Анатолий УТКИН
БОЛЬШАЯ ВОСЬМЕРКА
ЦЕНА ВХОЖДЕНИЯ
ВВЕДЕНИЕ
Сценарий был написан в Вашингтоне.
Львиную долю уступок сделал Горбачев.
В мировой истории не так много эпизодов самоуничтожения огромных государств в результате изменения ценностной ориентации их вождей. В начале революций различные общества обычно страховались от национального падения в результате реализации их политических проектов. Так, в ходе
Над современным Римом — Вашингтоном царит Пантеон государственного деятеля, которому удалось сохранить целостность государства. Над беломраморным Абрахамом Линкольном надпись — «Спасителю Союза». За это спасение единства
Совсем не так они относятся к сохранению других стран. Горы литературы уже исписаны по поводу героизации тех, кто развалил
С середины XX века на мировом горизонте Америке был неподвластен только коммунистический Восток, с которым Вашингтон собирался соперничать долгие десятилетия. Изумление от добровольного ухода Советского Союза сохранилось в США и ныне, полтора десятилетия спустя. Как оказалось, незападные цивилизации если и могли держаться, то в условиях раскола внутри Запада, союза с одной из западных сил. Совокупной же мощи Запада противостоять было трудно, если не невозможно. Изоляция от Запада действовала как самое мощное разрушительное средство. При попытках опоры на собственные силы живительный климат Запада (идеи, интеллектуальная энергия, наука, технологические новации) оказался скрытым от населения, традиции общения с Западом в XVIII–XIX вв. были забыты. В СССР произошла определенная деградация умственной жизни, наступила эра вымученных посредственностей, эра холуйства вместо лояльности, смешения всего вместо ясно очерченной цели, время серости, самодовольства, примитивного потребительства, всего того, что вело не к Западу, а в третий мир.
Внутри страны основной слабостью стало даже не репрессивное поведение правящей партии, потерявшей свою жизненную силу, внутреннюю устремленность, а утрата механизма приспособления к современному миру. Порок однопартийной системы в конечном счете стал сказываться в одеревенении ее структур, взявших на себя ни более, ни менее как цивилизационное руководство обществом. Покорные партийные «колесики и винтики» закрыли путь наверх для лучших национальных сил, постыдно занизили уровень национального самосознания, примитивизировали организацию современного общества, осложнили реализацию глубинных человеческих чаяний как в сфере социальной справедливости, так и в достижении высоких целей самореализации.
Все это дало
В результате победы в холодной войне ведомый Соединенными Штатами Североатлантический союз стал доминировать на северо-западе евразийского континента. Между классическим Западом и СНГ Америка начала излучать влияние на девять прежних союзников СССР и на тринадцать бывших республик почившего Союза. В самой России опасность сепаратизма вышла на первый план, за нею следует демонтаж экономики, распад общества, деморализация народа, утрата самоидентичности. Безусловный американский триумф 1991 года дал Вашингтону шанс — при умелой стратегии на долгие годы сохранить столь благоприятный для заокеанской республики статус кво американского единовластия.
Не без ликования пишет американский посол в Москве этих дней Джек Мэтлок, что «холодная война закончилась на условиях, выдвинутых Соединенными Штатами». И еще: «Холодная война закончилась ввиду совпадения двух условий. 1) Западная политика сочетала силу и твердость с желанием честных переговоров; 2) Советские лидеры были убеждены в том, что страна не может идти прежним путем, что она должна измениться внутренне… И Соединенные Штаты стали главным фактором осуществления этого»3.
Обращаясь к недавнему прошлому, зададимся вопросом: почему Соединенные Штаты возглавили поход Запада против Большой России? Что здесь было наиболее важным, идеология или геополитика? Есть все основания утверждать, что основным критерием был геополитический.
В рамках якобы «всеобъясняющего» идеологического конфликта США и СССР участвовали в «холодной войне» как в геополитической схватке, основанной на реалистическом и традиционном балансе сил, а вовсе не на классовой борьбе. Если бы идеология была единственной движущей силой сверхдержав в «холодной войне», то возникает вопрос: почему глобальный по охвату конфликт начался не с времен Великой Октябрьской революции, а с триумфальных салютов победного 1945 года? Ответ напрашивается: в 1917 г. — и на протяжении следующей четверти века Советский Союз был относительно слаб и был лишь одним из нескольких мировых центров в многополярном мире. Но с крушением Германии и Японии, с ослаблением Британии, Франции и Китая усилившийся Советский Союз стал единственным потенциальным конкурентом Соединенных Штатов. И прав Гартхоф, замечающий, что Запад обрел «манихейскую антикоммунистическую точку зрения, в то время как каждая сторона шла за реализацией либо своих амбиций, либо своей исторической судьбы, что и обеспечило долговременный характер конфликта — но и в этом случае стороны руководствовались
Конфликт был основан на реалистическом и традиционном балансе мощи, а не на неких соображениях мировой классовой борьбы. В противном случае, если бы идеология правила бал, было бы непонятно, почему «холодная война» вступила в критическую фазу в 1945 году, а не в 1917.
Западу помогла его консолидация. Как признают сейчас американские стратеги,
Сейчас, по прошествии десятилетий, даже самым ярым противникам советского коммунизма ясно, что преобладавшая долгое время на Западе точка зрения — и даже непререкаемая вера относительно того, что коммунистическая идеология заставляет советских лидеров расширять сферу своего влияния, что в Кремле существует некий «мастер-план», некая схема завоевания Запада, является бредом воспаленных умов. Такая вера предполагала способность коммунистического Востока с легкостью сокрушить капиталистический Запад, предполагала веру советского руководства в военную мощь как решающий и окончательный инструмент внешней политики. Между тем Запад имел возможность много раз — в Бресте, Рапалло, Москве, Тегеране, Ялте, Потсдаме, Женеве, Вашингтоне, Хельсинки, Вене, Париже и многих других местах видеть и понимание советским руководством ограниченности своих возможностей, и неприятие применения военной мощи как «финального решения» спора между Востоком и Западом6.
