Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Маленькие рыцари большой литературы - Сергей Иосифович Щепотьев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Поэтому вряд ли нынешние книготорговцы услышали бы удовлетворительный для них ответ на свой наивный, но упорный вопрос: «На кого рассчитана эта книга?». Она, безусловно, может быть интересна читателям разного возраста. Были бы только эти читатели вдумчивы.

Принадлежность героя-рассказчика к миру детства позволяет автору обострить непосредственность восприятия им действительности и выводов, которые делает юный персонаж. Ту непосредственность, которая, как мы помним, позволила андерсеновскому мальчику из толпы воскликнуть: «А король-то голый!»

Быть может, именно потому в уста своего героя Конвицкий вкладывает фразу: «Если в газетах пишут, что неправда, — это лучшее доказательство, что правда».

В сущности, в книге присутствует авторское отражение жизни и её несообразностей. Несообразностей, которые взрослые граждане стран «социалистического лагеря» не замечали или старались не замечать.

Это и очереди за продуктами, в которых можно успеть завести знакомство, и соседи, ежевечерне ровно в одиннадцать поднимающие у себя чудовищный шум, и «господа и дамы» с лицами фиолетового оттенка, частенько устраивающие «банкеты» у мусорных бачков.

«Быть может, все мы немного дети, — рассуждает юный герой. — И старички на пенсии, и господа солидного возраста и с животиками, и люди в расцвете лет, и бунтующая молодёжь, и, наконец, мы, настоящие дети, носители настоящей, чистой, насыщенной детскости».

Фантазия героя выстраивает некий параллельный мир, где есть «прекрасная принцесса» — девочка Эва, живущая у родни, словно в тюрьме. Она мечтает вырваться из плена, но злой мальчишка Тройп и жутковатый старичок-сторож Константин, ласковый, но неумолимый, удерживают Эву, постоянно мешают герою освободить её. Тройп является герою и во снах, и тогда называет его своим братом. Что-то, безусловно, роднит их, не зря имя «Тройп» является анаграммой имени героя-рассказчика — «Пётр».

В этом фантастическом мире действуют и говорящие сказочные персонажи: трусливый и вероломный петух Цыпус, старая тигрица Феля и, наконец, благородный дог Себастьян, в прошлой жизни лорд-путешественник, — шедевр, достойный знаменитого Чеширского кота великого Льюиса Кэрролла.

Злой мальчишка побеждён, но Эва не выходит со своим освободителем из мира фантазии. И Себастьян, который некогда привёл Петра в сказку, приказывает ему вернуться в реальный мир, где он нужнее.

Отец мальчика служит в вычислительном центре авиационного института, хотя когда-то закончил консерваторию.

Мать ведёт домашнее хозяйство и занимается абстрактной живописью.

Сестра учится в лицее, следит за фигурой и страдает от неразделённой любви к парнишке, живущему в том же дворе.

Есть в семье ещё один, «внештатный» член, «прелестное чудовище» — подруга матери Цецилия. Персонаж яркий и как нельзя более узнаваемый. Шумная, самоуверенная, не обременённая своей собственной семьёй, она активно занимается семейством подруги, всех презирает и всех поучает.

Наконец, есть этот самый Зверочеловекоупырь...

«В нём содержится всё, чего мы не понимаем в природе, чего не знаем в человеке. Где он, этот Зверочеловекоупырь? Он всегда в тех странных минутах, которые мы запоминаем на всю жизнь. Когда вдруг всё становится чужим, неведомым, поразительным, словно ты только что родился. Он с нами в ночной дрёме, когда больше всего набирается смелости и поджидает нас в каждом углу, преследует, дразнит, убивает, а потом нехотя уходит. Но порой нападает и средь бела дня, подчас и на людях. Или начнёт к тебе подкрадываться, когда болеешь, и ты готов бежать куда глаза глядят, только бы подальше от него.

