не равно распределяются между людьми побуждения к вере, средства к усвоению верований и поводы к сомнениям и колебаниям. Это неравенство тайна Божией воли. Разъяснить тайну мы не можем, но мы сознаем ее и невольно о ней размышляем. Истина должна быть истиной для всех и всем доступна в тех основных чертах, которыми определяется путь к спасению. Следовательно коренные понятия о предметах веры должны быть не сложны, дабы их себе могли усвоить все христиане, независимо от степени их умственного образования. Но по мере возвышения степеней этого образования растет и пытливость человеческого ума, стремящегося глубже проникнуть в обширную область недосказанного или несказанного догматическими верованиями. Тогда возникают сомнения и недоумения, которые большинству членов христианских паств остаются чуждыми.
Евангельские притчи о десяти девах и пяти талантах применимы к области веры. Каждый из нас приходит к лично ему свойственному, конечному составу верований. Основание общее, но рост и развитие различны. В частностях развития обнаруживается самостоятельная деятельность духа. Вопрос в том, кто в нем преобладает: вера или сомнение; стремление к утверждению, или наклонность к отрицанию. Если первое, то в этом признак доброй воли, а на добрую волю благодать нисходит.
В зреющих летах и при достаточной степени умственного развития всякий искренно верующий не может не быть автодидактом в деле религии. Это происходит от бесконечного разнообразия обстоятельств жизни, степеней образования, умственных способностей и духовных настроений. Чем искреннее и теплее вера, тем более она принимает, и неизбежно должна принимать, личный оттенок. Однообразие останавливается на догматической почве. Живая вера на ней остановиться не может и переходит, в своем действительном применении, во все условия, понятия и отношения жизни, а в своих молитвенных и мечтательных порывах – в область несказанного или недосказанного. Переход совершается постепенно, и в нем заключается личное религиозное самообразование, в дополнение к воспринятому общему догматическому. Самообразовательной деятельности однако же нужны, для предупреждения крайних увлечений или скорого онемения, некоторая подготовка и союзная помощь. Той и другой у нас мало. Религиозное обучение скудно и почти исключительно катехизическое. Религиозного воспитания еще менее, чем обучения.
Индивидуальность человека постепенно определяется, установляется, развивается и упрочивается самою жизнью, то есть влиянием обстоятельств и событий жизни на первоначальные задатки личного характера, личных свойств, воспитания и образования. Никто в молодых летах не чувствует и не мыслит, как он чувствует и мыслит в позднейшие годы. В эти годы мы не только стоим на другой почве в области отношений к людям и к обыденным интересам и вопросам жизни, но становимся на другую почву и в духовной области наших понятий, убеждений и верований. История каждой человеческой жизни заключает в себе две хроники: хронику внешних судеб, в связи с сопровождающими их нравственными ощущениями и деятельностью умственных сил, и хронику религиозного строя души.
Есть жизни, которые протекают в состоянии духовного полусознания, ровно, однообразно, так сказать по гладкому пути, без сотрясений и потому без полного религиозного пробуждения. Есть жизни, где это пробуждение наступает с ранних лет, под влиянием личных душевных свойств и соответствующих им обстоятельств, и жизни, где оно происходит позже, как последствие сильных нравственных ощущений. Есть и другие жизни, где такие ощущения наступают и проходят, не вызвав, ни при себе, ни за собою, духовного кризиса. Для полного и руководящего религиозного сознания требуется неразрывная связь между отношениями чувства, мысли и воли человека к двум разным мирам, видимому и невидимому. Эта связь установляется постепенно и постепенно крепнет, когда для нее дана, подготовлена и оберегается почва. Подготовление почвы – дело религиозного воспитания; ее охрана – дело свободной человеческой воли.
Религиозное обучение может быть предметом деятельности школы; но религиозное воспитание зависит от церкви, семьи и семейных и общественных нравов. У нас есть церковь. Наше богослужение, от частных молитвословий до общественных литургийных и других церковных служб, соединяет в себе все, что может возбуждать благоговейные религиозные чувства; но у нас нет постоянной церковной жизни.
В нижних слоях народа верования держатся в первобытной, так сказать самородной, форме. Достижение зрелого возраста не изменяет отношений к церкви. Нравы сохраняют объединяющие церковные черты. Трудовая жизнь предрасполагает к молитве, ради ее утешительной силы, и к вере, ради надежд на исполнение скромных желаний, вызываемых жизненными нуждами. В верхних общественных слоях, напротив того, индивидуальная религиозная жизнь рано обособляется и течет большею частью одиноко в позднейшие годы. Смесь знаний, называемая просвещением и образованием, нелегко мирится с умилительною покорностью верований. Возникают сомнения, на которых мысль старается не останавливаться из опасения, что они могли бы еще более поколебать уже колеблющийся в душе мир веры. Но к этому миру мысль редко обращается среди поглощающего недосуга обыденной жизни. Религиозное чувство как будто дремлет и становится или может стать интенсивным – только при встрече с потрясающею радостью, или с потрясающим горем.