Обратимся к американскому дипломату и ученому, посвятившему жизнь практике и теории «холодной войны»: «Запад допускал ошибку, веря в
Весь шум по поводу потенциально владеющей
Планам этой величайшей империи между 1945 и 1991 гг. препятствовала огромная евразийская держава, Советский Союз, исходящий из национального инстинкта сохранения суверенитета. На третьем десятилетии противостояния американское руководство стало активно искать способ раскола своего геополитического противника. При этом Америка обратилась прежде всего к симпатизирующей Западу части советского населения.
Наша и «эта» страна
Встретившись при Петре I с Западом, российское общество породило удивительную поросль — российскую интеллигенцию («люди чужой культуры в своей стране», как говорил русский философ Г. Федотов). С некоторых пор само понятие «интеллигенция» во всех основных энциклопедиях мира характеризуется как особое явление России. Стандартное определение: образованный класс с русской душой. Как писал философ С. Булгаков, «ей, этой горсти, принадлежит монополия европейской образованности и просвещения в России, она есть главный его (Запада. — А. У.) проводник в толщу стомиллионного народа, и если Россия не может обойтись без этого просвещения под угрозой политической и национальной смерти, то как высоко и значительно это историческое призвание интеллигенции, сколь устрашающе огромна ее историческая ответственность перед будущим нашей страны».
Российская интеллигенция стала подлинным властителем сложившегося в стране общественного мнения в ходе и после реформ 60-х годов XIX века. С этого времени в сознании жителей огромной страны кристаллизуются вопросы геополитического значения: чем является Россия по отношению к Западу — подчиненной или просто более молодой отраслью индоевропейского древа, представителями все той же христианской — общеевропейской культуры или особой, восточноевропейской цивилизации, а возможно, провозвестницей некой новой культурной волны. От ответа на этот вопрос зависел выбор пути: стремиться к максимальному заимствованию, сближению, вступлению буквально на любых условиях в Запад, или, ощутив наличие противоречий, историко-культурное различие, несходство духовно-интеллектуального стереотипа, обратиться к собственным историческим канонам развития, не претендуя на место одного из хозяев в холодном западном доме.
Где место России в открывшемся цивилизационном многообразии мира? Российская интеллигенция безусловно тяготеет к определенному ответу: на Западе, в Европе, нашем общем доме, откуда в Россию пришли культура, религия, письменность, наука, важнейшие идеи. Этой дорогой страна идет, начиная с Петра Первого. Главным смыслом происшедшего в 1991 году, как и последующих попыток реформ в России, было нежелание народа жить в изоляции, признание привлекательности западных ценностей, отношение к Западу как носителю «секретов» производства, ведущего к благополучию, близких идеалов и многих завидных качеств. Но опыт 90-х годов никак не однозначен. И снова внимание обращено к российской интеллигенции. Может ли она помочь России избежать участи оказаться во «второсортной Европе», избежать опасности ощутить себя чуждой латино-германской основе Запада, опасности быть вытесненной политически и культурно к вечной мерзлоте северо-востока Евразии?
Дважды в критические периоды своей истории российская интеллигенция пыталась оценить опыт служения своей стране. Первый раз — в «Вехах» (1908 г.) и во второй раз — в сборнике «Из глубины» (1918 г.) лучшие и наиболее ответственные, наиболее далекие от авантюризма попытались понять, как откликалась «душа интеллигенции, этого создания Петрова — ключ к грядущим судьбам русской государственности» (С. Булгаков) на катаклизмы, катастрофы русской истории. Третья такая попытка должна быть предпринята сейчас.
Провозвестником и творцом феноменальных перемен 1988–1991 годов, коренным образом изменивших судьбу страны, стала наша интеллигенция, которая исполняла свое предназначение и долг так, как она его понимала.
Характер русской-советской интеллигенции сложился под воздействием двух обстоятельств, внешнего и внутреннего.
Пятнадцать лет назад интеллигенция получила свой шанс, ощутила простор для политического маневра и самореализации. Немощные партократы, которые в своих кабинетах на Старой площади не могли родить ничего вдохновляющего, стали свидетелями того, как можно взволновать народ.
Эти семьдесят лет
Среди части интеллигенции, вошедшей на протяжении XIX — начала XX века в тесный контакт с Западом и при этом сохранившей свои социальные идеалы, вызрело течение гиперкритичности в отношении общественного строя, культивируемого Западом и проецируемого на незападные регионы, движение противников капитализма. Этот слой антизападных западников сыграл колоссальную роль в истории России после 1917 года. То тщание, с которым российские сторонники коммунизма изучали Запад и спешили приложить его («передовой») опыт к России — явилось феноменом эпохальных пропорций. Коммунисты, особенно большевики, напряженно искали именно в западном идейном наследии теоретический компас. Социальные теоретики от Локка и Гоббса, социал-утописты от Роджера Бэкона и Кампанеллы — вот кто дал Востоку идейное основание для битвы с Западом. Восторг этих идеалистов (оказавшихся впоследствии суровыми практиками) перед расколом западной мысли был просто огромным. С презрением отвергая позитивные западные теории, не обращая ни малейшего внимания на
Русские автохтоны (народники) отдали знамя революции этим особым антизападникам, которые откровенно декларировали, что стремятся к овладению государственной властью именно для реализации западных идей на незападной почве.