Я легко узнаю людей, которые борются с ним. Такие люди, слушая тебя, улыбаются в неподходящих местах, взгляд их направлен куда-то внутрь, точно у них что-то болит. Эти люди выполняют множество житейских действий как бы автоматически, по привычке. И это они звонят тебе ни с того, ни с сего в полночь и спрашивают, что у тебя слышно.

Вездесущий ли он, этот Зверочеловекоупырь? Или у каждого из нас он свой, как ангел-хранитель?

Наиболее настойчиво он атакует детей и стариков. У детей чувства ещё не совсем развиты, у стариков они сильно истощены, если вовсе не исчезли.

А живёт он в подсознании каждого. Много наших отчаянных стремлений, множество трудолюбивых стараний — это безнадёжное бегство от Зверочеловекоупыря. Я даже подозреваю, что мечта человечества о том, чтобы вырваться за пределы солнечной системы, истерическая жажда добраться до предела всех пределов, эти сны о легендарном небе, — вся эта тоска — не что иное, как попытка освободиться от ярма Зверочеловекоупыря.

Потому важно дознаться наконец, в чём состоит его задача: то ли мучить людей в то короткое мгновение, которое составляет наша жизнь, то ли увести нас в это страшное неведомое, то ли овладеть нами навсегда».

Заметьте, мы относим Зверочеловекоупыря не к фантастическому, но к реальному миру повести. Потому что, если задуматься, мальчик прав: «Это что-то такое, что нас преследует всю жизнь».

...Отец уволен. То ли за просчёты в работе, то ли потому, что он и его начальник болеют за разные футбольные команды.

Маленький Пётр задаётся вопросом: «Что бы я сделал, если бы у меня был миллион долларов?». И отвечает: «Я мог бы купить себе всё, что только можно купить, но меня немножко злит, что многое мне совсем не нужно, потому что это скучно». Он допускает, что мог бы делать добро другим, делать это тайком. Например, построить новый современный госпиталь для детей. А вообще — «с этим всем столько хлопот и тревог, так за что мне всё это, за какие грехи?»

«Что бы я сделал, если бы был королём?» — спрашивает себя мальчик. Первое, что приходит ему на ум — «отец получил бы великолепную работу, такую, которая бы соединяла его интересы с его способностями». Но далее его мысль работает гораздо шире: «В отношениях с заграницей я поступал бы благородно. Никогда бы не обижал и не устрашал других королей — своих коллег. Во внутренней политике прежде всего, наверное, я бы уничтожил тюрьмы: как-то неприятно, что ты правишь, а кто-то в это время сидит. Хотя, с другой стороны, что делать с бандитами и хулиганами? <...> Я бы всем позволил всё.

Но, если бы всем было всё позволено, наверняка в газетах начали бы помещать карикатуры на меня и высмеивающие меня стишки и фельетоны. А у меня такой характер, что, если бы хоть один гражданин был мною недоволен, я бы тут же подал в отставку. Честно говоря, королями могут быть только такие парни, которые не сомневаются. И таким не надо давать ни книжек, ни газет, чтобы не теряли уверенности в себе. Потому что информация, знание, опыт порождают в человеке много сомнений. И зачем мне такое правление? Одни неприятности и тревоги, а в конце стыда не оберёшься».

Наконец, на вопрос «Что бы я сделал, если бы обладал волшебной палочкой или шапкой-невидимкой?» мальчик сам себе отвечает: «Прежде всего, я был бы осторожен»!..

Услышав о приглашении подростков на киносъёмки, Пётр отправляется на киностудию — главным образом, чтобы помочь семейству деньгами[42].

Шумные протесты отца против участия сына в съёмках улаживаются. И комета благополучно обошла Землю стороной. И старшая сестра утешилась в своей неразделённой любви обществом кавалера солидного возраста.

И с миром грёз Пётр расстаётся почти без сожалений, потому что у него теперь «есть настоящая девушка, нормальная Майка с золотыми локонами и с такой мордашкой, словно её только что умыли росой, собранной с незабудок».

