Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дом Людей Живых - Клод Фаррер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Недостает только солнца, чтоб господин выглядел совсем франтом на своей лошади.

Эта фраза была последней, которую я услышал в тот день, — в тот день, ставший для меня последним…

IV

Я выехал на дорогу в Эгюйер. Грунт был хорош: ни слишком скользкий, ни чересчур твердый. Моя лошадь прекрасно шла по нему крупной рысью.

Я любил эту чудесную лошадь — рыжей масти, высокую, с длинной шеей, чистых кровей, очень храбрую и умную. Я имел возможность выбрать ее по своему вкусу два года назад, во время прохождения своего стажа в министерском кабинете. Там имеются возможности, которых не знают строевые офицеры… Моя лошадь называлась Зигфрид. Мы успели привыкнуть друг к другу, и я не знал за ней никакого порока или даже недостатка, о котором стоило бы говорить.

Одним духом Зигфрид примчал меня в Эгюйер, поселок, прилепившийся к последним уступам горной цепи Мура. Отсюда дорога становилась менее удобной. Она бежала по склону холма, господствующего над оврагом, в котором сжата долина Гапо. Резкие зигзаги сопровождали излучины потока, в ясных водах которого отражались облака свинцового цвета. Капли дождя снова начали падать, рисуя круги на этой блестящей воде. Я попробовал пустить лошадь галопом. Справа колокольня Солье-Тука поднималась над рощей вишневых деревьев. Потом дорога, превратившись в тропинку, свернула налево, и я видел только пустынное поле, над которым низкое небо плакало мелкими слезами.

Довольно крутой подъем заставил меня умерить аллюр. Шагом я миновал рог порога и спустился опять по косогору, который был внутренним склоном гигантского цирка Валори, — наполовину засыпанного кратера шириною в доброе полулье. Тогда передо мною открылся Большой Мыс. Цепь Мура скрывала его от меня до сих пор. Он обрисовался сразу, господствуя над всеми массивами кругом. Не было видно ни одной из его вершин, затерянных под сводом облаков. Усеченный таким образом, он походил на какой-то странный столб, поддерживавший всю эту облачную архитектуру, которая тяготела на нем. Клочья тумана скользили по его склонам и спускались почти до той линии, которая отделяет первые пустынные склоны от последних участков возделанной земли… Во второй раз у меня явилась мысль, что будет тяжело, опасно, быть может, двигаться ощупью вперед, в этом непроницаемом липком тумане, по едва намеченной тропе… Но в это мгновение стало светло, и дно цирка образовало широкую выровненную дорогу. Я пустил мою лошадь резвым галопом… Мадлена много раз сопровождала меня в моих верховых экскурсиях. Мы выезжали до восхода солнца, чтобы избежать любопытства недоброжелателей, подсматривавших за нами. Под соснами, которые украшают так пышно два полуострова, Сепет и Сисье, мы скакали вдвоем, полной грудью вдыхая ароматный и теплый ветер… На этом воспоминании моя мысль прервалась, потому что как раз в тот момент я вдохнул предвечерний воздух, и он проник в мои легкие — холодный, влажный, с каким-то странным запахом гнилых листьев и заплесневелой земли. Я поднялся на стременах, чтобы вздохнуть глубже и лучше почувствовать странный запах. Тот же воздух снова проник в мою грудь и мне показалось, что он был дыханием самой горы, дыханием приторным, тошнотворным — трупным… неприятная дрожь пробежала по моим плечам. Зигфрид продолжал скакать галопом. Я опять перевел его на рысь. Цирк был теперь пройден, и тропинка снова поднималась вверх. Четыре лачуги, теснясь смутною грудой, лепились на пригорке. Я миновал их, не заметив живой души. Только собака вышла из полуоткрытой двери и стала обнюхивать следы моей лошади, не лая…