Коммунисты пришли к власти в России в период военных поражений, в годину национального унижения и обиды крестьянской России на тех, кто бездумно бросил страну в войну. Царьград был нужен 17 миллионам крестьянских сыновей в той же мере, в какой он был ему неизвестен. Это сейчас, читая легкую прозу Черчилля, можно рассуждать, что «Россия рухнула на расстоянии протянутой руки от победы». Кровь лилась обильным потоком от августовского Танненберга 1914 года до натужного наступления Керенского в июле 1917 года. Конфиденты французского посла Палеолога и английского — Бьюкенена уверяли в один голос, что Россия не может тянуть союзническую лямку. Это говорили союзным послам не записные марксисты, а самые добропорядочные капиталисты вроде Путилова. Россия уже не могла нести прежние жертвы, она была обескровлена и деморализована. (Позже такие лидеры Антанты, как Ллойд Джордж, по зрелому размышлению признают это.)
Любой, кто осмелился бы (даже вопреки клятве на иконе Казанской Божьей матери, вопреки твердому обещанию, данному Западу), выйти из превратившейся в национальную Голгофу войны, получил бы шанс на правление. Напомним, что на выборах в избранное всеобщим, равным и тайным голосованием Учредительное собрание социалисты всех мастей получили три четверти голосов.
В час унижения, когда стало ясно, что муки и трансформации эпохальных размеров, Произведенные со времен Петра Великого, все же не обеспечили входа России в западный мир рациональной эффективности, к власти пришла относительно небольшая партия, словесно обличавшая как ад капиталистический мир Запада. Не счесть числа тех, кто обвинял большевиков в обрыве петровской традиции, в том, что они повернули Россию к пригожей Европе «азиатской рожей», тех, кто увидел в октябре 1917 года фиаско западного приобщения России. А в реальности к власти пришла партия ультразападного приобщения. Большевики и не скрывали, что ждут экспертизы и управления от социал-демократии феноменально эффективной Германии.
Только после провала похода через Польшу на Берлин и центральноевропейских восстаний 1918–1924 годов большевики — антизападные западники — перестали подавать свои взгляды как стремление ввести свою страну в лоно Запада. Теперь, в евразийском одиночестве, это убило бы их социальный и государственно-строительный пафос. Стремясь избежать обвинений в западничестве, в заклании своей страны на алтарь западной теории, русские революционеры выступили яростными критиками Запада. Эта критика имела две стороны. Во-первых, нетрудно было заимствовать аргументы у западных обличителей западных порядков — в них на Западе никогда не было недостатка.
Во-вторых, антизападные западники обыграли всю гамму чувств о противоборстве ума и сердца, черствого умного Запада и наивного, но доброго Востока. Вариациям на эту тему в русской политологии и литературе несть числа. Мотив моральной чистоты и морального превосходства был объективно нужен русской интеллигенции и русским революционерам. Без этого мотива король был голым, русские просвещенные люди выглядели бы примитивными имитаторами. Гораздо проще (а попросту необходимо) было претендовать на вселенский синтез ума и сердца, на универсальность своих взглядов. Это придавало силы, позволяло сохранять самоуважение. Более того, вело к феноменальной интеллектуальной гордыне, примеров которой в русской политике и культуре XX века просто не счесть.
Претензии на истину, на глобальный синтез, на вселенскость и уж, «как минимум», на будущее выдвигались русской интеллигенцией, жившей в стране, где половина населения не умела читать, не имела гарантий от прихотей природы. Таков был революционный подход к проблеме сближения с Западом. Принципиально он не отличался от порыва гандистов, кемалистов, сторонников Сун Ятсена (им тоже, по их словам, принадлежало будущее) и от прочих пророков незападного мира. Различие пряталось в двух обстоятельствах: 1) Россия уже имела квазизападную систему как наследие романовского западничества; 2)российские интеллектуалы не сомневались в судьбе России, они знали ее размеры и жертвенность населения.
Первое (ленинское) поколение большевиков обладало серьезными западными свойствами — огромной волей, способностью к организации, безусловным реализмом, пониманием творимого, реалистической оценкой населения, втягиваемого в гигантскую стройку нового мира. Внутренняя деградация, насилие термидора (убиение своих) произойдет позже, а пока, неожиданно для Запада, на его восточных границах Россия бросила самый серьезный за четыреста лет вызов западному всевластию. Русифицированная форма марксизма стала идеологией соревнующегося с Западом класса, сознательно воспринимающего все западные достижения, сознательно ломающего свой психоэмоциональный стереотип, чтобы выйти на западный технологический уровень.
Идеология оказалась сильным инструментом, но она имела, по меньшей мере, одно слабое место — она конструировала нереальный мир, искажала реальность, создавала фальшивую картину. Это и была плата за первоначальную эффективность. Стремиться к конкретному, добиваться успехов и при этом нарисовать (в сознании миллионов) искаженный мир — это было опасно для самого учения (что с полной очевидностью показала гибель коммунизма в 1991 году когда практически ни один из членов 20-миллионной партии не подал голос в защиту «единственно верного» учения). Такова была плата за искажение реальности. Равно как и за неправедное насилие.
И второе: ни ожесточенное отчаяние, ни триумфальная экзальтация не могут противостоять одному — времени. Коммунизм как насильственная модернизация и рекультуризация огромной страны вступил в конфликт с естественными инстинктами и рефлексами человека. Энтузиазм и страх уступили место — и должны были уступить в любом случае — обыденной драме человеческого существования.
Грубо ошибаются те, кто полагает, что «коммунисты одинаковы всегда и всюду — от Кубы до Кампучии». На самом деле коммунисты — одно из самых пестрых течений XX века. Ленин, Сталин, Троцкий, Хрущев, Брежнев, Горбачев — есть ли более гетерогенное в политическом плане сообщество? Если судить реалистически, то уже Хрущев, демонизированный на Западе, не имел не только коммунистического, но никакого (кроме прагматических приемов) мировоззрения. Собственный взгляд на мир — большое понятие. Даже стараясь не оглуплять наших коммунистических лидеров 1953–1991 годов, признаемся все же, что философский взгляд на мир, вера в «законы истории», осознанное восприятие роли насилия в модернизации было чуждо череде доморощенных вождей — истинных автохтонов — от Маленкова до Горбачева, не имевших мировозрения, не знавших внешнего мира и его идей. Люди организации, жертвы догм и форм, руководствовавшиеся всей гаммой обыденного сознания (от жесткого самоутверждения до праведного смирения), все эти «коммунисты» являлись своего рода заложниками бюрократической машины, созданной Сталиным в 30-х годах.