Что до Зверочеловекоупыря, то за пять страниц до конца повести маленький рассказчик, развязав как реальные, так и фантастические сюжетные нити, признаётся, что больше не боится своего мрачного спутника. Потому что скоро будет всё о нём знать досконально. Однако советует читателю не проявлять любопытство и закрыть книжку на этой странице.

Может быть, он (а вместе с ним и писатель) прав. Потому что в последних строчках мы узнаем, что маленький герой-рассказчик неизлечимо болен и внутренне готов к смерти. Он «рассказывал эту неправдивую, вымышленную историю, собственно говоря, себе самому, чтобы немножко освободиться от боли, страха и дурных мыслей. Приятно освободиться и почувствовать себя свободным».

Тогда нам становится ясно, почему в ходе своих рассказов то о реальном, то о фантастическом мире мальчик нет-нет, да упоминает о болезнях, больницах и даже о «приближающейся неотвратимой смерти»...

Щемящие болью строки завершают повесть, вернее, бросают её на полуслове:

«Самое чудесное, что я порезвился немножко на свободе. Желаю вам того же. Только бы мы здоровы были... Только бы...»

*

Действие созданного в 1974-м году романа «Хроника любовных происшествий» разворачивается в тех же родных для писателя местах — Вильно, Нова Вилейка — весной 1939-го, когда «Литва доживала свои дни в польском говоре Виленщины, в белорусских песнях, в литовских прибаутках». Этот край населяют «люди с литуализированными фамилиями и полонизированными душами», «люди, молившиеся Иегове и православному Богу, боящиеся Девайтиса и Перуна, Дня поминовения и Судного дня», «потомки татар, поляков, евреев, литовцев, белорусов, караимов и всех прочих, кого страх, обиды и беды загнали сюда, в северные дебри и болота».

Картины оживающей природы контрастируют в романе с тревожным ожиданием войны, катастрофы. Дыхание смерти ощущается повсюду.

Ученик выпускного класса гимназии Витольд влюбляется в сверстницу, дочь военного врача Алину. «От этого ещё никто не умирал», — говорит ему умирающий столетний дед. — «А может, я первый умру», — возражает Витольд.

Книга, однако, содержит добрый десяток кратких газетных сообщений о смерти от несчастной любви. И сама любовь молодых героев носит ярко выраженный танатофилический характер, который после первого же физического сближения приводит их к совместному суициду. Правда, неудачному. Но через десятилетия Витольд, у которого после этой попытки за несколько операций удалили две трети кишечника, страдающий от невыносимых болей, всё же совершит самоубийство. Об этом, забегая вперёд, расскажет нам автор. Но роман завершит всё той же весной тридцать девятого года под звуки сирен, объявляющих учебную воздушную тревогу. Видимо, потому, что трагедия страны для него значит больше, чем трагедия одного человека.

*

Роман «Бохинь» (1987) — новое обращение Конвицкого к родному краю. На этой полусказочной земле разворачивает он столь же полумифическое действие, повествуя о своей бабушке Хелене и прадеде Михале. Сюда собирает он персонажей, носящих знакомые всему миру имена: сына А.С. Пушкина, Григория Александровича, исправника с рябым лицом Виссариона Иосифовича Джугашвили, только упоминаемого другими персонажами «лесного демона» Шикльгрубера, убивающего евреев.

Михал Конвицкий принимал участие в восстании 1863 года и после его разгрома замолчал. Хелена не знает, «что его больше мучает по ночам, память о матери или память о расчленённом отечестве». Тридцатилетняя Хелена собирается выйти замуж за графа Плятера. Но неожиданно возникает влюблённый в неё с мальчишеских лет еврей Илья Шира, который когда-то служил в Симбирске у инспектора народных училищ Ильи Николаевича Ульянова, а потом долго скитался по свету. Хелена пытается бороться с возникшим в её сердце чувством к Илье — ведь брак между шляхтянкой и евреем невозможен! Но любовь оказывается сильнее предрассудков. Она сообщает отцу, что беременна. Разгневанный отец убивает Илью.