Дальше тропа разветвлялась. Я остановился, чтобы развернуть карту главного штаба. Я осмотрелся кругом. Прямо передо мною Большой Мыс заступал горизонт чудовищным хаосом крутых утесов. Первые уступы его отстояли от меня не дальше, чем на полулье. Это был запад; север я имел по правую руку. Я изучал карту. Она была запутанной и неясной. Я все же нашел на ней мой перекресток и две дороги, между которыми я колебался в выборе. Мне казалось, что та, и другая ведут к форту: правая через древний монастырь св. Губерта и поселок Морьер ла Турн, левая через поселок Морьер ле Винь и деревню Морьер. Я выбрал левую дорогу. Без сомнения, Событие не случилось бы, если б мой выбор пал на правую…

Когда я снова двинулся в путь, мне показалось, что я вижу в груде облаков, нагроможденных на горе, нечто вроде розового отблеска, едва заметного. Я говорил уже, что двигался к западу. Этот отблеск, должно быть, был лучом заходящего солнца, едва пронизывающего туман и изморось. Вечер должен был наступить сразу. Инстинктивно я обернулся в седле к востоку, чтобы увидеть, насколько быстро приближалась ночь. И мной овладело беспокойство при мысли о расстоянии, еще большом, которое отделяло меня от цели… Ибо ночь была уже здесь, более близкая, чем я думал. Она быстро вырастала в восточном конце равнины; она перешагнула высоты Солье, она бежала от одного края цирка Валори к другому, молча следуя по пятам за мной. И вот она догнала меня, оставила позади, опередила на опасных склонах горы. И тропинка была уже только следом, на котором порою скользили копыта моей лошади…

Тогда я понял, что моя миссия грозила навлечь на меня неприятности худшие, чем затянувшееся скитанье по горам в холодный и дождливый вечер.

V

На самой северной вершине цепи Мура я попал не на ту дорогу.

Ночь еще не наступила, но был уже больше не день. Тропа совершенно исчезла под густой порослью, такой же, как та, что покрывает ковром равнину вокруг. Моя лошадь пробиралась по ней с грехом пополам, порою ощупывая землю копытом, прежде чем ступить на нее. Я полагался на инстинкт животного, не будучи в состоянии различить сам, где была тропа и где равнина. Я упустил из виду, что именно на этой, самой северной вершине цепи Мура, дорога в Турри отходит от дороги к Большому Мысу — отходит влево, к ущелью, известному в тулонских летописях и носящему странное название — Мор де Готье[1].

Моя лошадь вступила на эту дорогу в Турри. И я этого не заметил, не подозревая даже, что мы миновали перекресток.

Тропинка, сносная до сих пор, теперь стала скверной. Сумрак сгущался. За последними уступами цирка начинались скалистые крутизны. Почва была неровная, усыпанная камнями и изрытая ямами. Поросль покрывала одни и маскирована другие, Зигфрид споткнулся несколько раз. Между тем, длинные космы облаков образовали над моей головою непроницаемый навес, и навес этот снижался по мере того, как приближалась гора. Вскоре меня окутал прозрачный туман, предвестник другого, более густого тумана, нависшего несколькими десятками метров выше.

Я помню, как выругался и сказал:

— Это чисто по-провансальски!

Как раз в этот момент тропа, поднимавшаяся довольно круто, начала снова спускаться вниз, как будто бы для того, чтобы удивить меня: на карте не было ничего подобного. Я хотел снова справиться по ней. Но сумерки уже слишком сгустились для того, чтоб я мог точно сверить отметки на карте и высоты. Я отказался от этой мысли. Впрочем, спуск был коротким. Я очутился в подобии котловины, очень темной; и тропа снова начала подниматься. Я говорю «тропа», но в сущности, тропы больше не было: терновники и мастиковые кусты образовали чащу, и их шипы достигали по грудь моей лошади; я должен был поднимать руки, чтобы предохранить их от уколов. Я буквально не видел больше земли сквозь эти перепутанные кустарники; и Зигфрид, нервный и беспокойный, с видимой неохотой шел вслепую по этой земле, одетой опасным покровом растительности…

Приблизительно на сто метров далее этой темной котловины был новый спуск, потом новый подъем. Тогда я понял, что сбился с верной дороги. Ибо, несомненно, я проезжал ущелье — ущелье с тремя последовательно расположенными перевалами; но никакого ущелья не должно было быть между мною и Большим Мысом. В этом я был совершенно уверен. Тем не менее, я продолжал путь, чтобы достигнуть третьего перевала, откуда я, без сомнения, должен был что-нибудь увидеть.

