О сем происшествии сведали мы на другой день, то есть 16–го числа, чрез посланного в Чудов одного служителя из Донского монастыря.
В таковом случае не оставалось нам иного делать, как поскорей удалиться из города. Мы бы тотчас уехали, но без билета никто из города выпускаем не был.
Владыка приказал мне немедленно дать знать о сих горестных обстоятельствах письменно господину Еропкину с таким представлением: что посыланная с общего их согласия к Варварским воротам для известного дела команда от приставленных у Варварских ворот баталионных солдат разбита; что устремившаяся ночью на Чудов чернь все разбила и одни только остались стены; что оная же чернь, хотя везде искала его убить, но особливым божиим провидением он в чем стоял спасся, и что угрозы рассвирепевшей черни принуждают его искать убежища вне города.
Окончание письма состояло в просьбе, чтоб дан был ему билет для свободного из города выпуска; чтобы Чудов монастырь с чудотворцем и оставшею братиею принял он в свое призрение и чтоб о таковом плачевном состоянии благоволил в Санкт–Петербург представить.
Вместо билета прислан был от господина Еропкина конной гвардии офицер с приказанием, чтобы владыко поскорей выехал из Донского монастыря и чтоб переоделся, дабы его не узнали.
Сказав сие, офицер побежал от нас, дав знать, что он ожидать будет в конце сада князя Трубецкого и оттуда велит проводить на Хорошево в Воскресенский монастырь, куда имел намерение владыко уехать.
Между тем как владыко переодевался, и покуда сыскали платье, заложили кибитку и делали к пути приготовления, услышали мы шум, крик и пальбу около Донского монастыря. Чернь, отбив карантины, и Данилов монастырь, и другие карантинные дома, спешила к Донскому монастырю.
Каким образом сведала она о нашем здесь убежище, о том неизвестно и по сие время. Не то посланный поутру в Чудов монастырь для разведывания служитель разгласил неосторожно, не то монастырские слуги донские рассказали; последнее вероятнее.
Уже была подвезена кибитка, в которую лишь только владыко, переодевшись в простое поповское платье, сесть и поехать с монастыря (успел), как вдруг начали убийцы ломать монастырские со всех сторон ворота. Страх и отчаяние всех нас тут постигло.
Все, кто ни был в монастыре, искали себе спасения. Владыко с Никольским архимандритом Епифанием пошел прямо в большую церковь, где пели обедню; рассеявшаяся по монастырю чернь, состоявшая из дворовых людей, фабричных и разночинцев, имея в руках рогатины и топоры и всякие убийственные орудия, искали архиерея, кто им ни попадался, били, домогаясь узнать, где скрылся архиерей.
Что владыко со мною и в моей карете из Чудова уехал, сие видели многие, а тут увидели ее на дворе Донского монастыря и узнали. Один из подьячих архиерейской канцелярии, тут же бывший, объявил о моей карете. Кучер и лакеи никак не сказали, хотя их смертно били, чтоб они об архиерее и обо мне объявили.
Наконец, сведали они, что архиерей в церкви, а я скрылся в бане, ибо мой малый, посадя меня тут, сам ушел и попался ворам в руки; а при мне в то время сидели в бане двое монастырских слуг, кои и топили баню.
Злодеи, ворвавшись в церковь, ожидали конца обедни. Страдалец из алтаря увидел, что народ с оружием и дрекольми вошел в церковь, и, узнав, что его ищут, исповедался у служившего священника и приобщился святых тайн, а потом пошел на хоры, позади иконостаса.
Между тем как злодеи, не ожидая конца обедни, ворвались в алтарь и искали там владыку, одна из них партия нашла меня в бане. Боже мой! В каком тогда находился я отчаянии жизни моей! Поднятые на меня смертные удары отражены были часами и табакерками, при мне тогда находившимися.
Просил я их о нечинении мне зла. Вдвое того просили, не знаю еще какие сторонние, называя меня по имени и приписывая мне имя доброго и честного человека, в числе коих был и помянутый подьячий наш, Красной.