Ни одна страна мира не может жить поколение за поколением в атмосфере экзальтации, гражданского раздора, узаконенного насилия и неиссякаемого энтузиазма. После провала «реформы» Косыгина — Либермана в середине 60-х годов представление о марксизме как о руководящем учении покинуло не только прагматиков-практиков русского коммунизма, но и догматиков-идеологов. Словосочетание «пещерный марксизм» в высоких кабинетах стало применяться уже не к платоновским комъячеикам, но и ко всякому невольному поклону в сторону «объективных законов истории». Переход начался при Хрущеве, а завершился при Горбачеве. Последние тридцать лет понятие «социальная справедливость» могло обсуждаться и обыгрываться кем угодно в мире, но не руководителями парткомов, ставших жрецами распределителей.
Коммунист Горбачев очень отличался не только от Пол Пота и Кастро, но и от своих университетских учителей. Все это доказывает только одно: гражданская война в России окончилась в 1953 году, тремя годами позже — на XX съезде КПСС — был подписан общий мир. Сознательное забвение опустилось над той исторической полосой, где брат убивал брата за мировоззрение, где уничтожали классы и прослойки в слепой ли ярости, в ожидании чуда нового мира, в покорности вождю. Когда Горбачев и Шеварднадзе, словно новые Герцен и Огарев, бродили по Москве, говоря друг другу «так дальше жить нельзя», они фиксировали уже свершившийся факт гибели старых богов. Коммунизм проиграл историческое состязание не тогда, когда военные программы Рейгана начали напрягать военную экономику Советского Союза (тот спор можно было вести еще сто лет, помешать ему могла лишь экология, но не истощение одной из сторон). И не тогда, когда школьный учитель не смог объяснить несоответствие теории с практикой. И не тогда, когда коммунист Иванов заснул на партсобрании. Коммунизм как явление стал терять свои позиции с изменением в 50-х годах шкалы общественных ценностей. Шесть соток приусадебного участка, личная библиотека, маленький «Москвич», отдых у моря и новое — шанс увидеть внешний мир. Коммунизм с горящими глазами, религиозное рвение прозелитов, жертвенный пафос социальной справедливости просто ушли из жизни и сознания ощетинившейся против всего мира страны, побитые не напряжением соревнования в высоких технологиях, а зевком собеседника, спешащего в отдельный рай хрущевской пятиэтажки.
Отныне только манихейцы от либерализма могли демонизировать Брежнева, Андропова, Черненко и Горбачева. Если это не так, то пусть кто-нибудь объяснит, почему представители российского коммунизма пальцем не шевельнули 19 августа 1991 года, почему крупнейшая в мире политическая партия безропотно пошла не на баррикады, а на заклание. Неужели среди семнадцати тысяч сотрудников Центрального Комитета КПСС не нашлось ни одной заблудшей жертвы простодушия? Ни одного верующего в «новый мир», в пролетариат, в бесклассовое общество, в «солидарность работников всемирной великой армии труда»? Редчайшее по чистоте доказательство давнего внутреннего краха учения.
Россия вышла к другим берегам. Во второй половине 80-х годов наступила пора определить новый
Три миража
Впервые за семьдесят лет всемогущие цари коммунистической Московии начали искать совета у интеллигенции. Да, и Хрущев был не против прочитать написанное Варгой, и Брежнев расширял штаты консультантов, и Андропов мог обсуждать проблему с приглянувшимся помощником, но только Михаил Горбачев привел «прослойку» на капитанский мостик государственного корабля и ткнул пальцем в карту: куда плыть? Азимут нашего времени определили
Представителям этой волны не приходит в голову, что они бьются с фантомами, что новый Сталин при растущем среднем классе, всем очевидном крахе идеологии и неприятии персонального диктата номенклатурой был уже невозможен. Для восхождения к диктаторским полномочиям необходимы были два условия: согласие масс на тотальную мобилизацию (его можно получить лишь после грандиозных потрясений) и наличие идеологии, убедительно обещающей благо после мобилизационных сверхусилий. Будем реалистами, в 60—80-е годы такое сочетание было уже немыслимо. На дворе царил «застой», но антисталинисты считали его не нормой, а временной передышкой. Это была «идеология консультантов», которые в подъездах Старой площади объективно гуманизировали партийный аппарат, но опасались реакции: их знаменем было добиться
В будущем об этом напишут детальнее. Но и сейчас, хочется спросить ревнителей нормальности, была ли нормальной жизнь большинства их соотечественников, если последний массовый голод отстоял уже сравнительно далеко (1947 г.), если в течение жизни двух поколений две трети страны стали жить отдельно от скотины, пользоваться проточной водой, получили гарантию жизнедеятельности — своей и жизни грядущих поколений. Эти шаги к нормальности вовсе не гарантировали уровня Запада. Интеллектуальным убожеством веяло от выборов ориентира «нормальности» — США, Швеция, Швейцария или Германия. Интеллигенция потеряла нить истории собственной страны, соревнуясь в обличении ненормальностей — словно сумма исторических и ментальных особенностей не составляла историко-цивилизационную основу того, что называлось советским народом.
