После того как Егор уехал, Виктор Кузьмич все чаще и на работе и дома приходил к мысли, что нехорошо он тогда напоследок разговаривал с сыном и вообще мало интересовался его жизнью.
Признаться в этом вслух жене, а тем более Егору, Алпатов ни за что не признался бы — не тот у него был характер. А вот себе, долго ворочаясь перед сном, говорил: «Так его можно и вовсе потерять. Взрослый человек, а я к нему с такой меркой, будто он младенец. И в школе ни разу не был, и по душам не говорил. Получается — чужой я ему».
От этих мыслей Виктору Кузьмичу становилось горько, жалко себя. В свое время он так хотел сына, именно сына, чтобы продолжить алпатовский род, и сам же теперь отрезал живую ветку.
«У него характер, дай бог! — даже с нежностью, не свойственной ему, думал Виктор Кузьмич о сыне. — Упорный, трудолюбивый, несправедливости не терпит… А я останусь к старости бобылем. Маргарита что? Клуша. Вся в барахло ушла да в болезни. Больше придумывает их».
Жену он не любил. Просто свыкся с ней, стерпелся. Считал, что и у других так же — немного лучше, немного хуже, но так же. Живут, век проживают. Иного Алпатов и не представлял. И близость с женой радости ему не приносила.
Виктор Кузьмич осуждал блуд на стороне, разводы, считая все это баловством, когда с жиру бесятся. Даже гордился тем, что через несколько лет справит серебряную свадьбу. Некоторые его знакомые уже по два-три раза женаты были, а вот он, хотя порой и тошно было, в сторону не глядел.
А потом с Алпатовым произошла такая история, что предскажи ему такое кто-то год назад — не поверил бы, обругал.
По «горящей» путевке поехал он этим летом, впервые в жизни, в санаторий под Ригой, в Дубулты. Там нудился, все больше в бильярд играл.
До отъезда осталось уже три дня, когда стоял он под вечер в беседке, глядящей из санаторного парка на залив.
Над морем, на горизонте, разгорался зловещий пожар заката. Почти нечувствительный к красотам природы, Виктор Кузьмич был поражен игрой и непрерывной сменой в небе оранжевых, зеленых, фиолетовых красок. Алпатов застыл перед этой картиной, словно бы притаился, как все деревья, птицы вокруг, как сам залив, повторяющий краски неба.
Желтая полоса прибрежного песка уходила в сторону Пумпури, по этой полосе двигались одинокие фигуры отдыхающих, словно тоже вовлеченных в первозданную игру красок.
Снизу, от залива к беседке, легко поднималась женщина в густо-алом брючном костюме — частица, оторвавшаяся от заката. Она остановилась на нижней ступеньке беседки и, переводя дух, улыбнувшись, общительно сказала:
— Ф-у-у, устала.
Ей было лет тридцать. Из разговора, какие на курорте завязываются легко, выяснилось, что миловидная, светловолосая Настя отдыхала в соседнем санатории и послезавтра уже отбывает.
«Жаль, что я познакомился с ней так поздно», — неожиданно подумал Виктор Кузьмич.
Настя призналась, что тоже скучала здесь. Она вот уже два года, как разошлась с мужем, работает чертежницей в заводском конструкторском бюро и приехала, так же, по «горящей» путевке профсоюза.
Сначала они гуляли по парку санатория «Балтика», потом пошли в ресторан «Юрмала» и скоро уже в один голос жалели, что так поздно встретились. Проводив Настю, Виктор Кузьмич неуклюже попытался ее поцеловать, но она лукаво и ловко присела, ускользнув из круга его рук.
— Завтра в десять утра там же, в беседке, — скороговоркой сказала она и побежала к своему корпусу.
Возвратившись в палату и тихо, чтобы не потревожить соседей, улегшись, Алпатов долго не мог уснуть. Вспоминал фразу Насти: «Спасибо „горящим“ путевкам», ее теплые пальцы, нежную шею с родинкой под сережкой.
«Вы не думайте, что я легкомысленная, — снова слышал он. — Вот, согласилась пойти с вами… Но вы сразу вызвали у меня доверие… Вижу, вам тоже здесь одиноко. Почему же вместе вечер не скоротать?..» Она словно оправдывалась, и Алпатову это было приятно. «Нет, она не пустая вертушка, — думал он. — И ничего плохого нет в этом знакомстве».
…На следующий день в Юрмале был традиционный праздник начала лета.
По мостовой шли юные барабанщики-гусары. Ехали всадники в ярких национальных костюмах. Чинно двигались в белоснежных халатах и шапочках врачи, а в открытом с трех сторон кузове машины возлежал на столе «больной» с огромным термометром под мышкой. Танцевали гости из Чехословакии, Литвы.