Я его достиг.

И в самом деле, я увидал. Передо мной опускалась широкая и длинная равнина, опоясанная со всех сторон далекими горами, очертания которых, хотя и неясные в дождливом тумане, все-таки помогли мне ориентироваться. Массивный барьер, поднимавшийся на юге, мог быть только Фараоном, характерный силуэт которого напоминает силуэт гигантской лежащей собаки. Я узнал также Кудон; восточный склон его, обрезанный ровно, как водорез броненосца, казалось рассекал равнину, подобно носу корабля, рассекающему волны океана. Да, я был в самом ущелье Мор де Готье, и мне не оставалось ничего другого, как вернуться возможно скорее к злополучному перекрестку, виновнику моей ошибки, — возможно скорее, потому что нужно было достигнуть его прежде, чем ночь станет слишком темной…

Зигфрид колебался, вынужденный еще раз погрузиться в чащу, колючие ветви которой царапали его ноздри. Я сжал ему ногами бока, давая понять, что топтаться на месте не приходится. Он храбро двинулся вперед и, как только первый спуск был окончен, пустился рысью.

Но это продолжалось недолго.

В тот момент, как тропа снова начала подниматься ко второму перевалу, я почувствовал, что седла подо мной нет. Я упал, и Зигфрид тоже. Мастики встретили меня довольно сурово, но все же лучше, чем встретили бы камни. Я был на ногах менее чем в десять секунд, ушибленный и исцарапанный, но, в конце концов, невредимый. Моя лошадь не поднималась. Я наклонился к ней: передняя левая нога попала в расщелину утеса и так несчастливо, что кость была раздроблена, как стекло. Никогда больше не будет бедный Зигфрид скакать ни галопом, ни рысью; никогда не покинет он этой котловины, на краю которой инстинкт заставил его колебаться. Мы, кавалеристы, любим своих лошадей больше, чем наших друзей и любовниц. Видя, что мой Зигфрид пропал, я едва не расплакался, как двенадцатилетняя девочка. Резким движением я вынул свой пистолет, вложил дуло в ухо несчастного животного и, закрыв глаза, нажал спуск. Огромное распростертое тело едва содрогнулось, прежде чем вытянуться неподвижно под саваном высоких трав. Машинально я сунул пистолет в карман. И, шагая неведомо куда, я взобрался по склону второго перевала, остановился на самой высокой его точке и сел на первый попавшийся камень.

Прошло добрых четверть часа, пока я наконец пришел в себя и стал размышлять о своем положении.

Оно было весьма незавидным. Пешком, сбившись с дороги, я был затерян среди ущелья, самого пустынного в горном Провансе. Ближайшая хижина была на расстоянии одного лье и до форта на Мысе оставалось по крайней мере два. Между тем, я был обязан прибыть туда, как ни трудно мне казалось выбраться из этой безвыходной чащи ночью, которая была уже сумрачной и которая вскоре должна была сделаться черной.

VI

Я сидел на камне на краю того, что должно было изображать тропинку. Я смотрел в сторону небольшой темной котловины, отделявшей меня от первого перевала, — туда, где лежал труп моей лошади. Я собирался подняться и продолжать путь, потому что мне надо было во что бы то ни стало идти до конца, достигнуть этого недоступного форта и выполнить свою миссию.

Внезапно по ту сторону котловины, на первом перевале ущелья, в нескольких шагах от меня, я увидел темный силуэт, четко обрисовывавшийся на еще светлом небе.