Тезис о нормальности стал могущественным орудием интеллигенции. На уровне национального сознания стало едва ли не преступлением говорить, что Россия не скоро еще по уровню жизни будет равной начавшей якобы с той же стартовой полосы Финляндии, что нельзя смотреть лишь на счастливые (по стечению исторических обстоятельств) исключения, что феномен Запада в определенном смысле уникален. Форсированное движение к «нормальности» требовало определения ненормальности, и таковой стало считаться все незападное — смешное и грустное утрирование вопроса, вставшего перед Россией со времен Аристотеля Фиорованти. Словно не было жестокой полемики и практики решения этого вопроса со времен Лжедмитрия I, Петра I, славянофилов-западников и пр. Требование «сейчас и немедленно стать нормальными» лучше всего выразил двумя столетиями ранее генерал Салтыков, заявивший, что дело лишь в том, чтобы «надеть вместо кафтанов камзолы». Отказ видеть в модернизации крупнейшую проблему человечества и России, в частности, фетишизация иной цивилизации, подмена тяжелейшей проблемы легким выбором «умный-глупый», беспардонная примитивизация процесса обсуждения общественных вопросов — от демократии до экономической политики — вот чем поплатилась страна за недалекость своих интеллигентных детей, не знающих истории и решивших одним махом поставить на «нормальность».
Заметим, это был не временный фетиш, то было кредо: «нормальность» вместо критического анализа и исторического чутья. Жрецы нормальности на практике безжалостно крушили «административно-командную систему» и совершенно серьезно, прилюдно, печатно, массово требовали денационализации и дефедерализации. Как было ясно многим сразу, а остальным потом, они требовали дестабилизации и деградации. (Не говоря уже о том, что столь легкое определение «нормы», так жестоко ломающее ментальный, психологический стереотип огромного народа, неизбежно таило в себе жестокую автохтонную реакцию).
Российская интеллигенция всегда упорно искала универсальный ответ, и ее внимание привлекали те из титанов западной мысли, следование учению которых обещало быстрое успешное переустройства общества. Кумирами думающей России последовательно были Адам Смит, Вольтер, Дидро, Руссо, И.Кант, Фурье, Гегель, Сен-Симон, Л.Фейербах, Прудон, К.Маркс (на его учении Россия задержалась с примечательной интенсивностью). От алхимии и астрологии дело явно двигалось в сторону социально-экономических концепций. В годы Михаила Горбачева интеллигенция демонстративно отринула марксизм, и тут же, руководимая все той же неистребимой верой в последнее слово западной (в данном случае экономической) науки, обратилась к фетишу «свободного рынка». Именно он, рынок, все расставит по своим местам. Рынок воздаст всем по заслугам, рынок вознаградит труд и уменье, накажет нерадивого. Он сокрушит нелепое стремление Центра контролировать все и вся, вызовет к жизни сонную провинцию, энергизирует людей, превратит «винтики и колесики» в грюндеров и менеджеров.
Позволим себе следующее отступление. В западной экономической теории свободный рынок, старый добрый laisse faire периодически был то в загоне, то в фаворе. Певцы свободного рынка от Адама Смита до Милтона Фридмена не более знамениты, чем идеологи государственного вмешательства от Тюрго до Джона Мейнарда Кейнса. В 60—70-е годы на Западе правил бал тезис об умеренно регулируемой экономике. Но во времена президента Рейгана вперед вышли идеи «освобождения» рынка от опеки, и «чикагская школа» стала авангардом западной экономической мысли. Нужно ли напоминать, что именно российская интеллигенция, стремясь не отстать, первой в мире переводила «Капитал» К. Маркса. Она же первой уверовала в созданную для западного мира теорию высвобождения рыночных сил. Именно она была взята на вооружение в стране монопольных производителей, в стране, в экономике которой требуются дисциплина, взаимодействие и порядок, а не раскрепощение ради чудес конкурентных чемпионов.
Песня рынку как всеобщему справедливому уравнителю, как создателю творческого производства прозвучала в стране, совершенно отличной от западной трудовой культуры. Гимн индивидуализму в глубинно коллективистской стране, призыв копить и бороться за качество на просторах, где основными производителями были мобилизованные поколение назад крестьяне и их дети, разумеется, не несшие в генах ничего похожего на протестантскую этику индивида. Накопленное по крохам в 1929–1988 годах подверглось воздействию экспериментов типа «Закона о предприятии». Всеобщее требование регионального хозрасчета было уже за пределами здравого смысла.
Удивительная вера
Гимн свободному рынку явился апологией искаженного мировоззрения. Англо-саксонский мир вместе с Дж. М. Кейнсом и Ф.Рузвельтом отошел от него в 30-е годы. Прочий же мир, то есть девяносто пять процентов мирового населения, не знал экономического развития на основе свободного рынка никогда. И то, что западный мир знает о свободном рынке, не внушает ему иллюзий. Скажем, известный в России филантроп Дж. Сорос написал недавно в журнале «Атлантик мансли», что дисциплина рынков свободной торговли может быть такой же тиранической, как фашизм и коммунизм. А американский журнал «Бизнес уик» сообщил в номере от 24 февраля 1997 года, что, «если корпоративная Европа, с ее многовековой традицией социального обеспечения, устремится к англосаксонскому образцу, то их открытая борьба лишь усилится».