Вслед за трубочистами в цилиндрах, с короткими лестницами, ехали, блестя касками, пожарники на красных могучих машинах. На широкой телеге что-то мешали огромными черпаками в котлах повара в высоких колпаках.
Развеселила кавалькада старых машин: с деревянными спицами колес, глубокими сиденьями, лоскутами разноцветных бортов. Все эти «форды», «крайслеры», «изотта-фраскини», «испано-сюизы», «паккард-седаны» создавали забавное и трогательное зрелище. Плыл сигарообразный, величественный даже в старости «роллс-ройс», астматически дышал в свои двенадцать лошадиных сил «уолсли», мягко катил открытый черный «пежо» и, вовсе роскошный, по давним представлениям, лимузин «даймлер» с четырьмя огромными фарами. За рулем «линкольн-зефира» восседал человек в клетчатом пиджаке, кожаной кепке с большим козырьком и ветровых очках начала столетия.
Все было празднично, необычно.
Перемешались в веселом, шумливом карнавале рыбаки в зюйдвестках и ботфортах, официанты в смокингах, зеленые «русалки», загорелые спортсменки. Играли духовой оркестр и старинный джаз-банд: с папиросной бумагой на гребешках вместо губных гармошек, с медными тазами взамен барабанов.
Алпатов и Настя шли в толпе. Виктор Кузьмич чувствовал себя удивительно молодым, подпевал хору, подпрыгивая, ловил в воздухе разбрасываемые с машин карточки-календари.
Настя раскраснелась от радости, удовольствия, глаза ее сияли. Широконосая, с пухлыми скуластыми щеками, в голубом платочке, завязанном под подбородком, она походила на расшалившуюся матрешку.
Потом они плыли «ракетой» по Даугаве в Ригу, обедали в уютном загородном ресторанчике с какими-то средневековыми мечами и щитами на стенах, произносили тосты «за встречу», «за продолжение знакомства»… и вдруг выяснили, что приехали сюда из одного города и даже работают на одном заводе!
— Вот теперь я вспомнила, — ошеломленно сказала Настя, — что видела ваш портрет на доске Почета…
Ну, подумать только, как получилось!
Это было и подарком судьбы, но как-то сразу все и усложнило.
Виктор Кузьмич еще прежде рассказал Насте о том, что брак его — случайность, и семья держится скорее на инерции, что ему надоело бесконечное накопительство, все эти кафели да люстры.
Теперь Алпатов уже не мог представить, что потеряет Настю. Давно поставил он на себе крест, смирился с семейной жизнью: безрадостной, как отбывание повинности. А с Настей ему было так хорошо!
На следующий, последний, день Настя, мучаясь раскаянием, говорила Алпатову с укором:
— Ну зачем это, зачем? Курортное приключение?..
Виктор Кузьмич поехал в аэропорт провожать ее, они обменялись адресами. Условились, что в тот же день, когда Алпатов возвратится домой, он позвонит Насте.
И правда, Виктор Кузьмич позвонил сразу же с вокзала, из автомата. Они начали встречаться, сначала в парке, потом у Насти. Она оказалась женщиной ласковой, хорошей хозяйкой, каждый раз кормила Алпатова чем-нибудь вкусным. Он словно заново народился на свет божий. Настя не предъявляла никаких требований, условий, сама все более привыкала к Виктору Кузьмичу.
А дома Алпатов говорил жене, что у него срочные вечерние работы, заседания. Маргарита Сергеевна скоро почувствовала неладное, начала его укорять, оскорблять, но дела этим не поправила. Тогда она выследила мужа, ворвалась в квартиру Насти, учинила скандал. Алпатов объявил, что уходит, и перебрался к Насте. Она его успокаивала, говорила, что ничего ей не надо, пусть оставит жене и квартиру, и все, что сын у него взрослый и, как она понимает, самостоятельный, не пропадет.
Виктор Кузьмич и сам теперь думал, что Егор поступил правильно, выбрав ГПТУ, он действительно парень решительный. И ему, Виктору Кузьмичу, в распоряжении своей судьбой незачем брать в расчет интересы сына, потому что жизнь пошла у каждого своя.
…Маргарита Сергеевна болезненно переживала разрыв с мужем. Она по-своему любила его, не могла примириться с утратой и ринулась, как ей посоветовала соседка Луша, тоже оставленная супругом, в партком завода (хотя был Алпатов беспартийным), в профком, к директору.