Человеческий силуэт, силуэт женщины, которая быстрыми шагами приближалась ко мне…

Изумленный и полный любопытства, я поднялся с камня. Разумеется, я ожидал всего, только не встречи с кем бы то ни было в этом месте и в этот час. Ни крестьянин, ни дровосек, ни охотник не посещает Мор де Готье даже белым днем, потому что там нет ни пастбищ, ни деревьев, ни дичи. И было настолько же странной, насколько неожиданной случайностью, что я напал — как раз, кстати, этой темной ночью, в этот холод и дождь, — на единственную, быть может, женщину, которая проходила в ущелье за всю неделю.

Очевидно, это была какая-нибудь крестьянка из Валори или Морьер, спешившая вернуться домой. Не могло быть сомнения в том, что она хорошо знала все горные тропинки и что она охотно согласится указать мне дорогу.

Я сделал три шага ей навстречу. Впрочем, она должна была пройти очень близко от меня. Она шла быстро, с удивительной ловкостью скользя через заросли.

Она была всего в двадцати шагах. Вдруг я остановился, пораженный…

То не была крестьянка. Теперь, когда я ее видел лучше, я различал ее платье, самое странное платье, какое только можно было себе представить в таком месте: элегантный городской туалет! Юбка светлого сукна, по последней моде; жакет из выдры с горностаевыми отворотами. Руки были спрятаны в очень широкой муфте, тоже горностаевой. Перья шляпы намокли и развились от дождя. Ни зонтика, ни манто. С головы до ног ничего правдоподобного! Одним взглядом я удостоверился в том, что местность вокруг не преобразилась в зимний сад или террасу, что это была все та же мрачная пустыня, и с неба сеялся все тот же пронизывающий дождь…

Я затаил дыхание. Мне было почти страшно…

Привидение все приближалось. Оно вовсе не было неосязаемой, сверхъестественной тенью; я слышал легкий скрип ботинок и шелест юбки, задевавшей за низкий кустарник.

Привидение прошло рядом со мной, коснувшись меня, не останавливаясь, не поворачивая головы… Я увидел рядом с собою его лицо, сначала прямо, потом в профиль. Я его увидел, и я его узнал. И у меня вырвался крик, полный ужаса:

— Мадлена!

Это была она: Мадлена, моя возлюбленная.

Казалось, она не слыхала, так же, как не видала. И она удалялась быстрыми шагами по пустыне…

VII

Мадлена…

Нет, я не могу написать ее фамилии.

Я познакомился с нею в позапрошлом году… да, в позапрошлом… 1907… в мае, кажется… Я не вполне уверен… это так далеко, так чудовищно далеко… Моя память колеблется, как пламя свечи, в которой сгорела последняя капля воска и фитиль которой, поникнув, бросает время от времени последние отблески…

В мае 1907 года… Вот что я вдруг увидел снова, при одном из этих отблесков… Это было на эспланаде старого замка, на вершине холма де ла Гард. Я медленно поднялся по извилистой тропинке. И за бесформенной развалиной, которая была некогда башней, я увидел сидящую Мадлену. Она обернулась, она покраснела; и по этому румянцу я понял, что смутил какую-то тайную грезу. У наших ног расстилалась прокаженная равнина, а за равниной, на южном горизонте — море. С ослепительно синего неба солнце жгло землю, и даже невидимая дымка испарений не умеряла его пламени. Вся равнина, зажженная, преобразилась, из некрасивой превратившись в прекрасную. Это был один из тех дней, сияющих золотом, когда грудь с трудом удерживает биение опьяненного сердца. Когда я увидел белокурые волосы Мадлены, мое опьяненное сердце забилось. И когда на меня упал взгляд ее зеленых глаз, моей груди стало трудно сдерживать его биение. Позже я узнал, что наша любовь действительно родилась в миг этой первой встречи, потому что Мадлена призналась мне в таинственном и глубоком волнении, охватившем ее самое, когда она увидела мое волнение. О, это невозможно! Еще не прошло двух лет с тех пор… Я, от которого осталось теперь только несколько костей под мертвою кожей… я любил, и меня любили…

