Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: ЛЮ:БИ - Наталья Рубанова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– …а п-пот-т-том-му ч-что чуж-ж-жие б-бук-к-квы токсич-ч-ч-чны, – бурчит СтрогА, перешагивая через труп моей рукописи, а я поджимаю губы и читаю на ночь ее молитвенник:

СТ, Ст., ст.

стандарт

старый (в топонимических названиях)

стендист

станция

старшина

старый

статья

степень

стихи

столбец

столетие…

* * *

[лето в городе]

Яковлев – последнее время его называли всё больше по фамилии: он незаметно для себя и свыкся (что ж, слева – як, справа – лев, не подкуёшь) – чувствовал, будто его заворачивает в какую-то воронку, будто он, скрученный чем-то горячим и липким – тем самым, чему названия нет, – ухает в густой белесый кисель бездонного пространства, которое, если отпустить себя и приглядеться, ни к месту напомнит «аппендицитную» трубу того самого заводика, что стоял когда-то неподалеку от их школки. Труба непрестанно дымила, форточки в кабинетах не открывали, а молодая химичка – тайная (девы) и явная (вьюноши) любовь старшеклассников – рассказывала о Любе Менделеевой, опуская впрочем, подробности, которые могли бы «смутить детей».

Яковлев, сидя за последней партой, считал минуты – ведь когда прозвенит, наконец, этот дурацкий звонок, он, о чудо, окажется на свободе – пусть иллюзорной, временной, понарошной, и все же: он, Яковлев, а не кто-нибудь еще, именно он выйдет – нет, не так: выбежит! выстрелит! вылетит! – из желтушного этого здания, за пределами которого уже не нужно доказывать свою силу для того лишь, чтоб тебя не назвали «слабаком» («гондоном», «вафлёром» и пр. и пр.), или стоять у доски под прицелом тридцати пар чужих – малоинтересных для него – глаз, да делать вид, будто ты прозрачен: впрочем, о реальности Цинцинната Ц. Яковлев тогда не подозревал.

Школка та – детская микромодель взрослого ада – инстинктивно вызывала у него отторжение, причем на самом простом – физиологическом – уровне осознания: каждое утро, безнадежно косясь на будильник, Яковлев чувствовал, как к горлу подступает тошнота и мечтал о том лишь, чтоб заводская труба, из-за которой в классах всегда было душно (откроешь окно – отравишься), каким-нибудь волшебным образом взорвалась, а вместе с ней на воздух, глядишь, взлетела б и их «средняя», но – увы: до диверсий еще не дошло, «в Союзе всё спокойно…», о тротиле prostie sovietskie grawdane и слыхом не слыхивали: всему своё время. Училок Яковлев, впрочем, не ненавидел – как-то так с ранних лет пришло понимание, что ненавидеть можно лишь тех, кого хотя бы отчасти уважаешь: он же, на свое счастье (экономия нервов и сил), искренне презирал всех этих, скучных в своей предсказуемости, расплывшихся теток, сделанных будто по трафарету (нарочито строгий взгляд, унылая внешность – и фальшь, фальшь во всем, всегда, везде; исключение составляли лишь химичка да физкультурница, ну и, конечно, практикантки, не успевшие обабиться; Яковлеву так и хотелось крикнуть им: «Бегите, бегите отсюда, пока не поздно!» – однако в горле стоял ком: студентки же с любопытством поглядывали на «нестандартного» ученика, но и только), а потому не испытывал по отношению к ним хоть сколько-нибудь сильных эмоций. Сильные растрачивались на дикарей из враждебного Племени Одноклассников, с которыми бился Яковлев смертным боем, один против если уж не всех, то обычно как минимум двоих-троих (что такое честная драка, дикари не ведали) – и нельзя сказать, будто всегда проигрывал: спасибо тренировкам – самбо, три раза в неделю: «спасение утопающих – дело рук самих утопающих», это-то уж он усвоил…