Но не ведающая сомнений российская интеллигенция отставила роскошь сомнения. Понятно, что страна (совсем не та, что в 1917 году, гораздо более в своей массе образованная и восприимчивая) ждала от своих интеллектуальных лидеров объяснения материальных успехов одних стран и очевидных неудач других. Окружавшие Горбачева политологи и экономисты несомненно следили за господствующими на Западе теоретическими тенденциями. Они никогда не пришли бы к воспеванию рынка, скажем, в 1960-е или 70-е годы, когда на Западе, даже в англосаксонском мире, царил совсем другой стереотип. Но в атмосфере временной победы неолибералов-рыночников чикагской школы лучшие умы России привычно поверили в «последнее слово». Так прежде верили в деятелей Просвещения, в Фурье, Прудона, Бланки, анархизм, марксизм, ницшеанство. Сработал рефлекс. В конце 80-х годов XX века следовало было верить в певца свободного рынка Милтона Фридмена (хотя, к чести Фридмена, нужно упомянуть о специально написанной им работе, посвященной идее
Не будем идеалистами, конечно же, самонадеянные советские экономисты не могли в скромные краткие годы проделать труд Кальвина, Лютера и Конфуция, не могли «внедрить» трудовую аскезу своей многомиллионной, зачитывавшейся их статьями пастве. По многие причинам. Субъективным — не было прозелитической революционно-религиозной внутренней убежденности. Ее заменял яркий скепсис, набор средней убедительности логических канонов. Объективная причина — коллективистское сознание так или иначе отвергало курс на приоритет самореализации индивида, противилось появлению полюсов кричащего богатства и молчащей бедности. Нам в данном случае важно не то, что в принципе могло (или не могло) реализоваться, а то, в каком направлении призванная номенклатурой советская экономическая наука повела готовый к переменам (как к традиционному еще одному испытанию) народ в сюрреалистической обстановке 1989–1991 годов, когда все прежде невозможное стало казаться возможным за несколько месяцев, за 500 дней, до ближайшей осени.
Российская интеллигенция совершила «грех нетерпения и неуемной гордыни», она подавила в себе свое главное родовое качество — разумное сомнение — и бросилась в новый социальный эксперимент с не меньшей страстью, чем революционеры 1905 и 1917 годов.
Святое и естественное прибежище
Дело не в естественной профессиональной гордости, не в не менее естественном праве на ошибку, и уж, конечно, не в предпочтении пассивной бездеятельности. Дело в исконной, не требующей деклараций, органичной любви к своей стране, которая не позволяет делать ее объектом эксперимента, не исключающего опасные последствия. Увы, среди нашей интеллигенции возобладали те, кто непривычно для образованного уха стал называть свою страну «этой» страной. Можно понять этимологию данного оборота, английского словосочетания, в котором «эта» (this) — фактически синоним русского «наша». Но, будучи переведенным на русский язык в другом своем значении —»эта», данное местоимение стало тем, чем оно и является, — символом отстраненности, указанием на «одну из» стран. Но «эта наша» страна дана нам в тот миг вечности, на который простирается наша жизнь.
Сказанное здесь понятно тем, кто думает подобным же образом. Для тех же, кто живет в «этой» стране, мои слова наивны, если патриотизм воспринимать как атавизм традиционного общества. Из этой этимологии прямо выводится негативный знак патриотизма. У такого суждения есть и исторические основания. Кто станет отрицать, что патриотизм часто служил в России щитом против критики внутреннего (не)устройства, оправданием смирения с низким уровнем жизни, примитивными условиями бытия. Патриотизм, действительно, может быть «последним прибежищем негодяев». Часто цитированные в России, эти слова Сэмюэля Джонсона относятся ко времени феноменальной солидарности его соотечественников-англичан, именно в те годы, в конце XVII века заложивших основы своего мирового влияния на всех пяти континентах. Как раз твердость патриотического чувства позволила Джонсону спокойно произнести свой парадокс. Когда же слова англичанина произносятся как символ веры, то следует усомниться в национальном здоровье. Как справедливо указал почти столетие тому назад С. Булгаков, «европейская цивилизация имеет не только разнообразные плоды и многочисленные ветви, но и корни, питающие дерево и, до известной степени, обезвреживающие своими здоровыми соками многие ядовитые плоды. Поэтому даже и отрицательные учения на своей родине, в ряду других могучих духовных течений, им противоборствующих, имеют совершенно другое психологическое и историческое значение, нежели когда они появляются в культурной пустыне и притязают стать единственным фундаментом русского просвещения и цивилизации».
Патриотизм — то общественное чувство, которое на современном языке может быть определено как гражданская идентичность или ощущение принадлежности своей стране. Сегодня в условиях плюрализма идентичностей можно ощутить себя главой семьи, группы, класса, жителем региона или членом профессиональной группы, но связать все это воедино может лишь гражданская идентичность, на уровне чувств предстающая как патриотизм. «Помимо прочего, патриотизм, — писал Г. Бокль, — служит борьбе с суеверием: чем более мы преданы нашей стране, тем менее мы преданы нашей секте». Строго говоря, патриотизм — это не более, чем чувство коллективной ответственности.
Те, кто ссылаясь на этимологию, видит в патриотизме реликт патриархального общества, плохо знает Запад: проявления национальных чувств и патриотизма французов, неистребимая верность англичан своей стране, стойкая направленность немецкого сознания на защиту национальных интересов, впечатляющая испанская гордость, повсеместная итальянская солидарность и наиболее впечатляющий американский опыт — вывешивание государственного знамени на своих домах, пение государственного гимна перед началом сакрального действа в любом молитвенном доме, в церкви любого вероисповедания и т. п.
Всюду в мире как непреложные условия жизнедеятельности существуют общественное проявление любви к стране своего языка, неба, хлеба и детства. И российская интеллигенция всегда соединяла в себе два начала — знание Запада и любовь к своему отечеству. Наверное, незнание простительно, ошибаться свойственно человеку. Но если ослаб второй элемент, нужно говорить о кризисе российской интеллигенции.
Когда часть интеллигенции сказала себе, что «их» страна — это «эта» страна? Наверное, когда оказались неосуществимыми идеалы, казавшиеся столь очевидно привлекательными, когда эти идеалы столкнулись с сопротивлением и непониманием, с косностью населения. Когда формула «хотели как лучше, а получилось как всегда» подчеркнула заколдованность российского круга модернизации и цели реформаторов существенно сдвинулись в сторону личных. Может ли характеристика «эта» возобладать над определением «наша»? Видимо, может. Для этого должна быть разрушена связь между людьми (главная характеристика коллективистской страны) — чтобы исчезли мы, а утвердилось множественное «я». Чтобы выветрилась под напором цинизма коллективная память, «любовь к отеческим гробам», чтобы окружающим стало совсем неловко от признания в любви к многострадальной отчизне с ее гипсовыми постаментами и фанерными звездами. Бесстрастно завершена люмпенизация населения, перевод его в режим естественного выживания, войны всех против всех. Но тогда, пожалуй, не будет не только нашей, но и этой страны.