Завершая книгу, автор ещё раз подчёркивает её мифологический характер:

«Я хотел сказать что-то важное, ведь я столько дней и ночей вынашивал в потаённых уголках души какую-то мысль, предостережение или прощальное слово, ибо близится время прощаний, вот я и хотел нацарапать что-то на стене нашей общей памяти, да забыл, что, и застрял на полпути, поскольку сам я уже не там и сюда не вернулся, и витаю где-то в небесах, и жду неизвестно чего.

Всё, однако, закончилось благополучно: ведь я, вопреки всему, существую, ведь я, несмотря ни на что, живу. Хотя разве я могу быть благополучным завершением какой бы то ни было истории?»

В написанных ранее автобиографических эссе «Календарь и клепсидра» (1976), «Новый Свят и окрестности» (1986) писатель тоже размышляет о своей жизни, зачастую перемежая её факты с вымыслом. Он называет эти книги «фактом и в то же время бегством в абстрагированный мир», а себя самого «страшным обманщиком».

Но, пожалуй, главное для понимания этих эссе — воспоминание о том, как гитлеровцы заливали жертвам гипсом рты перед расстрелом (о чём мы упоминали в связи с романом Ивашкевича «Хвала и слава»). «Меня больше потрясает картина загипсованных ртов, чем разрываемого пулей сердца», — писал Конвицкий в «Календаре и клепсидре». Эта картина становится для него метафорой вынужденного молчания и в условиях нелепой и драматической действительности 70-х, неукоснительно влекущей страну к апогею политического диктата, 1980-му году.

В 1977 г. был создан роман «Польский комплекс». Напечатать его удалось только в нелегальном издательстве. Действие его происходит. в очереди в ювелирный магазин, где продаются золотые изделия советского производства. Герой, носящий имя автора, встречает там представителей разных слоёв населения и приходит к выводу, что большинство подвержено «комплексу невидимой неволи», подчинённости так называемому «старшему брату» — СССР. «Наш режим в состоянии агонии поддерживаем мы сами» — заключает герой-повествователь.

Столь же абсурдными представляются Конвицкому и экстремистские попытки противостоять тоталитарному режиму. Это хорошо раскрыто в написанном тоже от первого лица и опубликованном поначалу нелегально романе «Малый Апокалипсис» (1979).

Герой романа — известный писатель — вдруг получает от своих коллег неожиданное предложение: совершить акт самосожжения перед зданием Центрального Комитета партии. Чудовищная эта идея поначалу вызывает естественное возмущение героя. Однако активные оппозиционеры слаженными действиями уверенно вовлекают его в круговорот подготовки к «добровольному» аутодафе. То вместе с ними, то под их наблюдением кружит литератор по столице.

Конвицкий делает читателя участником скитаний своего alter ego. Город празднично украшен по поводу встречи советского партийного лидера в дни годовщины образования Польской Народной республики, которая, как гласят плакаты, «построила социализм». В ходе этих скитаний мы сначала узнаём реалии этого самого социалистического существования: «Наша нищета — это километровые очереди, это беспрерывная толкотня локтями, это зловредный чиновник, это беспричинно опоздавший поезд, отключённая роковой силой вода, неожиданно закрытый магазин, лживая газета, принуждение состоять в партии, это монотонность жизни безо всякой надежды, это разваливающиеся исторические города. Наша нищета — это милость тотального государства, милость, благодаря которой мы живём». Это «бронированный рефрижератор с провизией для министров и партийных секретарей». В этой действительности дефицит — даже неразбавленный водой бензин. Даже надёжные спички надо покупать за валюту в «торгсине»...

В этой знакомой до боли суматохе мы встречаем и знакомые типы. Литераторов и философов — приспособленцев, отставных партийных боссов, жалких, но не утративших фанатичного блеска глаз, с портфелями, набитыми по случаю добытыми продуктами, портфелями, в которых раньше лежали смертные приговоры.