Яковлев бил врага истово, от души, порой с яростным наслаждением (он, бедняга, еще не понимал, что битва эта будет длиться вечно, только лишь перейдет с физического плана на ментальный), – а врагом считался каждый, посягнувший на его свободу (точнее, то, что Яковлев под ней тогда подразумевал, а именно: неприкосновенность его тела и личных вещей, а также вольность в выражении мыслей – именно потому и оказывался неизбежно в меньшинстве: эти, казалось бы, абсолютно нормальные вещи, представлялись человечкам, что были парализованы страхом перед наказанием Стада, возмутительными – на бессознательном пока еще уровне (всё, впрочем, впереди): как так? не юлит, не «стучит», не боится, девчонок за хвосты не дерет, после уроков сразу за угол – только его и видели: ВИНОВЕН!). Особенно жестокими были сражения – публичная демонстрация полного беспредела – с пионеришкой по фамилии Крюков: коренастый, с квадратной головогрудью, он имел железную хватку и вцеплялся в противника подобно бойцовскому псу, готовому драться насмерть – кровь из носа шла у обоих постоянно, синяки цвели пышным цветом – не обошлось, разумеется, и без сломанных конечностей: Яковлев долго ходил с перевязанной левой рукой и очень сожалел, что, в отличие от Крюкова, у которого оказалась сломана правая, ему «порвали» не «рабочую» – тогда можно было бы не делать уроки. также о тела, вещей и не провальнгнувший на его свободу (точнее, то, что Яковлев под ней подразумевал, а именно: неприкосновен.

«Шрамы украшают мужчину!» – не очень-то искренне утешал отец ахающую мать, когда та в очередной раз заламывала руки и трафаретно причитала: «Ну в кого ты такой уродился! Все люди как люди, а ты… Вон у Семёновых парень – ангел, ангел же! Ну, чего опять не поделили?..» – «Достоинство», – очень серьезно и очень тихо ответил однажды Яковлев, и мать, впервые в жизни посмотрев на кровиночку с неподдельным изумлением, не свойственным стандартной живородящей самке, больше ни о чем не спрашивала и пятаков медных к шишкам не прикладывала: сам, пусть сам разбирается, коли шибко умный – он, собственно, был только за.

Родители развелись, когда Яковлеву исполнилось тринадцать, через день после его дня рождения, пятого ноября (компенсация «морального ущерба» – долгожданный, всеми кривдами выпрошенный-таки фотоаппарат): «Ну вот ты и вырос. Больше уж из-за тебя мне этого терпеть не придется», – выдохнула нервно мать, давным-давно называвшая отца не иначе как этот, и, быстренько прошлепав в ванную (старые тапочки, Яковлев разглядел их будто впервые, очень старые, тусклые), надолго там заперлась: сквозь шум воды слышны были ее с трудом сдерживаемые рыдания, однако острой жалости Яковлев в тот момент не испытал – хорошенькое дельце: оказывается, предки (новое слово в его лексиконе) терпели друг друга столько лет из-за него… Как будто он их об этом просил! Нет-нет, меньше всего он хотел связывать их собой… навязывать себя вообще кому бы то ни было… Если же следовать «логике» взрослых, получалось, что он, он, и только он один кругом виноват!.. Виноват уже потому (это, разумеется, не проговаривалось, потому как никогда не осмысливалось в полной мере ни отцом, ни матерью – «простые люди», «домработапрограммавремя», «не до глупостей»!..), что родился, что якобы выбрал их – эту чужую неяркую женщину и такого же чужого скучного мужчину для того, чтобы отработать собственные кармические должки… Однако каким-то шестым чувством Яковлев улавливал во всем этом страшный подвох – да что значит «из-за него»? Кто так решил? Почему его обвиняют в том, о чем он даже не помышлял? За что косвенно – это особенно больно – наказывают, искусственно навязывая чувство вины? (страшный, на самом-то деле, грешок, «незнание законов не освобождает от ответственности…» – но о том ему расскажут позже, гораздо позже).