Но везде ей говорили, что они сами должны разобраться в своих отношениях, и Маргарита Сергеевна, проклиная всех («мужики мужика и поддерживают»), теперь больше всего была обеспокоена тем, не затеет ли Алпатов дележ имущества и квартиры. Был бы сын с ней, они бы, пожалуй, имели право на всю квартиру, а так, возможно, ее придется обменивать. Но об этом надо посоветоваться с юристом.
Да и взыскание алиментов — так ей представлялось — будет выглядеть по-иному, если сын окажется при ней. И, вообще, она не могла и не хотела теперь оставаться одна, любой ценой должна была возвратить хотя бы Егора.
Надо подослать к нему соседку — пусть скажет, что мать тяжело заболела, погибает. У мальчика доброе сердце, он ради нее все бросит.
Сначала Севастьян Прохорович проверил с помощью электронного миллисекундомера: у кого какая быстрота реакции, двигательная скорость. Первые навыки работы вслепую на клавиатуре наборных строкоотливных машин они получили на тренажере — столе с электроаппаратурой и клавишами линотипа. На экране сразу видны были результаты. Тоня эту премудрость освоила быстро, ее пальцы словно скользили по клавишам, нежно поглаживая их.
Мастер одобрительно похмыкивал, но советовал присматриваться и к операторам, управляющим наборными полуавтоматами, и к тем, кто на кодирующем устройстве готовит программу управления, и попробовать ручной набор.
— Все, доченька, сгодится, — убежденно говорил он. — Настоящий полиграфист, понимаешь, должен уметь набирать все виды текстов, править набор в гранках и полосах, самостоятельно регулировать строкоотливку, разбирать и собирать ее узлы… Как хороший шофер, знать свою машину!
Горожанкин показывал, как менять формат, кегль, переставлять магазины, перепускать матрицы, чистить клинья.
— Машина, Дашкова, любит ласку да уход и тогда будет тебе верна. А ежели, к примеру, ты на работу боком, а с работы — скоком, не жди ничего хорошего. Вот так-то, хоки-моки…
Это у Севастьяна Прохоровича присказка излюбленная. В хорошем настроении мастер говорил «хоки-моки», а в плохом или когда сердился — «моки-хоки».
— Во все времена, девочки, — внушал он, — полиграфисты были самой образованной частью рабочего класса. А почему? Работа требует грамотности, вкуса, культуры.
Тоня была с мастером абсолютно согласна. Она облазила и цех цинкографии, где делали иллюстрации, и цех высокой печати, была у верстальщиков, но особенно долго задерживалась у печатных машин ПД-5. Вот где чувствовалась стремительность века! И любимый запах краски был здесь стойче. Хотя Горожанкин опустил ее с облаков на землю, сказав: «Запах этот вредный, моки-хоки».
…Сейчас Дашкова стояла возле Гали. Та, в синем рабочем халате, восседала на высоком вертящемся стуле, старательно набирала гладкий текст. Лицо у Галки сосредоточенно, она то и дело поддувает со лба темную прядку волос, и нет-нет да поглядывает торжествующе на подружку: мол, видишь, совершенно самостоятельно набираю, а думала — ни за что не сумею. Сколько мучилась…
— Интереснее было бы набирать сложный текст, — небрежно бросает она, — да Севастьян Прохорович велит: «Повремени». Ну, что же — придется.
Тоня улыбается: «Ишь ты, расхорохорилась».
— Севастьян Прохорович обещает, — говорит она подруге, — что к лету мы сами выпустим цветной альбом об училище.
Галя одобрительно кивает: мол, выпустим, — снова поддувает прядку волос и целиком уходит в работу.
«Надо будет, — решает Тоня, — макет альбома составить с выдумкой и написать текст к фотографиям. Может быть, конкурс объявить?.. Альбом тоже будет вербовать новичков. Пойду-ка еще разок в печатный цех».
…После типографии Тоня пошла в парк, примыкающий к училищу.
Аллеи стояли в осенней сонливой задумчивости. Коричнево поблескивали на взрыхленной земле по бокам дорожки широкие листья клена.
«Я где-то читала, — думает Тоня, — что напечатанное слово тоже будто подвержено закону притяжения. Если слово настоящее, оно легко отрывается от бумаги, западает в душу. А если тусклое, стертое, так и остается на бумаге. Может, я потому и люблю так запах свежей типографской краски, что хочу встретиться с настоящим словом».