Меня потащили из бани, и встретившаяся другая злодейская, партия лишила бы меня жизни, хотя две и получил от них контузии, если б первые мои злодеи не приняли меня под свое покровительство и защищение. Таково–то действие золота и серебра.
Едва взошел я с ними на церковную паперть, как вдруг воспоследовала с нами, провожаемая из церкви с криком и шумом радостным, покойного страдальца роковая встреча.
Злодеи мои, закричав: «Вот он! Вот он!» — бросили меня полумертвого. Представь себе, любезный друг, что со мною в таком горестном приключении происходило!
Сидя еще в бане, приуготовлял я себя к смерти и спокойно ожидал убийцев, радуясь, что достигну мученического венца; а тут уповал, что неминуемо потащат меня вместе с владыкою из монастыря. Но Божеское провидение сохранило меня цела и невредима.
В древние времена церковь служила убежищем и для самых винных и порочнейших людей. В нынешнее же время архиерей и пастырь вытащен был от своих овец на убиение! Вот плоды просвещенного века.
Но что я медлю и не приступаю к повествованию той жесточайшей для меня в жизни минуты, в которую я услышал, что владыко убит до смерти.
Злодеи, вменяя за грех осквернить монастырь, а паче церковь кровью, вывели страдальца в задние монастырские ворота, где колокольня, и у самой рогатки сначала делали ему несколько вопросов, а потом мученическим образом до тех пор били и терзали его, пока уже увидели умирающа.
Спустя четверть часа и скончался новый московский мученик, и тело, избитое и обагренное кровью, лежало на распутии день и ночь целую, пока синодальной конторы члены, чрез полицейскую команду, заблагорассудили поднять.
Вот точная трагедия, коей был я сам зрителем.
Пролив неповинную кровь, убийцы, из коих, как наиглавнейший, был дворовый человек полковника Александра Раевского, по имени Василий Андреев, и целовальник, московский купец Иван Дмитриев (кои оба потом на том же месте казнены виселицею), со многими другими побежали в город производить дальнейшие неистовства; а я, чрез час после убийства владыки, уехал в Черную Грязь к князю Матвею Дмитриевичу Кантемиру, где и брат мой находился».
Сии были точные слова сего свидетеля и очевидца сей трагедии. Какой собственно был он человек и к кому сие писал, до сведения моего не дошло. Почему, оставя сие, буду продолжать историю московского мятежа далее так, как носившаяся тогда молва о том повествовала.
Помянутым тираническим убийством совсем невинного святителя все богомерзкое скопище злодеев сих нимало не удовольствовалось и не усмирилось; но, остервеневшись однажды уже, рассеялось оно толпами по всем улицам городским и начали грабить и производить всякого рода наглости и буянства.
Они провели весь тот день в сих бесчиниях мерзких и бесчеловечных. Самая наступившая потом ночь не могла укротить их бешенства и зверства; но злодейские скопища их умыслили зверство свое и буянство простирать наутрие далее: перебить всех докторов и лекарей и всех, какие были еще, начальников, а потом разграбить кремль и все в нем находящееся; а особливо расхитить сокровища, которые они в Успенском и других соборах найтить надеялись.
Соблазняло и поджигало к тому их наиболее то известное им обстоятельство, что Москва находилась тогда в совершенном почти безначалии. Главные командиры все разъехались по подмосковным своим деревням; а и самых воинских команд было очень мало, ибо все прочие выведены были за город, в лагерь, для безопасности.
Что ж касается до полицейской команды, то они ее, для малочисленности оной, не уважали и думали, что ей со всем их великим множеством никак сладить не можно. А по всему сему и возмечтали зверские злодеи сии, что им ничто не в состоянии будет воспрепятствовать произвесть злодейское свое намерение в действо.
В сем расположении злодейских своих сердец и умов смолвились они наутрие сбежаться со всех сторон на большую торговую площадь, между кремлем и рядами находящуюся. И не успело надлупить утро последующего бедственного и кровопролитного дня, как и повалили со всех сторон превеликие толпы беснующего народа в Китай–город.