Яковлев долго разглядывал в тот вечер узоры на мутноватых стеклах захламленной лоджии (зима была ранняя – и на редкость лютая), однако линии не торопились показаться, как обычно бывало, хоть сколько-нибудь «волшебными» – нет-нет, они напоминали, скорее, невыносимо реальную «решёточку» каких-нибудь мирзачульских дынь, которыми его перекормили однажды в детстве (из лучших, разумеется, побуждений) – его рвало, в глазах темнело… tut i skazke konez: на утвердительный вопрос отца «Ты же остаешься с ней?», Яковлев мотнул головой и уставился в пол: «Поеду к деду с бабой» – родители долго уговаривали его не дурить, а когда, после нескончаемых препирательств Яковлев сказал, что не хочет «оставаться с людьми, которые всю жизнь ему и себе врали», неловко переглянулись и отстали.

Так он оказался в Ясеневе: край света, конечно, до школки на Космонавтов почти полтора часа, до ДК, где он тренируется, – час пятнадцать, зато какой парк рядом! Яковлев любил бродить там с новеньким фотоаппаратом – иногда ему начинало казаться, будто мир реален лишь в объективе, а то, что вне «глазка» – фикция, игра, обман зрения: да так оно, наверное, и было.

Дед с бабой встретили кровиночку не чтоб нерадостно, но без особого энтузиазма: на старости лет они, освободившись от детей (долго же пришлось ждать, пока те вырастут!), наконец-то поняли, что такое жить для себя – да и вообще кое-что поняли. Дед, оттрубивший полжизни «в точке, которой нет места на карте», ежедневно радовался, как ребенок, отсутствию звонка; бабушка же, лет сорок честно боровшаяся с гнилью на чужих зубах, умиротворенно разводила цветы, неподвластные кариесу – они занимали всю ее комнату (бегонии, фиалки… как назывались остальные, Яковлев не запомнил) и полкухни (алоэ, глоттифиллумы, седум – в общем, одни суккуленты да кактусы), на которой и выделили Яковлеву спальное место – освобождать большую комнату (как называла ее бабушка, «зал») никто не собирался, да он и не просил.

Вскоре его перевели в новую школу – поближе к улице Паустовского: ребята встретили новенького настороженно, но в целом неплохо, а узнав, что тот занимается самбо, зауважали: это, на самом деле, не слишком обрадовало Яковлева – а ну не будь у него силы, что тогда, камнями бы забили?.. Уже тогда задумывался он о «несправедливости мироустройства», о том, что лишь «физическое преимущество» и «власть» – Яковлев еще не понимал, над чем именно – дают человеку неоспоримое превосходство, позволяя чувствовать себя в безопасности и манипулировать другими.

Долгое время он привычно ожидал от окружающих какого-либо подвоха, «ножа в спину» – однако ни того ни другого, как ни странно, не последовало, и он внутренне успокоился, словно бы оттаяв, хотя, конечно, не сразу. Особенно же удивили его педагогини – вкусно пахнущие, хорошо одетые, улыбчивые (поначалу он даже щипал себя за руку, пытаясь удостовериться, не снятся ли ему эти феи) и, как ни странно, одноклассницы, явно заинтересовавшиеся Фотографом – кличку эту Яковлев получил в первый же день, щелкнув своим «ЛОМО» здание школы. Что сказать? Она пришлась по душе.

После уроков Яковлев сбегал обычно в парк, к прудам – подолгу примеривался-прицеливался к каждому кадру, пытаясь поймать нечто «неуловимое»: то, что до него, как он думал, никто не видел. Поиски сюжетов затягивали; фотоаппарат стал продолжением не столько руки, сколько самого пульса, биения сердцевины его жизни, в которой, будто в капле воды, отражался целый мир – не важно, находилась ли в объективе церковь Петра и Павла, Лысая гора или самые обыкновенные, но «обыкновенные» лишь на первый взгляд, ясеневские деревья. Что огорчало, так это деньги – пленка, растворители, все эти «причиндалы», как говорила бабушка, стоили если не слишком дорого, то и недешево: Яковлев, мечтая поскорее вырасти, непременно представлял себя богатым – тогда, он понимал, можно будет не думать о количестве кадров, да много о чем не думать!