Карикатурно обрисованы представители оппозиции. И те, кто пришёл к герою-повествователю («всю жизнь остервенелый — с любым знаком» Хуберт и его приятель Рысь Шмидт, некогда написавший угодную властям книжку и потому не преследуемый за последующее вольнодумство), и «идейный вдохновитель» будущей акции, бывший аковец, который «пережил своё время и свою легенду».

В праздничной толпе «плывут навстречу друг другу какие-то отвратные морды». «Господи, — восклицает про себя герой — куда, подевались несегодняшние физиономии моих соотечественников? Где это разнообразие черт, типов, колорита?» И не выделяет себя из общей массы персонажей: «Я приспособился к окружению. В самый раз по нынешним временам».

Обстановка партийного праздника обуславливает и усиление бдительности «компетентных органов». На каждом шагу героя останавливают то милиция, то агенты службы безопасности. На каком-то этапе своей беготни по городу он подвергается «профилактическому» избиению «службистами»...

В этом кошмаре — вполне реальном, узнаваемом для всех, кто жил в условиях «развитого социализма», но кажущемся немыслимым для родившихся после его краха, слова героя «Я уже свободен» представляются неубедительными. Хотя, по мысли автора, должны означать решимость принести себя в жертву ради протеста против этого кошмара: «Я свободен. Один из немногих людей в этой стране прозрачного рабства. Рабства, небрежно покрытого лаком современности. Долго и бескровно сражался я за эту жалкую личную свободу. Я сражался за мою свободу с соблазнами, с честолюбием и с голодом, которые всех гонят вслепую на бойни. На якобы современные бойни человеческого достоинства, чести и чего-то там ещё, о чём мы давно позабыли».

Приблизительно в середине романа кошмар начинает сгущаться, обретает всё больше гротескных черт. Вот Хубал, призывавший героя к самопожертвованию, неожиданно сам умирает от сердечного приступа. Вот шеф-повар дорогого ресторана, оказавшийся полковником спецслужб, ведёт сомнительную пьяную компанию в подвал, где накрыт стол для польско-советской элиты, и гости сначала исподтишка, а потом открыто пьют и едят расставленное угощение. Тем временем в Доме партии некто Кобелко, обозвав участников торжественного собрания свиньями и шлюхами, принялся публично раздеваться донага, после чего спокойно дожидается смирительной рубашки и кареты «скорой помощи» для отправки в психбольницу. А «патриарх польских деятелей искусств, почти столетний старец, похожий на старую черепаху, отдавал дань уважения руководителям обеих партий. Его несли, стиснув за хрупкие, напоминавшие высохшие яйца, локти, президиум ритмично хлопал в ладоши, а старец в ритм хлопков подрыгивал поникшим черепом».

Примечательно, что Конвицкий, много раз упоминающий о «руководящей роли», какую играет в жизни его страны СССР, не отождествляет коммунистический режим с советским, в частности, русским, народом (и этим выгодно, на наш взгляд, отличается от чеха Милана Кундеры, в произведениях которого русские характеризуются исключительно как угнетатели «братских народов»).

Да, польские партийные руководители взасос целуются с советскими партийными боссами. Да, поляки «осоветились до такой степени, что и у нас буйно разросся культ недозволенности, жалкое наслаждение политической порнографией, извращение, побуждавшее к участию в хитроумных протестах ради самообеления за все грехи коллаборизации». Да, Колька Нахалов, сын какого-то русского полковника, после отъезда отца на родину оставшийся в Польше, промышляет здесь какими-то тёмными махинациями.

Но среди свистопляски партийных торжеств, на фоне которых разыгрывается подготовка к самосожжению героя, возникает его любовь к русской девушке Наде. Она — среди тех, кто готовит отчаянную акцию. Говорят, будто её бабушка была любовницей Ленина. «К чему эти бесконечные раздоры между вами и нами! — восклицает Надя. — Ведь мы же все славяне. Мы сумеем вас любить, только вы нас полюбите». — «Да ведь вас же, русских, уже нет — возражает он. — Последних, то есть высшие слои, уничтожил твой дедушка Ленин».