Уже наполнилась вся площадь и все улицы между рядами бесчисленным множеством оного; уже многие сотни или паче тысячи бездельников сих бегали и бродили по кремлю самому и допивали остаточные вина, отыскиваемые в погребах, там находящихся; уже все храмы и ряды, с бесчисленными сокровищами и товаров несметным множеством, подвержены были явной ежеминутной опасности от расхищения, и наивеличайшее бедствие висело уже власно как на волосе над всею Москвою, как невидимая десница всемогущего удержала еще бедственный и роковой удар сей и по бесконечной благости своей пощадила еще сию древнюю столицу обладателей наших, употребив к отвращению того совсем неожидаемое и, по–видимому, ничего почти не значащее, но такое средство, которое возымело тогда успех, превзошедший всякое чаяние и ожидание.
Сыскался в недрах Москвы один усердный россиянин и истинный сын отечества своего, восхотевший жертвовать всеми силами и самою даже жизнью своею для спасения великого города сего от бедствия величайшего.
Был то отставной и никакой уже должности на себе не имевший, престарелый и мало до того народу известный, а того менее славный генерал, по фамилии Еропкин, а по имени, достойному вечного незабвения, Петр Дмитриевич.
Благодетельствующий еще в Москве промысл Господень удержал его стечением разных обстоятельств на сие время и власно как нарочно для прославления его в Москве и не допустил ему выехать из ней вместе с прочими.
Сей не успел услышать о происшедшем мятеже подле Варварских ворот и потом о убиении архиерея, как, ведая, что нет никого из начальников московских, кому б о усмирении мятежа старание приложить было можно, и предусматривая, что остервеневшийся народ при одном том не останется, а прострет наглости свои далее, решился вступить самопроизвольно, хотя совсем не в свое, но крайне нужное тогда дело, и принять главное начальство над всеми находившимися в Москве немногими военными командами, и неусыпно трудился во всю ночь не только собранием всех их, колико ему то учинить было возможно, в кремль, но, желая хотя сей спасти от наглости и расхищения народного, успел сделать и все нужные распоряжения к недопущению народа ворваться в оный.
Четыре входа было тогда в сию древнюю цитадель и известны под четырьмя воротами: Спасскими, Никольскими, Вознесенскими и Боровицкими; но из всех одни только Вознесенские оказались способными к заграждению оных затворами и железными опускными решетками; прочие ж долговременная безопасность, в коей сия столица находилась, сделала к тому неспособными.
Итак, по сделанному господином Еропкиным распоряжению, помянутые Вознесенские ворота тотчас были наглухо заперты и заграждены; а во всех прочих, кои запереть не было возможности, поставлены были пушки со многочисленными командами людей военных, собранных им кое–как и призванных из–за города.
Сим не только возбранен был вход вне кремля находившимся мятежникам, но и все случившиеся внутри кремля злодеи захвачены и переловлены.
По учинении сего престарелый генерал, увидев страшное множество скопившегося на торговой площади народа и слыша крик и вопль их, чтобы иттить на пролом в кремль для расхищения оного, отважился выехать верхом к ним, и разъезжая между ними, усовещивать и всячески уговаривать народ, чтоб он успокоился и не простирал бесчиния своего далее.
— Полно, полно, друзья мои! — говорил он им. — Что это вы затеяли? Опомнитесь, пожалуйте, и подумайте, такое ли время теперь, чтоб помышлять о таких наглостях и бесчиниях. Смерть и без того у нас у всех перед главами, и гаев Господень и без того нас поражает, и надобно ли гневить его еще более злодеяниями такими?
Но все сии и множество других убеждений, которыми он бунтующую чернь уговорить и укротить старался, не имели ни малейшего успеха. Множайшие не хотели нимало внимать убеждениям и словам его, и злейшие из мятежников кричали только ему:
— Убирайся–ка, убирайся, старик, сам скорее прочь отсюда, а то и самого тебя стащим с лошади. Слышишь! Не твое дело, и ты ступай прочь отсюда.
Нечего было тогда делать сему престарелому мужу, как действительно удалиться опять в кремль к своим командам; но по достижении до оных, не оставил он еще кричать и убеждать их всячески, говоря, чтоб они отходили прочь и не отваживались никак ломиться к воротам, сказывая им прямо, что буде не послушаются, то он по дуракам велит стрелять.