Как-то, вернувшись из школы раньше обычного, он услышал доносящееся с кухни ворчанье: «…один увеличитель сколько стоит… никаких алиментов не хватит… а ведь еще есть надо… ест-то, поди, не раз в день…» – не долго думая, Яковлев хлопнул дверью и, не став дожидаться лифта, быстро-быстро сбежал вниз по лестнице. Знал он только одно – оставаться с родными, попрекающими тебя куском, омерзительно… Вернуться к родителям? Но кто такие «родители»? Мужчина и женщина, обманывавшие его много лет?.. Люди, которые «жили для него», хотя их об этом никто не просил?.. А, может, стоило попробовать жить для себя – глядишь, веселей вышло б?.. Яковлев едва не плакал – деваться было действительно некуда; в парке-то не проживешь, даже если раз-другой переночуешь и жив останешься: зима!.. Вот оно, несовершенство тела – сжимай кулаки, не сжимай, всё едино: придумать-то ничего нельзя, ничегошеньки! Он «еще маленький» и у него нет «самого главного»: денег. «Есть ли на свете что-то более унизительное, нежели зависимость?» – спросил он сам себя и, нащупав спасительную соломинку, схватился за фотоаппарат: на миг отпустило… Да, его Друг был и впрямь хорош – а главное, безупречен в своем молчании: Яковлев старался не думать, сколько тот стоит и сколько ему, Яковлеву, предстоит еще перетерпеть, чтобы снимать то, что он хочет – когда хочет и сколько хочет.

Как назло, под вечер ударил мороз – Яковлев грелся в метро до тех самых пор, пока какой-то мент не стал на него коситься. В кармане не без издевочки звенели тридцать копеек; Яковлев купил жетон и поехал почему-то на Ленинградский – пересидеть, но что именно?.. Разве можно «пересидеть» на вокзале саму жизнь?.. Разве можно за одну ночь изменить «всё на свете» – на его свете? О том, где он окажется завтра, Яковлев старался не думать. Впервые в жизни так остро пронзило его осознание собственной ущербной никчемности; бегство, понимал он, не панацея – рано или поздно придется вернуться и, что еще хуже, «держать ответ». Но куда вернуться?.. К кому?.. Ждут ли его на самом деле, или привычно «прикидываются», боясь показать истинное лицо?.. У отца, как выяснилось, «новая женщина», возвращаться же к матери, которую в глубине души Яковлев все-таки любил, было почему-то стыдно… (интересно, выбросила ли она свои старые тапки? Почему-то при воспоминании о них на сердце потеплело – когда он вырастет, обязательно купит ей новые, да, новые… только вот когда он вырастет – да и вырастет ли?.. Не загнется ли сегодня от холода?.. А, может, это и к лучшему?..).

Пальцы ног одеревенели, руки окоченели, нос покраснел и предательски «хлюпнул». Теоретически, размышлял Яковлев, можно напроситься в гости к Мишке, но скажут его родители? Нет-нет, он, пожалуй, помучает своих, быть может, даже как следует напугает… пусть подумают, перед тем как обвинять человека в том, что он еще не вырос – на самом-то деле (Яковлев был уверен!), их упреки можно перевести «с русского на русский» именно так!.. Мишка, да, Мишка… Много это – или мало? А есть ли у него друзья, которым он интересен не только «с точки зрения самбо, фотографии и списывания контрольных»? Мишка, да, Мишка… Больше, пожалуй, и нет никого… У Мишки родители геологи, постоянно в разъездах, он тоже живет с дедом и бабой – любопытно, считают ли они, насколько Мишка наел? Яковлева потрясывало, к тому же, очень хотелось есть. Он купил в буфете какую-то мерзлую булку, машинально начал жевать, а потом прошел в зал ожидания и, найдя свободное местечко, под гул голосов задремал.