Я помню ночной праздник в парке великолепной виллы. Вилла стояла высоко над морем; парк спускался к берегу крутыми склонами, и морские сосны росли из них наклонно, так что черная зелень простиралась горизонтально над водою. Между этими соснами вились тропинки. И повсюду были развешены бумажные фонари, свет которых был таким мягким и нежным. Там я увидел Мадлену во второй раз. Ее платье лунного цвета открывало круглые плечи, свежие, цветущие, и при виде этих обнаженных плеч меня охватило могучее желание. Мы были вдвоем на террасе, возвышавшейся над волнами, и их смутный ропот поднимался к нам и обвивал нас. Далекие скрипки сплетали свои звуки с этим ропотом. Другие мужчины и женщины проходили поблизости. Одна пара дошла почти до террасы, нарушив наше молчание, потом удалилась.

Облокотившись на балюстраду над морем, мы с Мадленой разговаривали вполголоса, обменивались безразличными словами и удерживали другие слова. Наша беседа длилась долго. Один за другим фонари погасли за деревьями. Красная луна взошла из-за моря и протянула по его поверхности свой отблеск, похожий на сверкающий кипарис. Скрипки замолкли. Поднимаясь снова к вилле, Мадлена решилась положить свою холодную руку на мою. Сумрак над нами сгущался. Внезапное возбуждение овладело мною. Эта женщина, которою я восхищался при солнечном свете первого дня, которую я страстно хотел сейчас, в ночной темноте, покровительствующей поцелуям, была почти в моих объятиях; я вдыхал аромат ее волос, ее тела… Вдруг я наклонился, обнял дрожащие плечи и слил свои губы с ее губами, покорными…

И вспомнить здесь об этом — ужасно…

VIII

Это была женщина, полная жизни. Ее красоты, грациозной и нежной, не портили ни яркий цвет лица, ни горячая кровь, бег которой можно было видеть в ее голубых венах, ни здоровые формы ее длинных ног и пышных рук, ни гибкая сила всего ее мускулистого тела.

Наше первое объятие вспоминается мне как борьба…

Я вспоминаю вес ее тела, побежденного и сладострастного, которое я качал на руках, как качают, играя, тело маленького ребенка. Она смеялась, чувствуя, что тяжела даже для моей силы…

Я думаю, все это не слишком интересно, разве лишь для меня самого. А ведь я пишу не историю моей жизни, и не мои мемуары тоже. Я хочу, чтоб прочли это завещание, потому что оно содержит в себе Тайну, которую должны знать все мужчины и все женщины. Быть может, следовало бы сократить мой рассказ и продолжать, опуская все, что не имеет отношения к Тайне. Но сначала нужно, чтоб поверили в истину того, о чем я говорю здесь. Я не могу представить никаких доказательств, что я действительно тот человек, за которого себя выдаю: Андре Нарси, патентованный кавалерийский капитан, родившийся в Лионе 27 апреля 1876 года и умерший в Тулоне 21 декабря 1908… или 22 января 1909… Я умираю оттого, что не могу доказать этого. Так нужно, по крайней мере, чтобы деталями и точностью рассказа я убедил тех, кто меня будет читать. И потом, если подумать хорошенько… все, все имеет отношение к Тайне!

В день нашего первого объятия, подняв Мадлену на руки и играя ее телом, я нашел, что тело это было тяжелое. Позднее, когда я возобновил ту же игру, мне показалось, что оно уже не так тяжело…

Мадлена… Я не могу написать ее фамилии, не могу также говорить о ней с ясностью, которая могла бы быть опасной для ее чести женщины. Намеренно я изменю здесь — только здесь! — несколько подробностей, солгу в нескольких фактах, в нескольких датах, в нескольких обозначениях мест. Необходимо, чтобы я был точно понят, но не имеет значения, если я напишу, например, «июнь» вместо октября, «экипаж» вместо лодки, или «Тамарис» вместо Диеп. Я должен быть осторожным, тем более, что пламя моей памяти ежеминутно никнет, колеблется и гаснет, чтобы снова вспыхнуть спустя несколько минут тоскливого мрака; пламя моей памяти и моего рассудка тоже… Если б я не был достаточно осторожен, я без сомнения сказал бы то, чего не следует говорить…