Но они не хотели тому никак верить. И как по приближавшимся к Спасским воротам велел он выстрелить, для единого устрашения, одними пыжами и направив выше голов, и они увидели, что никто из них не был ни убит, ни ранен, то, возмечтав себе, что не берет их никакая пуля и пушка и что сама Богоматерь защищает и охраняет их, с великим воплем бросились и повалили прямо к воротам.
Но несчастные того не знали, что тут готовы были уже и иные пушки, заряженные ядрами и картечами; и как из сих посыпались на них сии последние, а первые целые улицы между ими делать начали, перехватывая кого надвое, кого поперек и у кого руку, у кого ногу или голову отрывая, то увидели, но уже поздно, что с ними никак шутить были не намерены.
И как таковая неожидаемая встреча была им весьма неприятна, и все злейшие заводчики, бежавшие впереди, почти наповал были побиты, и ядра, попадая в стремившуюся народную толпу и достигая до самой улицы Ильинки, одним выстрелом по нескольку десятков умерщвляли; то сие бывших назади так устрашило, что все бросились назад и разбежались в разные стороны, кто куда скорее успеть мог.
А сие самое по особливому счастию и положило конец всей этой трагической сцене; ибо не успели все находившиеся перед прочими воротами толпы услышать пальбу и вопли раненых и увидеть бегущий прочь народ, как и сами начали разбегаться врознь, и на короткое время не видно было нигде во всей Москве ни малейшей кучки и скопища народного, и полиции оставалось только ловить и вытаскивать из винных погребов тех, кои в них пьющие были заперты.
О сем–то страшном происшествии достиг до нас помянутый, 21–го числа сентября, первый слух, поразивший всех нас неизреченным образом.
Но как письмо мое уже слишком увеличилось, то дозвольте мне на сем месте остановиться и кончить оное уверением, что я есмь, и прочее.
Декабря 23–го дня 1807 года.
ПРЕКРАЩЕНИЕ ЧУМЫ
ПИСЬМО 152–е
Любезный приятель! Описав вам в последнем пред сим письме московский бунт и возмущение, в дополнение к тому скажу теперь, что хотя собственно мятеж помянутым насильственным средством и совершенно был разрушен и прекращен, но язва там нимало не прекратилась, но продолжала по–прежнему или еще более свирепствовать над несчастною Москвою и повергла оную в положение, достойное величайшего сожаления. Превеликое множество жителей похищаемо было ею ежедневно и доходило до того, что недоставало сил к вытаскиванию из домов и выволакиванию оных за город и зарыванию.
Люди употребляемы были к тому из колодников и назначенных к отсылке на каторгу; и все они обшиты были кругом в черное смоляное и особое одеяние, в котором прорезаны были только отверстия для глаз, рта и ноздрей, и от самого того, несмотря, хотя имели они ежедневно дело с умирающими чумою, многие действительно спаслись от оной и остались живы.
Что ж касается до прочих, заражающихся язвою людей, то немногим только удавалось спастись от смерти; но множайшие в самое короткое время погибали, и превеликое множество домов опустело совершенно, потому что все бывшие в них люди вымерли до единого.
И особливо еще милость Господня была та, что чума сия не составляла собственного и такого морового поветрия, которым заражен был самый воздух и был губителен для всех, но размножалась наиболее от прикосновения до тел, до платья и до других вещей, бывших на зараженных и умерших чумою; а потому и заражались наиболее от пренебрежения и упущения нужных предосторожностей и излишней неблаговременной отваги. Из тех же, которые употребляли все нужные предосторожности и береглись от всякого к сумнительным вещам прикосновения, очень немногие заражались, а множайшие оставались целыми и невредимыми.
Но жаль, что в истине сей и возможности спастись тем от чумы простой народ не скоро мог удостовериться и до тех пор наиболее и заражался, покуда не перестал иметь небрежение и стал более употреблять предосторожностей.
Со всем тем чума продолжалась и после помянутого несчастного происшествия нарочито еще долго, и народу в Москве погибло очень много.
Господин Еропкин награжден был тотчас за ревность и усердие свое от монархини. Она, как скоро услышала о деяниях его, как из признательности почила его первейшим российским орденом.