Проснулся он от резковатого толчка: «Эй, подвинься! Тесно, – высокий худой парень лет семнадцати пихнул его в бок. – Не спи, замерзнешь! Ты чё, один тусуешься?» – «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел…» – получилось не смешно. «Ясен пень, – парень хлопнул ладонью по коленке. – А я хотел к друганам поехать, да они, козлоеды, на дачу свинтили, бухают с телками. От мамаши свалил, называется… сиди теперь тут… хоть обдрочись…» – «Почему свалил?» – «Да сука она нереальная! Каждые выходные новый ёбарь у ней…» – «Кто?» – «Ёбарь, ёбарь. Ёбарь новый. Каждую неделю новый ёбарь! Не могу их видеть уже. Квартира однокомнатная, меня на кухню – и понеслось…» – «Что – понеслось?» – переспросил Яковлев, а парень как-то странно покосился на него изаржал: «Да ты, старче, невинен, аки ангел! Понеслось – значит…» – подробности насчет того, что именно понеслось, и в какой последовательности, не поразили воображение Яковлева, и тот, выслушав, задал только один вопрос: «Тебя как звать-то?».

Звали парня Жэкой, учился он в ПТУ и, разумеется, знал настоящую жизнь не понаслышке – знал, впрочем, довольно однобоко: «Прикинь, как я тут с одной зажег?..», «Прикинь, сколько мы тогда выжрали?..», «Прикинь, сколько жратвы халявной?..» – Жэка, впрочем, оказался неплохим, пусть и грубым, рассказчиком; «запретные» детали «взрослой» жизни, сдобренные вполне традиционной обсценщиной, возбуждали в Яковлеве здоровое в этом возрасте любопытство – потому и слушал: раньше он никогда не общался с пэтэушниками. «Бросай свою школу, приходи к нам – знаешь, какие у нас девки? Закачаешься! Да ты, небось, – Жэка снисходительно, как-то сверху вниз, посмотрел на Яковлева, – еще не одну, а?..» – Яковлев неловко пожал плечами и, увидев прямо перед собой лицо К., неожиданно улыбнулся: так же явно видит он его и сейчас, двадцать лет – как один день, что правда то правда. Правда и то, что в черной лаковой папке, задвинутой в самый дальний угол антресоли, лежат ее фотографии… «Ты чего завис, от жары? Курить, говорю, пойдем?» – коллега (дурацкое, дурацкое слово! Яковлев постоянно об него спотыкался – однако сослуживец или сотрудник еще хуже, поэтому пусть, пусть так) тронул его за плечо. Яковлев же, выплюнутый воронкой воспоминаний в «объективную реальность», покачал головой и уткнулся в монитор – сегодня он еще не заходил на рабочую почту, понеслось: «посмотри на прелестных малышек», «откровения сладких красоток», «поклонницы огромных членов на охоте», «тугие дырочки безотказных шкодниц», «неистовый секс в офисе», «эти звезды не знают запретов», «негритяночки кончают на твоих глазах», «для ценителей студенческих кисок», «познакомься с развратными крошками», «отличное видео с раскованными девками», «самые грязные и жестокие оргии»… Привычно удалив спам в корзину, Яковлев посмотрел на часы: 2.45 до конца отсидки, «порнушные мультяшки» – да сколько ж вас! – пять недель до конца лета: а все-таки, на расстоянии уродливые ряды представляют собой довольно гармоничные сочетания, вот и весь «абсурд», – но только на расстоянии.