Она была дочерью и женою богатых людей. Ее отец, суровый и холодный старик, проживал зиму и лето в подобии замка, почти разрушенного, в глухой местности, затерянной среди меловых гор, отделяющих Тулон от Обани. Он жил в этой берлоге один, не принимая никого и не выезжая никуда сам. Одна из тех семейных трагедий, о которых не знаешь, более ли смешны они в глазах света или тягостны для разбитых ими сердец, — разлучила этого человека с женою десять или пятнадцать лет назад. Старики в Тулоне, Ницце и Марселе еще рассказывают историю этого развода, очень скандальную, по их мнению. О ней судачили иногда на скучных вечерах, если на зубок не попадалось более свежей сплетни. Что касается меня, я никогда не чувствовал склонности к этому мерзкому лакомству. И, по правде говоря, я не знаю, из-за чего в конце концов разошлись эти супруги. С ним я однажды виделся по делу. Ее я встречал часто по всей Ривьере, но никогда не был ее другом. Это была женщина очень легкомысленная, еще красивая, на взгляд всех, и молодая, на свой собственный. У нее была великолепная вилла в Болье и довольно крупное имение в Корнише. Она проводила три месяца в году в имении или на вилле и три других месяца в Тулоне у дочери. Остальное время — не знаю где… В Париже, вероятно. Мадлена круглый год жила в Тулоне, потому что ее муж не имел возможности отлучаться от арсенала. Только на время сильной жары она спасалась на оконечность полуострова, который замыкает рейд, — полуострова, всегда освеженного ветром с моря. Там разбросано несколько уединенных домиков. Муж Мадлены владел одним из них, не приезжая туда, впрочем, сам никогда, потому что сообщение между городом и этим местом не отличается быстротой. Моя служба, напротив, позволяла мне посещать все окрестные батареи так часто, как мне было угодно. Таким образом, Мадлена и я могли со всеми удобствами совершать прогулки в лесах Сепета или Сисье. Я приезжал верхом, в сопровождении вестового, человека очень верного, который ехал на тщательно выбранной для моей подруги кобыле. Мы меняли седла перед хижиной таможенного надсмотрщика, служившей нам станцией. Солдат ожидал нас там, куря мои сигары. Мы беззаботно скакали верхом, свободные в этих пустынных рощах. Я не помню, чтобы когда-нибудь у нас была опасная встреча. И мы были настолько смелыми, что спешивались во время каждой прогулки, всякий раз, когда песчаная прогалина между двумя рощицами предлагала нам мягкий диван, прогретый солнцем. Мадлена расстегивала свой корсаж, с наслаждением погружала руки в теплый песок и сравнивала два ощущения: от теплого песка и от теплой, тонкой и гладкой кожи.

Да, я рассчитал правильно: в мае 1907 года я встретил Мадлену на эспланаде старого замка; в июне того же года я снова увиделся с нею в иллюминованном парке, во время ночного праздника И немного позже, пятнадцать или двадцать дней спустя, я уже мог взять на руки тело моей любовницы и перенести его, играя, с шезлонга в постель.

И это было тело женщины высокой, хорошо сложенной и сильной, хотя и тонкой. Оно было тяжелым.

Прошло несколько недель, шесть или восемь, самое большое десять. Когда наступил сентябрь, мы сидели однажды утром вдвоем на одной из песчаных прогалин, на которых останавливались во время наших прогулок верхом по лесу. В то утро мне пришла фантазия снова затеять ту же игру. Моя возлюбленная отдыхала подле меня, запыхавшаяся и смущенная. Я наклонился над ней и обвил руками ее талию. Она продолжала смеяться, выражая сомнение, чтобы — усталый, каким я должен был быть, — я смог поднять ее. Я напряг мускулы, собирая все силы и сомневаясь сам в успехе. Но я был поражен: почти без усилия я поднял с песчаной постели распростертое тело, и тело это показалось мне легким — странно легким…