Надя готова умереть вместе с возлюбленным. Но сам он, уже решившись на этот отчаянный и вряд ли по-настоящему необходимый шаг, задаётся вопросом: «Комедиантство это или вознесение? Замысловатый и неразборчивый жест. Жест, клеймящий наш марионеточный, увязший в раболепстве режим, или жест, обвиняющий вековую Русь, укрытую истлевшей ширмой Советского Союза (курсив мой — С.Щ.). О какой свободе идёт тут речь, за какую из многих свобод я прыгну в костёр, в священный костёр смерти?»

Поэтому финальный выход героя на площадь для самосожжения читается уже не как реальное действие, а как метафора пресловутого протеста, уже через год принявшего в Польше форму гораздо более конструктивную.

*

Роман «Чтиво» (1992) снова погружает читателя в странную, полную знакомых и нам противоречий, атмосферу современности — уже постсоциалистической. Детективный сюжет оборачивается фантасмагорией, потом мечется между мелодрамой и драмой, попросту дурачит читателя, не удовлетворяя его любопытства традиционной разгадкой. Зато внушает очень существенную идею.

Один из персонажей романа, бывший соратник главного героя по Армии Крайовой, а ныне преуспевающий в США бизнесмен, приехав в Польшу, напоминает другу о его предательстве в годы войны. Казалось бы, повторяется мучительная для автора тема, красной нитью проходящая через его творчество. Но на сей раз она, наконец, разрешается Конвицким, и разрешается как нельзя более мудро: «американец» предлагает герою создать всемирную партию прощения, которая боролась бы за аннулирование всех старых конфликтов и обид.

Идея эта, хоть и явно утопическая, представляется нам, однако, чрезвычайно важной как для творчества Конвицкого, так и для понимания глубинного смысла подлинно гуманного искусства сегодняшнего дня. Да и не только искусства, но и всей общественной жизни.

Традиции и будущее

Писатель К. Брандыс писал: «На август 1980-го польская литература работала четверть века».

И действительно, всю историю польской литературы с 1956 года можно рассматривать в её конфронтации с коммунистическим режимом, установленным в стране после Второй мировой войны.

Но Казимеж Брандыс, как и его брат Мариан, пришёл в литературу только в конце сороковых годов. А противостояние польской интеллигенции, польского свободолюбивого духа тоталитаризму началось гораздо раньше. Если даже не учитывать всех ранних этапов этой борьбы, о которых мы упоминали в связи с творчеством писателей XIX и начала XX века, то неоспоримо, что поистине героической она была с момента сговора гитлеровской Германии с СССР.

Годы войны и фашистской оккупации были ужасны. Но и репрессии с советской стороны были значительны. «Советская власть, — пишет В. Хорев, — ставила своей задачей сделать из польского народа один из народов СССР, а из польских писателей — советских писателей, пишущих на польском языке». Однако, если такие литераторы, как Е. Путрамент, приняли эти условия, то, скажем, философ, художник и теоретик искусства Ст. Виткевич после вторжения в Польшу советских войск в 1939 г. покончил с собой. Другие сопротивлялись. Это стоило им дорого. Десятки литераторов подвергались арестам, ссылке, а то и расстрелам, как погибшие в Катыни поэты В. Себыла и А. Пивовар. Но не только «несогласные» пали жертвами сталинского режима. Погиб и столь известный поэт и прозаик, как Бруно Ясенский, автор знаменитого романа «Человек меняет кожу» о социалистических преобразованиях в Таджикистане, и многие другие, сотрудничавшие с Советами.

Фашисты погубили миллионы поляков. Как уже упоминалось, они убили выдающегося историка Желенского-Боя и многих других учёных и писателей. Чудом уцелели в концлагерях сподвижник Януша Корчака Игорь Неверли, Анджей Кусьневич.