Впрочем, пример его побудил и других из наших первейших вельмож к последованию оному. Отобралось их несколько человек, и в числе их сам ближайший фаворит и тогдашний любимец ее граф Орлов, и предложил монархине, что они хотят ехать в Москву и, подвергая жизнь свою опасности, употреблять там старание и все, что только могут, к прерванию чумы, к остановлению действий ее и к сохранению оставшегося народа.
Императрица охотно и дозволила им сие и довольна была очень, что из самых близких к ней людей сыскались такие патриоты.
Они и действительно приехали в Москву, жили в ней несколько времени, употребляли все, что только было им возможно. Жили в императорском, огромном Головинском дворце, бывшем за Немецкою слободою, и имели несчастие видеть оный при себе, от топления камина, загоревшийся и весь оный в немногие часы превратившийся в пепел.
Но помогли ль они чем–нибудь несчастной Москве и поспешествовали ль, с своей стороны, чем к прерыванию чумы, о том как–то ничего не было слышно; а начала она уже сама собой, при наступлении зимы, сперва мало–помалу утихать, а потом вдруг, к неописанному обрадованию всех, пресеклась.
Между тем как все сие в столице нашей происходило, мы в деревнях своих жили по–прежнему в мире, тишине и спокойствии и во весь помянутый сентябрь месяц не переставали разъезжать друг к другу по гостям и заниматься обыкновенными своими упражнениями. Ибо доходящие до нас из Москвы слухи, хотя и часто нагоняли на нас страх и ужас и немало нас озабочивали, но великая разность была между слухами и происходившем в дали и происшествиями близкими. Сии не прежде начали нас прямо тревожить, как с начала месяца октября.
Первейшее, весьма поразившее нас известие услышали мы еще 27 сентября от нашего молодого приходского тогда попа Евграфа, приходившего к нам делать извет {Делать извет — делать донос, наговаривать, приносить жалобу.} на товарища своего, престарелого попа Ивана, и сказывал, что в Злобине убежавшая от чумы и съехавшая с Москвы племянница князя Горчакова, занемогши, очень скоро и сомнительно умерла; и что помянутый товарищ его не только ходил причащать ее, но и похоронил при церкви тайно и так, что никто о том не знал и не ведал, и что, по всему видимому, умерла она чумою.
Господи! Как поразились мы все сим нечаянным и страшным известием. Деревня сия была под боком у нас, и тулейским моим всякий день мимо ей на работу ко мне ходить надлежало. И так не долженствовало ли страшиться, что зло сие там распространится и дойдет скоро до нас. А не менее нагонял на нас страх уже и погост самый.
Не могу изобразить, как досадовал я тогда на старика попа нашего и проклинал ненасытную алчность к корысти сего негодного человека. Натурально должно было заключать, что похоронил он чумою умершую княжую племянницу не инако, как за великую плату. Итак, корыстолюбию своему жертвовал не только собственною своею жизнью, но и благом всего своего прихода; ибо через самое то язва могла всего скорее и удобнее распространиться по всем окружным селениям.
Я послал к нему тотчас сказать, чтоб он перестал бездельничать и умирающих чумою таскать к церкви и хоронить на погосте, как то и запрещено уже было и от начальства; и что, в случае, ежели не уймется, я донесу о том архиерею, и он за то пострадает.
Но поп и не подумал уважать сии угрозы, но продолжал и далее свое пагубное ремесло и, к превеликому удивлению, спасся от чумы, несмотря, что со многими чумными имел дело и не только внося в церковь, их отпевал, но и погребал лично.
Сие нас так настращало, что мы на праздник Покрова не осмелились ехать к обедне к своей церкви, боясь и близко быть к тому месту, где погребены были чумные; а не велели и людям своим никому ходить туда, а ездили к обедне уже в Ченцово. А на заставах своих велели наистрожайшим образом, чтоб курение было беспрерывное и чтоб все, входящие в деревню были наитщательнейшим образом окуриваны. А чрез день после того, с общего согласия, решились, подняв образа, обойтить с ними и со всеми жителями всю нашу деревню и помолиться хорошенько Богу о том, чтоб он нас помиловал и деревню нашу сохранил от заразы; что и учинили мы октября 3–го числа.