Замечательно, что в религиозном отношении пример иноверцев часто действует на нас более возбудительно или пробудительно, чем пример единоверных соотечественников. Мы сознаем, что между католиками и протестантами – разумеется между искренно верующими – вера и церковь занимают в жизни более видное место и состоят с нею в более непрерывной связи, чем у нас. Такое влияние иноверцев стало бы еще заметнее, если бы оно не ослаблялось смутными представлениями о их иноверии. Мы склонны придавать ему произвольное значение и противопоставлять друг другу слова: «они» и «мы», даже и тогда, когда соответствующие понятия могут совпадать.
О шаткости постоянных отношений наших к церкви я буду иметь случай далее высказаться подробнее. Считаю не лишним прежде пояснить мою мысль относительно той области веры, которую я называю областью несказанного или недосказанного.
Если мы вообще признаем себя обязанными быть искренними и правдивыми в делах мира, то в делах веры на нас лежит несомненная, прямая и безусловная обязанность искренности и правды. Не только с другими, но и сами с собой мы не вправе лицемерить. Смиряться духом и признавать, в известных случаях, немощь нашего разума не одно и то же, что малодушно отворачиваться от многого, что помимо нашей воли напрашивается нам на глаза, волнует нашу мысль и тревожит в нас сердце.
Мир верований заключает в себе две разные области: область веры в прямом смысле, то есть веры покорной, смиренной, не рассуждающей, но принимающей за непреложную истину то, что церковь признает истиной свыше открытой, и как истину, свыше открытую, нам проповедует; и область верующего разумения, то есть веры в истины, человеческим умом более или менее ясно постижимые.
Трансцендентные догматы могут быть только предметом авторитетного вероучения и предметом покорной, беспрекословной веры, но не предметом наших мудрствований. Когда нам хотят рассудочно объяснять недоступное рассудку, мы смущаемся, но продолжаем не разуметь объяснений. Мы можем покорно верить, но не можем понимать по приказанию. В той, другой области, где верующее разумение возможно и где потому от нас не может требоваться безответного верования, нам часто не достает руководящей помощи. Мы встречаемся с рядом вопросов, на которые нам самим не дается наставительных ответов.
Как нам объяснять себе продолжительный исторический факт, что христианство, религия любви, смирения и мира, породило столько раздоров, распрей, ненавистей, кровопролитий и жестоких гонений? Ученикам Спасителя было предвозвещено, что они будут ненавидимы, гонимы и умерщвляемы; но не было сказано, что они сами будут друг друга ненавидеть, преследовать и умерщвлять. Не должно ли приходить на мысль, что дух отрицания и злобы, не надеясь на успех прямого отрицания, старался по крайней мере озлобить и под личиною ревности к истине поселять раздор в умах и ожесточать сердца?
Время постепенно и последовательно все вокруг нас изменяло, изменило и явно продолжает изменять. Ограничивается ли перемена внешними условиями нашего быта, общественными нравами и поразительным расширением сферы наших знаний? Не произошло ли вместе с тем перемены и в строе духа, в свойствах души? Не должно ли было отразиться на них чудотворное влияние христианства? Если же оно отразилось и мы так сказать выросли духовно и душевно, то не тесны ли стали рамки понятий, начертанные пастырями церкви слишком тысяча лет тому назад?
Все церкви одинаково сознают коренной переворот в быте народов, совершившийся в силу неотразимого влияния христианства. Ему исключительно принадлежат нравственное начало самоограничения, начало верующей покорности своей судьбе, начало кротости в отношениях к ближним, начало признания всех людей ближними, начало духовного равенства мужей и жен и даже семейное начало. Семья есть чадо христианства. До него понятие о потомстве стояло, в ветхозаветном мире, на месте наших понятий о семье: потомство могло быть идеею немногих; семья – идея доступная всем и каждому. Можно сказать, что она в первый раз церковно признана в Посланиях апостола Павла, и чтобы в этом убедиться, стоит только вспомнить об условиях семейного быта евреев до евангельской проповеди. Наконец, христианство одно осмыслило кратковременность и печали земной жизни человека, перенеся в другой мир последнее о ней слово.
Последнее, в другой мир перенесенное слово есть слово бессмертия, мздовоздаяния и милосердия. Оно сказано нам ясно, положительно, торжественно, многократно повторено и звучит в нашем сердце всегда, когда мы его таинственно вещему голосу прислушиваемся. Но другой мир, где то слово должно осуществляться, принадлежит к области несказанного или недосказанного нашим верованиям.
Относительно свойств и условий будущей жизни в Священных Писаниях заключаются лишь некоторые отрывистые указания[11]. В этой заветной области всеобъемлющий вопрос состоит не в том, что мы