Жарко, невероятно жарко – скорее даже не жарко, а душно: и вот, безвоздушье это, накрывая Яковлева властной своей ладонью, превращается уже в оцинкованный тоннель, наполненный чем-то белым – это белое напоминает жидкий парафин, по которому-то и нужно: течь? плыть? Он тонет, ежесекундно тонет в горячих и липких волнах, не зная, нужен ли ему берег и хочет ли он куда-то пристать, да и стоит ли приставать? Так ли это необходимо? Быть может, надо действительно отпустить себя и позволить мыслям лететь, куда им вздумается? Тень же, плывущая рядом, постоянно трансформируется, образуя некий символический круг: русалка – бабочка – птица – гетера – русалка – тень игры молекул и розовой эссенции, тень муксуса, бергамота, фиалки и мимозы, тень его опьянения и запоминания: на самом-то деле, фенол-этиловый спирт, запах увядающих роз – «сама их смерть таит благоуханье»[97], и – заросли черники, кольцо лип, обомшелые сосны, лозняки и стога, развалины водяной мельницы вблизи озера, островерхий фронтон, парадная зала, в которой терзался гений, поцелуй ведьмы в часовенке душ, и еще, еще один, цветная смальта чувства – всё в дьявольском желании овладеть не только своим, но и ее отражением: тургеневская девушка? дама пик? иррациональное число как корень уравнения золотого сечения (глаза) – высшего проявления структурного и функционального совершенства целого (силуэт) и его частей (части тела…)? О, как хотелось спрятаться ему тогда за щеколдой слов, как хотелось! – однако лучевая болезнь, вошедшая в сердце вместе с невидимой стрелой, пущенной от занебесной (фа-мажор!) скуки кривокрылым амуром, скосила: превышение естественного фона излучения не было, конечно, смертельным, однако суммарная доза радиации, так скажем, значительно превышала допустимую. «Доза радиации, – уточнил пасторальный шалун, – определяется по показаниями датчиков излучения, дозиметров», – в тот самый момент, когда Яковлев чуть было не услышал окончания этой странной фразы, его, отставшего от группы (он снимал вид на реку), и позвали, выдернув из волшебного сна: «Продолжение осмотра, не отставай!» – «Вот так всегда…» – буркнул он, не подозревая еще о том, что так действительно будет всегда (ну или почти) – и все эти сказочные города-веси, каждый камешек которых хочется разглядывать, а у каждого дома – стоять подолгу, исчезнут из поля зрения раньше, чем успеешь запомнить внятно их очертания: «автобус будет ровно в семнадцать сорок…». Да что говорить! Взять тот же Финский – Яковлев лежал когда-то у воды, подставив лицо закатному солнцу; ему казалось, будто он растворяется, срастаясь с камнями, а перед глазами мелькали те самые миражи таинственных существ, которых помнил он с самого детства, и о которых никому не рассказывал… «Собирайся, сколько можно валяться?» – мать, как обычно, все испортила. …продолжение осмотра, да-да, он в курсе.

Михайловское ему как-то не приглянулось, а вот в Тригорском поразил парк – «какие кадры пропадают!»: пока экскурсовод заученно-флегматично рассказывала об усадьбе, Яковлев кивнул К. и покосился на дверь. «Что ты хочешь?» – спросила К., когда они выбрались из дома-музея. – «Снимать тебя», – честно признался Яковлев и легонько сжал ее ладонь. Итак, первая «фотосессия»: на мостике, у «дуба уединенного», за банькой, в беседке, у пруда с водяными лилиями – там, под высоченной липой, он и сорвал поцелуй ведьмы: она не отстранялась, только повторяла: «Это понарошку, понарошку! Вся жизнь понарошку!» – и от собственной смелости то ли смеялась, то ли плакала, а потом долго-долго, до мурашек в кончиках пальцев, покусывала его, чуть кровоточащие с непривычки, губы.