Гитлеровцы пытались уничтожить польскую культуру. Но в период оккупации в Польше существовали подпольные издательства, более того — подпольные школы, даже театры. Многие представители интеллигенции участвовали в Варшавском восстании 1944 г. Иные воевали в рядах Советской Армии.

Советская армия принесла Польше освобождение от фашизма. Но вместе с этим освобождением пришло новое закабаление — коммунистический режим. Мы уже говорили о гнёте правления Болеслава Берута. Но и последующие годы представляют собою цепь конфликтов творческой интеллигенции с властью. «Оттепель» после XX съезда КПСС сменилась и в Польше преследованием любых отступлений творческой интеллигенции от партийных инструкций. В середине 60-х гг. польские учёные и литераторы обратились к премьер-министру Циранкевичу с требованием отмены возрождённой цензуры. Весной 1968-го (года, когда по всей Европе прокатилась волна молодёжных выступлений) были подавлены студенческие волнения, поддержанные Союзом польских писателей, и многие литераторы подверглись гонениям. К концу лета того же года вспыхнули выступления против ввода войск стран Варшавского договора в Чехословакию, что также повлекло за собою репрессии властей, хотя в меньших размерах и относительно более мягких формах, чем за десять-пятнадцать лет до того.

Но возрастало и сопротивление коммунистическому диктату. К началу нового десятилетия это сопротивление распространилось и на рабочий класс. В результате всеобщего возмущения жестоким подавлением забастовки в Гданьске руководство страны ушло в отставку. Однако новый первый секретарь ПОРП Э. Герек не сумел, а может, и не захотел отойти от привычных для коммунистов ограничений творческой и других свобод. Вспыхивавшие по стране забастовки подавлялись так же жестоко. Интеллигенция образовала «Комитет защиты рабочих», во главе которого были Е. Анджеевский и другие литераторы.

Важным событием конца 70-х стало избрание польского кардинала Кароля Войтылы Папой Римским.

Если в период правления Болеслава Берута произошёл арест кардинала Вышиньского — случай вопиющий в сугубо католической стране, то в октябре 1978-го «весь мир удивила та сердечность, с которой власти Польской Народной Республики приняли известие об обретении поляком наивысшего достоинства в церкви», как писал в ноябре того же года Щепан Жарын.

В статье «Универсальное содержание польской традиции»,[43] написанной в связи с избранием Иоанна Павла Второго, Жарын рассуждал об историческом опыте гуманных традиций польской культуры:

«Польская делегация на соборе в Констанце (1414—1418 — С.Щ.) подвергла сомнению основные каноны западноевропейского христианского мышления. Сделал это прежде всего Павел Влодковиц из Брудзева, ректор Краковской Академии (Ягеллонского университета), предтеча современного европейского международного права. Предложенный им переворот в мышлении имел революционное значение. Принципы общественного сосуществования должны были выводиться из морали, а не из догматов веры. Он предложил обсудить средства реализации моральных принципов христианства. Идеей, а не оружием надлежит завоёвывать сознание людей, народ распоряжается своей судьбой, человек является не подданным, а гражданином. Лучшие традиции польского народа окроплены кровью, пролитой за реализацию этих идей».

Поляки, продолжал Жарын, «дали первый сигнал к тому, что мировоззренческим различиям не должно сопутствовать различие общественных и политических целей. Они сказали даже больше: мы примиримся с людьми иной веры, если наша борьба будет иметь общую цель установления справедливых отношений между народами. Таков был исторический смысл битвы при Грюнвальде. Не тот, что относится непосредственно к судьбам Польши, а гораздо более широкий, обнимающий всю Европу, в своих основных принципах призывающий к новым установлениям международного сосуществования. Когда Владислав Ягелло с одной стороны, а Великий Магистр Ордена с другой провозглашали „Бог поможет своим верным слугам“, они выражали то, что через минуту наступит столкновение сил, представляющих две концепции отношений между народами. Эта первая битва, выигранная истинными защитниками правого дела, дала лишь начало сражению, не завершившемуся и поныне. Сегодня способы притеснения подверглись преобразованию, принимают подчас весьма тонкие формы, не отказываясь, однако, от принципа деления мира на народы господствующие и народы-пролетарии».