IX

Огонь умирающей свечи внезапно бросает яркий отблеск…

Я вспоминаю ясно, ясно эту минуту…

Вокруг прогалины красные стволы в пятнах коричневой коры были как колонны храма, расписанные пурпурною охрой. Зонтичная сосна, более высокая, чем морские сосны, раскинула над нами свой тенистый купол. Служивший нам постелью песок был не белый, а желтый, и местами казался вызолоченным. Кое-где его усыпала смолистая хвоя. Когда Мадлена поднялась, я остановил ее на минуту, чтобы стряхнуть с ее юбки и спины корсажа приставшие к ним иглы.

Роща окружала нас зеленеющим кругом. Тишину нарушал только звон уздечек наших лошадей, которые жевали листья неподалеку, да пение невидимого моря.

Чтобы снова подняться на седло, Мадлена поставила ногу на мою ладонь. Я был внимателен: на этот раз я снова почувствовал, совершенно определенно, что она весила меньше, чем прежде.

И в то время, как наши лошади пролагали себе дорогу сквозь заросль, я почти невольно задал вопрос:

— Дорогая, вы не были нездоровы эти дни?

Она удивилась.

— Я?

— Да, вы… Я нахожу, что у вас утомленный вид.

Она инстинктивно открыла пудреницу и посмотрелась в зеркало ее крышки. Потом залилась смехом.

— Полноте, дорогой! Что вы выдумываете? У меня щеки, как у крестьянки!

Прогулка и остановка разгорячили ее молодую, пылкую кровь. Ее раскрасневшиеся щеки действительно блестели как полированный коралл.

Она поспешила погасить этот блеск кончиками пальцев в пудре. Она продолжала весело смеяться.

— Хорошо, что вы заставили меня подумать об этом. Ведь это было написано под моими глазами… ваше усердие сейчас, сударь… под моими глазами и на моих щеках тоже… Но только не так, как вы говорите… Совсем наоборот!..

Тогда я подумал, что, быть может, это действительно было объяснением. Молодая женщина, горячо любимая слишком пылким любовником, может устать и быть обессиленной не без того, чтобы это отразилось на цвете ее лица или губ: тайная лихорадка страсти скорее ярко окрашивает их, чем делает бледными.

Но мне пришло в голову: за целую неделю я принял у себя мою любовницу только один раз. За шесть дней отдыха можно восстановить свои силы после самого изнурительного дня работы… Шесть дней, да: в то утро был седьмой день со времени нашего последнего свидания в Тулоне.

— Радость моя, что вы делали со вторника?

— Со вторника?

— О, рассеянность! Со вторника, да.

— Вот еще, есть о чем вспоминать… Ничего не делала. Я вернулась в город в четверг…

— И не дали мне знать, бессовестная?

Она повернулась на седле и посмотрела на меня с удивлением, как смотрят, неожиданно напав в глубине души на заснувшую мысль, о существовании которой не подозревали. Она повторила тоном вопроса:

— Не дала знать вам?

Потом, глядя на шею лошади, прошептала про себя:

— Действительно, это правда… я вам не дала знать…

Она казалась смущенной каким-то странным смущением. Сначала это меня забавляло.

— Наверно, — сказал я, — в этот день у вас было какое-нибудь свидание, более интересное, чем наши.

Она провела рукой два раза по лбу. Я увидел четыре розовых отблеска на ее ногтях против солнца.

— Свидание? Какое свидание?

Она говорила точно во сне. Я немного повысил голос, как делают, призывая к вниманию рассеянного ребенка.

— Нет, это я вас об этом спрашиваю!

Она вздрогнула и внезапно переменила тон.

— О, простите… Я нигде не была… В четверг? Я вернулась в город… села на поезд… поехала в Болье…

— Вы ездили повидаться с матерью? Она там теперь?

— Мама? Нет. Мама теперь в Э. Ведь у нас сентябрь…



Поделиться книгой:

На главную
Назад