Сказал бы Яковлев в тот момент, что девочка эта обладает эффектом «свечения изнутри»? Назвал бы ее лоб «античным», кожу – «мраморной», а скулы «рельефными»? Персефоной или Афродитой явилась она ему в заповедном парке, куда Яковлева тянуло все годы после?.. Хотя, почему «или», когда любовь и смерть, как день и ночь, – лишь две стороны одной медали?.. Бежааать!.. От мертвых потиров и потирчиков, лоханей и дискосов, напрестольных крестов и кадил, от венцов, от списков века осьмнадцатого и икон, от пик, протазанов и пальников, от кирас, арбалетов – ото всех этих налокотников-нарукавников-шлемов-кольчуг мчались они наутро, оставляя позади бывшие купеческие палаты: «Ненавижу музеи», – выдохнула, наконец, К. у монастырской стены и, дотронувшись до груди Яковлева, сделала надрез: так на ее ладони выпало его всамделишное сердце, так она, жонглируя им – «Горячо! Ух ты!» – перебегала с улицы на улицу, переносилась из лета в зиму, перелетала с планеты на планету, пока, наконец, не выронила и не наступила на него… Плюс тридцать: кошмарные сны городских сумасшедших, не обремененных дачами – Яковлев вспомнил, что забыл открыть на ночь балкон и, встав под холодный душ, стал насвистывать: «Сегодня на улицах снег, на улицах лед; минус тридцать, если диктор не врет; моя постель холодна, как лед»[98].

И все-таки воронка определенно существовала: да, его засасывало, причем засасывало с невероятной силой и мощью, все быстрее и быстрее – быть может, есть дыры не только черные, но и белые? не только в открытом космосе, но и на земле? Но что такое земля, если кругом один лишь горячий воздух – горячий настолько, что и вздохнуть-то больно?.. Он крутил у виска, показывал язык собственному отражению, набирал номер О. («ваш звонок не может быть совершен сейчас, ту-ту-ту…», и снова: 8-343…, «ваш звонок не может…») – пожалуй, О. была единственной, кого из «бывших» Яковлев вспоминал с неизменной теплотой – сейчас бы, конечно, сберёг, но тогда, в двадцать-то шесть… Смешно! О. приезжала в Москву поступать, но, провалившись на экзаменах, вернулась в пенаты: 8-343…, «ваш звонок не может…» – а что, что может? Может ли что-то он сам?.. 8-343… Зачем набирает эти никчемные цифры, хотя точно знает, что О. – ту чудесную О., которую он знал когда-то – не вернуть?.. «ваш звонок не может…» Да и нужен ли он ей спустя столько зим? 8-343… Помнит ли О. вообще о его существовании? Сохранила ли снимки – черно-белые осколки самого обыкновенного, как только теперь понимаешь, счастья?.. «Ваш звонок не может быть совершен сейчас, ту-ту-ту…»

Яковлев схватился за сердце (тупая боль, ничего нового, особенно в жару-то) – последнее время оно все чаще стучалось к нему таким вот бестактным образом – и приставил лестницу к антресолям: фотографии, остались одни фотографии! Только они и способны хоть как-то оправдать его жизнь – впрочем, перед кем? Почему он непременно должен ее «оправдывать»? Почему не может жить просто?.. Что за голосок не дает ни днем ни ночью покоя? Как же он устал от него, о, как мечтает его онемечить!

Воспоминания – «Забронируйте один в Страну лотофагов!» – приходили «ступенчато» (спроси Яковлева – как это, он бы не объяснил), какими-то «сгустками», и походили на мутно-белые хлопья, плавающие в моче больного вторичным острым пиелонефритом: того самого П.С., которого до смерти залечили когда-то в больничке, где проходил Яковлев практику – вот, собственно, и первый гвоздь[99], «винт» для закрепления памяти, «Ты – ком податливый запутанных кишок…»[100], organa genitalia feminine / organa genitalia masculine – никакой «поэзии»: черно-белые кадры чужих, навсегда «засвеченных», жизней, утиль – и точка, а потому Яковлев оставил лечебное дело довольно скоро – прелести бесплатной медицины в два счета лишили молодого специалиста каких-либо иллюзий; если же говорить о подачке, именуемой зарплатой… да что там! В детстве Яковлев мечтал поскорее вырасти и стать богатым для того лишь, чтобы купить ровно столько пленки, сколько потребуется – вернее, чтобы поехать с этой самой пленкой на съемки именно в ту точку шарика, где ему удастся, наконец, найти свои кадры: он знал – мир, если смотреть на тот через объектив, не так уродлив, каким кажется на первый взгляд.