Происшествие сие было трогательное и чувствительное. За образами послано было несколько людей. По приближению же к селению встречены они были нами со всеми обоего пола жителями, от мала до велика, и все мы провожали их при обходе с ними вокруг всего нашего селения.
При конце ж обхода сего остановились мы на току гумна брата моего Михаила Матвеевича, на том почти месте, где оный и поныне у сына его, подле пруда. Тут молебствовали мы и по водосвятии приносили с коленопреклонением наитеплейшие моления наши ко всевышнему, и я не думаю, чтоб когда–нибудь маливались мы с таким искренним усердием, как в тогдашнее время.
По окончании сего и поставив образа в доме у брата, зазвал я всех к себе и угостил обедом, а потом проводили мы святые образа таким образом же из деревни.
Не успели мы сего священнодействия кончить, как на другой день, при случае поминок братина тестя, г. Стахеева, перетревожены мы были в прах известием, что чума окружила нас уже со всех почти сторон и в самой близости, а именно, что была она уже в Липецах, во Двориках, в Якшине, в Городне, в Злобине и на заводе Ведминском. Все сие услышали мы вдруг и одним разом, и я не в силах изобразить, как много устрашило нас сие известие.
Ужас проник все наши кости и устрашение было так велико, что не взмилися нам ни дом, ни все прочее, и мы, поговоря с семейством своим, положили, не долго думая, оставя все, ускакать в Алексинскую свою деревню, в сено Коростино, в которой стороне не было еще ничего и о чуме было еще не слышно.
Намерение сие было так твердо, что мы, в последующий за сим день, начали к отъезду своему туда действительно собираться и укладывать на воз; провизию и прочее, что нам взять о собою необходимо было нужно.
Но что ж воспоследовало? — Уже укладены были все повозки и уже положили мы на утрие, с светом, вдруг в сие путешествие и бегство пуститься и расстаться с своим домом; как вдруг, в тот же день ввечеру приезжает к нам из Коростина человек и сказывает, что там, у самих нас умер один старик скоропостижно, и что чума и в тамошних окрестностях неподалеку от нас оказывается, в особливости же, что оказалась она в Малахове, откуда к соседу моему, господину Колюбакину, ежедневно ходят люди на работу.
Известие сие поразило нас как громовым ударом. Мы все онемели оное услышав, стали в пень и не знали что делать и ехать ли туда уже, или не ездить, ибо боялись, чтоб бежавши от волка не попасть на медведя.
В сей нерешимости и недоумении собрались мы поутру в следующий день и, учинив общий совет, решились, возложить всю свою надежду и упование на Господа, остаться в своем доме и никуда не воспринимать бегства; ибо заключили, что от руки его не можем нигде скрыться и убежать, если ему угодно будет излить на нас гнев свой.
Не успели мы сего измерения воспринять и приказать выбирать опять все из повозок, как увидели идущего в нам неожидаемого гостя.
Был то неподалеку от нас живущий дворянин, господин Постельников, ехавший тогда из Каширы. Он привез ко мне от воеводы нашего бывшую у него книжку и еще пакет из Вольного Экономического Общества.
Я думал, что была то книжка; но, вместо того, распечатавши, нашел, что был то ящичек с медалью, с письмом ко мне от Общества, которым, благодарило оно меня за сообщенное им сочинение мое о разделении полей; уведомляло, что комитетом удостоено оно печати и что, по силе устава, посылает ко мне в награждение за то медаль.
Сия была точно такая ж, как и прежняя, но только серебряная и цены очень небольшой и неважной, а потому и был я оною не весьма обрадован; а признаюсь, что дожидался было за труды мои какого–нибудь лучшего и существительнейшего награждения.
И сего было еще недовольно; но Общество возлагало еще на меня в том же письме комиссию, которую не так–то легко можно было выполнить, а именно: чтоб я сочинил одно сочинение для отсылки в Академию, а от ней в иностранное государство к сочинителям и издателям энциклопедии, в котором содержалось бы всеобщее описание российского хлебопашества и всего хозяйства, о чем поминутно издатели нашу Академию, а сия наше Общество просила; и как сие не нашло никого кроме меня в тому способнейшего, то и возлагало оно на меня сей труд и предписывало еще и самые пределы и величину сему сочинению.