Жарын вспоминал также 22 января 1573 г., «день, когда Варшавская Конфедерация приняла принцип „De pace inter dissidentes“, о мире между иноверцами. Мы говорим об этом событии, поскольку оно является вершиной польской традиции терпимости. Этот принцип гласит о гарантировании людям свободы мировоззрения и его выражения. По сути этот акт открывал дорогу к признанию того, что мировоззрение является личным делом гражданина и не может влиять на оценку его служения народу. Это отделение мировоззрения от целей, которым служат граждане, имело капитальное значение, развивающее многостороннюю активность нашей культуры. Об этих традициях мы привыкли говорить, что они являются решающими в оценке логики польской истории. Их современное идейное содержание заключает мысль, что, независимо от мировоззрений, может существовать общность целей, которые ставит перед собой общественность».

Приносим извинения читателю за пространное цитирование, но, думается, эта статья действительно прослеживает вехи истории, важные для понимания польской этико-философской традиции.

Кроме того, она пропитана духом сопротивления режиму, тем духом, активизация которого стала возможной именно в связи с тем, что, как писал Жарын, «польские дела неожиданно обрели международное значение».

Это сопротивление и привело летом 1980 г. к созданию независимого профсоюза «Солидарность» и его резкому противостоянию с властью, в результате которого через полтора года в стране было введено военное положение. Были подвергнуты «интернированию» (собственно, мягкой форме ареста) тысячи неблагонадёжных, среди которых в первую очередь, разумеется, представители интеллигенции.

Была приостановлена деятельность Союза писателей. Но, как ни странно, в это время активизировались подпольные издательства. Печатались не только запрещённые польские авторы, но и Булгаков, Ахматова, Бунин, Мандельштам, Галич, Солженицын, Гавел, Кундера...

На военное положение, длившееся полтора года, польские литераторы откликнулись стихами и прозой, представлявшими собой протест против насилия, отрицание гнёта коммунистической идеологии, напоминание о польском освободительном духе борьбы «за нашу и вашу свободу».

Литература 80-х была, в общем, чередой однодневок, интересных лишь как своеобразный документ эпохи. «Политическая борьба, перенесённая на территорию художественного творчества, имеет свои законы: однозначность, использование контрастов без светотени, что чаще всего неблагоприятно сказывается на этом творчестве», — написал по этому поводу Г. Маркевич в 1991 г.

В течение 80-х годов власть коммунистов заметно ослабевала. А в январе 1990-го ПОРП самораспустилась, предваряя падение коммунизма в СССР.

Что же принесли 90-е?

Войцех Сколимовский, размышляя о литературе минувшего десятилетия, отмечал в ней «признаки перелома, но не Великий перелом», отсутствие этики, а проявление эстетики — только в стиле, «цинизм вместо идеалов» и «поиск самого себя — даже ценой самоуничтожения». В перспективе же, по мнению профессора Сколимовского, «как и после Второй мировой войны, польская литература будет стремиться быть не только польской, но должна будет бороться за место во всемирной литературе».

В то же время литературовед констатировал «упадок литературного рынка. Писатели чувствуют себя всё более неуверенно. „Аристократы духа“ сомневаются в своём аристократизме. А сомневающийся аристократ — уже не аристократ».

Согласимся, картина пессимистичная и вполне реальная, в том числе, и для нашей литературы. И всё же, рискуя показаться читателю наивным, автор этих строк позволит себе выразить надежду, что в недрах польского общества, как и в недрах российского, живут и действуют наследники великих литературных традиций. Наследники «аристократов духа», тех скромных, но отважных «маленьких рыцарей», которые на протяжении веков создавали большую литературу.

2006—2010 гг.

Санкт-Петербург, Павловск.



Поделиться книгой:

На главную
Назад