Тоня вышла к озеру. В прозрачной воде отражались деревья, еще неохотно роняющие каждый лист, голубел домик для лебедей, желтовато багровели кусты скумпии. Гургукали светло-коричневые, с розоватым оттенком, голуби. У одного из них была черно-белая каемка на шее и такая же полоска на хвосте. Солнцу удалось пробиться сквозь облака и превратить заросли можжевельника в глыбы красного золота.
С гиком промчались мальчишки, скрылись за поворотом аллеи.
«Не обманываюсь ли я, — спрашивала себя Тоня, — есть ли на свете такая любовь, о какой писал в „Гранатовом браслете“ Куприн, ради какой принимала муки Аксинья?.. Есть! Конечно, есть!»
Листья под ногами нашептывали свою поэму об осени, о красоте жизни без пошлости и грязи. «Мне хочется, — говорила Тоня себе, — порядочностью походить на Севастьяна Прохоровича. Узнать секрет его отношения к людям».
Необузданная Динка как-то в общежитии спросила мастера не без вызова:
— А, простите, обеспечит ли меня материально профессия полиграфиста?
Севастьян Прохорович поглядел на Динку изучающе:
— Не торопись, печатница, деньгу считать. Торопись, моки-хоки, научиться работать. Потому что человек в жизни дважды рождается. Второй раз — когда начинает трудиться.
Поинтересовался, увидев на горле у Дины согревающий компресс:
— Это, Краева, у тебя что такое?
— Вульгарная ангина…
— Вылечу тебя враз, — пообещал Севастьян Прохорович, — только дома сиди. Я через час возвращусь.
И действительно, минут через сорок — он жил недалеко — принес в стакане какую-то настойку:
— Вот выпей.
Дина послушно выпила, на глазах у нее выступили слезы:
— Фу-у!
Мастер хитро сощурился:
— Имею личный патент: две столовые ложки кипяченого меда и две столовые ложки водки…
На следующий день ангины как не бывало.
Еще утром, в вестибюле училища, Тоня прочитала, что сегодня в клубе диспут: «Какое чувство ты считаешь самым высоким?» Здесь же приложены были и вопросы: «На чем основывается любовь? Могут ли существовать вместе любовь и гордость? В чем красота отношений?»
Топя спросила Дину, пойдет ли она в клуб. Дина скривила полные губы:
— Шумим много… А болтать о любви, милый цыпленок, не рекомендуется.
Вот опять тон многоопытной, хотя Тоня дала бы голову на отсечение — Дина придумывает свой опыт.
Как-то в минуту откровенности она сказала, что считает величайшей пошлостью близость без любви.
— А любви у меня не было. В целях профилактических, могу поделиться с тобой одной историей. Я училась в десятом классе. Моя подруга — дочь пианиста — пригласила как-то к себе на вечеринку. Здесь оказался и знаменитый молодой скрипач… Фамилию его называть не хочу. На вечеринке этот заезжий талант отчаянно ухаживал за мной и назначил свидание на завтра в гостинице. Я надела платье-хитон, узорные чулки, начернила ресницы, брови и отправилась… Ну, что тебе сказать? Он пытался подпоить меня, потом стал расстегивать хитон. Получил вполне заслуженную и достаточно увесистую пощечину и не осмелился меня удерживать, когда я уходила, предварительно выразив удивление, как может подонок быть избранником музы.
Вот какая Динка! А бесшабашность и нигилизм просто напускает на себя. У нее сейчас, кажется, жених, журналист Леня. Тоня спросила:
— Ну и что будет с Леней?
— Если чувство его настоящее, — очень серьезно ответила Дина, — оно не выветрится за год-полтора. А я получу профессию. Неинтересно быть только женой, хотя бы и журналиста. Это — не уважать себя.
Как-то Севастьян Прохорович сказал ей:
— Ох, боюсь, Краева, бросишь ты нас, выскочишь раньше срока замуж.
— Не бойтесь, — успокоила его Дина, — если я «выскочу замуж», даже за министра, то сделаю эхо не раньше, чем приобрету собственное лицо.
— Хоки-моки! Ответ достоин полиграфиста! — довольно воскликнул мастер.
А Тоня еще тогда подумала: «Интересно, что привело Дину именно сюда?»
…Мать у Дины была поваром в ресторане, а отец слесарем. Когда девочке минуло пять лет, отец уехал на Сахалин, откуда двенадцать лет не подавал о себе вестей. Мамины привязанности легко менялись, и, может быть, поэтому у Дины появилось недоверие к роду мужскому.
На исходе десятого класса получила она письмо от «папочки». Он писал, что «сильно соскучился», что «хотел бы встретиться». Дина ответила зло, мол, не знает гражданина, имя которого обозначено на конверте, а с незнакомыми встречаться не намерена.