Американцы смотрят на Советский Союз
С приходом в 1981 году крайне правого республиканца Рональда Рейгана в Белый дом трудно было представить себе, что он пять раз будет встречаться с руководителями «империи зла» — вождями Советского Союза. Не будем обольщаться. Как пишет Раймонд Гартхоф, «прогресс в двусторонних отношениях произошел только в тех областях и только в той мере, в какой
В стремлении понять огромную державу на севере и северо-востоке Евразии думающая Америка создала более двухсот центров советологии. Изучению подверглась история России, особенности советского периода, социальный и национальный факторы в том СССР, каким он вышел на финальную прямую своего исторического существования. Сложились
Соответственно, оптимальной стратегией президентом Рейганом и его военными министрами Каспаром Уайнбергером и Ричардом Чейни виделось массированное военное строительство, рассчитанное на долговременное военное соперничество «по всем азимутам». Идеалом виделось прямое противостояние Советскому Союзу, наращивание американской мощи, дисциплина в Западном союзе, контроль надо всем «свободным миром», жесткое повсеместное противостояние коммунизму. Эта школа была особенно влиятельна в начале 1980-х годов.
Самыми выдающимися представителями алармистской школы являлись Ричард Перл, Каспар Уайнбергер, Ричард Пайпс, Уильям Кейси, Уильям Кларк, Доналд Риган, Джин Киркпатрик, Ричард Чейни. Что касается самого президента Рональда Рейгана9, бывшего своего рода знаменем этой школы, то он несомненно возглавлял алармизм между 1981 и 1985 годами. В дальнейшем президент-ястреб стал дрейфовать в направлении прагматической школы, что видно из саммитов в Женеве, Рейкьявике, Москве.
Эта школа объединила весьма существенную часть американского политического истеблишмента. Это представители разных вариаций детанта Никсон, Киссинджер в 1970-х годах В период президента Джимми Картера шла постоянная борьба между геополитическим подходом Збигнева Бжезинского и интерактивной позицией государственного секретаря Сайруса Вэнса. Президент Джордж Буш-старший и его госсекретарь Джеймс Бейкер вначале занимали скорее прагматические позиции, но ввергнутые в горбачевскую эпопею, стали олицетворением третьей школы, школы интерактивности.
Представители
Две сверхдержавы могут найти такт в своих действиях. Обе они достаточно легко учатся. Если более механистически настроенные другие школы верили лишь в стимулы и рычаги, то интерактивная школа верила в общую психологию, в способность имитации, в непосредственные межправительственные контакты, в общечеловеческое. В человеческую слабость, в конце концов. Советская внешняя политика формируется не многотомными сочинениями классиков, а непосредственным опытом конкретной политической практики. Школа стояла за переговоры, контакты, общий опыт, психологическое сближение. Эта школа опасалась прямолинейного силового противодействия Советскому Союзу. Она верила в выработку общих правил.
После появления Горбачева10 в американской администрации началась борьба между алармистами «первого рейгановского набора» и идеологами интерактивности, среди которых в горбачевскую эпоху выделились Александер Хейг, Джордж Шульц, Джеймс Бейкер и президент Джордж Буш-старший.
Американцы признают, что главный фактор в кардинальной реконструкции мира обнаружил себя с приходом к власти в СССР Михаила Сергеевича Горбачева, По словам Раймона Гартхофа, «он оказался готов пожертвовать советской политической гегемонией и военным преобладанием в Восточной Европе, готов пойти на непропорциональные уступки в вопросах контроля над вооружением (Договор о ракетах средней дальности в Европе, Ограничении стратегических наступательных вооружений. Ограничении обычных вооруженных сил в Европе), вывести советские войска из Афганистана, отказать в помощи кубинским войскам в Анголе и Эфиопии, вьетнамским войскам в Камбодже, разрешить региональные конфликты, разрушить социалистические режимы»11.
Глава 1
ПРОВИНЦИАЛЫ НА СЦЕНЕ
Серое здание Президиума ЦК на Старой площади вызывало у
Посланный сразу на два «мероприятия» — на похороны Черненко и на первое знакомство с новым Генеральным секретарем ЦК КПСС М.С. Горбачевым, вице-президент США Джордж Буш посчитал необходимым осмыслить происходящее и донести некоторые новые идеи до президента Рейгана. Государственный секретарь Джордж Шульц также запечатлел на бумаге свои впечатления. Рейган не поехал на похороны Черненко, у него не было особого желания знакомиться с новым Генеральным секретарем ЦК КПСС. 12 марта 1985 г. американская делегация прибыла в резиденцию американского посла в Москве Спасо-хаус, где в тот день отмечали день рождения посла Арта Хартмана. Шульцу запомнился орел у входа в библиотеку Спасо-хауса с надписью «Живи и давай жить другим». Визит к Горбачеву должен был дать американцам первое представление о новом хозяине Кремля. Весьма приметного Горбачева сопровождали министр иностранных дел Громыко, помощник Горбачева по внешнеполитическим проблемам Андрей Александров-Агентов и переводчик Виктор Суходрев. Горбачев сразу же поразил американцев неуемным потоком слов. Шульц отмечает, что не слышал еще ничего подобного. Подаваемые им прямые и косвенные сигналы были двусмысленными с самого начала.