Признаюсь, что препоручение сие, при таковом малом и ничего незначащем награждении за прежнее мое сочинение, было мне весьма неприятно. Для препоручаемого сочинения потребно было не только множество труда, но нужно было и гораздо обширнейшее обо всем сведение, нежели какое имел я о домоводстве и хлебопашестве во всем государстве. Дальней же побудительной причины к принятию на себя так великого и важного труда никакой не было и оно, кроме ничего незначащей благодарности, ничего не обещевало.
Итак, вместо удовольствия о присылке медали, чувствовал я только досаду, и находился в нерешимости что делать.
Сперва, в досаде, вздумал было я, под предлогом тогдашних смутных обстоятельств, да и незнания своего обо всем государстве, от сего дела отвязаться; но подумав поболее и порассудив, находил я, что будет сие для меня дурно и непохвально; а потому и положил еще раз пожертвовать Обществу своими трудами и посмотреть что будет, всходствие того на досуге приняться за сие дело.
А в последующий за сим день рождения моего и приступил действительно к сей работе, которую, как ни была она для меня трудна и велика, и как дух мой в тогдашнее время ни был то и дело смущаем и обеспокоиван слухами о размножающемся час от часу более везде и везде моровом поветрии, но в течении двух недель совершенно кончил, и переписав набело, отправил по почте в Петербург в Общество.
Но труд сей был совсем тщетный и я не получил за него не только никакого вознаграждения, но ниже благодарности, и не имел даже удовольствия видеть его напечатанным; да и не знаю совершенно и поныне, что с сочинением моим воспоследовало.
С сего времени и по самый день моих имянин просидели мы, от страха окружающей нас со всех сторон чумы, дома и никуда не ездили. И вся достопамятность, случившаяся в течение сего времени, была та, что меньшой мой двоюродный брат Гаврила Матвеевич, не столько служивший, как более только слонявшийся в гвардейской службе, получив прапорщичий чин, приехал в отставку и с сего времени стал уже жить всегда в деревне.
Едучи из Петербурга, объехал он Москву в дальнем расстоянии, без того настращал бы и он нас своим приездом.
Все наши разъезды сделались около сего времени уже очень опасными, ибо везде легко можно было повстречаться с какими–нибудь зачумевшими людьми или наехать на дороге что–нибудь с умыслу брошенное и лежащее от людей зачумленных и опасных; ибо в черный народ внедрилось тогда самое адское суеверие и предрассудок пагубный: что если хотят, чтоб чума где пресеклась, то надобно что–нибудь зачумленное кинуть на дороге, и тогда если кто поднимет и принесет домой, то там и сделается вновь чума, а в прежнем месте пресечется.
А сие действительно многие и делали и нам самим: неоднократно случалось наезжать лежащую на дороге либо шапку, либо шляпу, либо иные какие вещи из одежды, но от которых мы, как от огня, уже бежали и всегда объезжать их старались.
Но сколь ни опасно было в сие время разъезжать, но я столько любим был и уважаем моими родными, друзьями и соседями, что ко дню моих имянин, несмотря на всю опасность, съехались ко мне — таки довольно гостей, и я день сей, против чаяния, провел с милыми и любезными людьми в удовольствии совершенном.
Но труд сей был совсем тщетный и я не получил за него не только никакого награждения, но ниже благодарности, и не имел даже удовольствия видеть его напечатанным; да и не знаю совершенно и поныне, что с сочинением моим воспоследовало.
С сего времени по самый день моих именин просидели мы, от страха окружающей нас со всех сторон чумы, дома и никуда не ездили. И вся достопамятность, случившаяся в течении сего времени была та, что меньшой мой двоюродной брат Гаврила Матвеевич, не столько служивший, как более только слонявшийся в гвардейской службе, получив прапорщичий чин, приехал в отставку и с сего временя стал уже жить всегда в деревне.