Новый советский лидер с самого начала поразил американцев тем, что говорил не об интересах собственного государства, которые он призван был охранять, а выступал в некой роли Христа, пекущегося «о благе всего человечества». Что это, попытка дипломатически обойти Америку? Или неуемное
И что удивительно, он с самого начала как бы извинялся. Он не задавал вопросы, что
Горбачев сделал обзор советско-американских отношений за все годы «холодной войны». Его особенно интересовал детант конца 1960 — начала 1970-х годов. Заметим, что американские собеседники не сокрушались по поводу угасшей разрядки напряженности, это делал тот, кого американская пропаганда изображала атакующей стороной, фактическим мировым агрессором. Горбачев в лицо сказал Бушу и Шульцу, что «наступил уникальный момент. Я готов возвратить советско-американские отношения в нормальное русло»13. Неудивительно, что после беседы госсекретарь Шульц сказал вице-президенту Джорджу Бушу, что «в Горбачеве мы имеем совершенно особый тип лидера, невиданный прежде».
Новый посол
В администрации Рональда Рейгана не было более значительного специалиста по Советскому Союзу, чем работавший в аппарате Совета Безопасности Джек Мэтлок, которого в конечном счете Вашингтон и направил послом в Москву. Что было на уме у американского посла, когда он видел нового советского лидера и его быстро обновляющееся окружение? Спустя десять лет он напишет: «Хотя я считал реформу советской системы абсолютно необходимой, я признавал, что было бы ошибкой открыто провозгласить такую цель. Исходя из гордости и многого другого, они отвергли бы любые попытки предъявить требования об изменении их системы ради достижения соглашения с нами. Это заблокировало бы переговоры.
Что-то показалось привлекательным американцам уже на этом этапе; Буш советовал пригласить Горбачева в Соединенные Штаты. Белый дом последовал совету. Через две недели Горбачев ответил согласием в принципе, но конкретное определение времени визита заняло еще несколько месяцев. При этом Рейган приглашал нового советского лидера в Вашингтон, а тот соглашался на встречу только в Москве.
Именно на этом этапе Запад удивил новый византизм в Кремле. В июле 1985 г. — за день до оглашения согласия на встречу с американцами (в Женеве) — из советской политики был эффективно исключен ведущий советский дипломат эпохи, А.А. Громыко. Номинально он был назначен на более высокий пост Председателя президиума Верховного Совета СССР. Вместо него министром иностранных дел был назначен глава компартии Грузии Э.А. Шеварднадзе, не имевший никакого опыта на международной арене.
Посол Мэтлок отметил в донесении в Государственный департамент, что Шеварднадзе до сих пор отличился лишь в одном: по мере нарастания еврейской эмиграции из СССР в 1970-е годы численность евреев, выезжавших из советской Грузии пропорционально была выше, чем показатели любой другой республики. Эмигранты из Грузии в США и Израиле отмечали, что Шеварднадзе с легкостью давал выездные визы, как бы стимулируя выезд еврейской общины из Грузии. Он был неожиданно мягок в обращении с грузинскими студентами, требовавшими провозглашения грузинского языка официальным языком своей республики. Он был непреклонен лишь в отказе на просьбы абхазцев вступить в Российскую Федерацию.
«Баптистский священник»
Дальнейшее западным наблюдателям стало напоминать петровскую неистребимую страсть к ученью, ученым людям и Немецкой слободе как предпосылки великого этапа перемен в русской истории, кремль испытывал недоумение и интерес в отношении новых военных программ президента Рейгана, и Михаил Горбачев произвел неизгладимое впечатление на группу связанных с изучением космоса ученых, равно как и ведущих экономистов страны. Сагдеев рассказывал Хедрику Смиту о необычности поведения самого молодого члена Политбюро: «С нами, учеными, обращаются как с важными фигурами — это было бы невозможно без личного участия Горбачева. Мы объясняли ему значимость «Зведных войн» Рейгана. Наша первая письменная оценка идей Рейгана была сделана в августе 1983 г. Мы собрали совещательную группу в десять-пятнадцать человек»15.
Помимо «Звездных войн» Горбачева интересовала макроэкономика. Его знакомая академик Ирина Заславская привела вызывавшего трепет члена всемогущего Политбюро в круг академических ученых — Леонида Абалкина и Олега Богомолова, отличавшихся критикой в отношении затормозившей экономики и сиявших новым набором экономических идей. Евгений Велихов, разместившийся как вице-президент в старинном (екатерининских времен) бледножелтом здании Президиума Академии наук, был искренне удивлен непосредственностью, столь необычной у ученика сусловской школы, с которой член Политбюро взирал на новые персональные компьютеры. Велихов вспоминает: «Он был еще только секретарем, ответственным за сельское хозяйство. Я по телефону пригласил его приехать. Была суббота, свободный день. Он провел с нами целый день… После этого мы встречались часто и обсуждали многое, особенно военные проблемы».
Напомним и о том, что, к удивлению американцев, сияющий Горбачев, неистребимо жаждущий признания, потратил во время визита в Вашингтон в 1990 г. пять часов драгоценного времени на получение шести наград пяти общественных организаций (Награда Альберта Эйнштейна, Медаль Свободы Франклина Делано Рузвельта, награда Мартина Лютера Кинга, награда за Ненасильственный мир, награда «Личность в истории», Приз за международный мир. Кондолиза Райс «Представляю, как им там живется в Москве с таким количеством наград». Во время отдыха в Вашингтоне Горбачев проявил себя в метании подковы, за что в очередной раз был награжден к вящему своему удовольствию.
Интеллектуальный калибр
Американцы, судя по их мемуарам, были поражены, «как плохо Горбачев знал и понимал рыночную экономику. Например, он утверждал, что на Западе много коллективной собственности — например, корпораций. У Горбачева было очень туманное представление, а временами абсолютно неверное представление о капиталистической экономике»16. Невероятные суждения Горбачева периодически ставили в тупик его американских собеседников.