И вот он, наконец-то, – большой мальчик, которого лихо «кинули на бабки», экс-частный предприниматель («ЧП Яковлев» – в названии этом и впрямь было что-то от врунгелевской яхты), севший не в свои сани, – а потому на пороге стоят уж бритоголовые, и это не сон, не книга, не фильм: это самое происходит с ним, здесь и сейчас – и это он, Яковлев, а не кто-нибудь еще, должен деньги, очень много денег

На все про все ему дали месяц: так, продав квартиру покойных деда и бабки, он стал «мигрантом» в собственном городе. Эта «новая жизнь» поначалу довольно сильно нервировала его, однако хандрить было некогда. Львиную долю не поражающего воображения дохода (Яковлев устроился охранником в ресторан) сжирала квартплата, расслабляться не стоило – все его мысли крутились какое-то время вокруг энной суммы, которую надо было кровь из носу вынуть да положить хозяйке раз в месяц. Ненавистное с детства слово – «зависимость» – безостановочно пришпоривало его, заставляя бежать по кругу: растоптанного, униженного – и, в сущности, никому, даже себе самому, особо не нужного.

Тогда-то и разыскала его К., которую не видел он лет тысячу: лишняя боль – она и есть лишняя боль, ожоги такого рода оставляют уродливые рубцы, прикасаться к ним страшно. Ну да, школьный роман, затянувшийся на годы, ну да – с кем не бывает? Но вот ведь какая штука: эта девочка сейчас рядом, в роскошной близи; эта девочка пришла – пришла сама, первая, сама села к нему на колени, расцеловала в обе щеки, как маленького, – а потом не в щеки, совсем даже не в щеки, а потом – «как большого»… Яковлев наблюдал за ее движениями словно бы со стороны и подумывал, не клиническая ли это смерть: вот К., настоящая, всамделишная К. кладет голову ему на плечо и чуть ли не кошкой мурчит – может, его душа и впрямь улетела? Может, он и впрямь умер?.. Что ж, достойный, весьма достойный финал! Сопротивление бесполезно.

Потом они долго тянули токайское, и Яковлев, глядя на К., усиленно пытался найти в ее внешности («античный» лоб, «мраморная» кожа, «рельефные» скулы) изъян – изъян, который помог бы ему дистанцироваться, изъян, благодаря которому можно было бы хоть сколько-нибудь разочароваться в ласковой этой ведьме, о которой не забывает он ни много ни мало двадцать уж лет, хотя и те – как один день, что верно, то верно… В какой-то момент Яковлеву, впрочем, показалось, что это произошло – пожалуй, он даже мог бы назвать К., повернувшуюся к нему в профиль, страшненькой; она же, будто заподозрив его в неладном, села против света и, обхватив руками колени, качнулась: «Знаешь, а я ведь замуж вышла…» – укол ревности, которого не было: да ничего, по большому-то счету, у него уже не было.

Вдыхая горячий воздух, идет он по залитой солнцем Калужской площади, но вместо привычной церкви видит абрис серебристой мечети на фоне звездного неба: он думает, что сходит с ума, щиплет себя за руку, а потом останавливается и неловко машет мне рукой, словно пытаясь выпросить лучшую долю.

«Если верить в то, что следы памяти хранятся в мозге… – он подбирает слова, – … хранятся в головном мозге в виде голограмм… и каждый фрагмент голограммы содержит всю информацию, необходимую для восстановления целого изображения, то…» – «Прости, персонаж», – я обрываю его: я спешу к машине в форме саксофона, а, оборачиваясь, вижу, как мыслеформа, занимавшая меня несколько дней, кидает фотоаппарат в урну и проходит сквозь стену: станция метро «Октябрьская», радиальная.

* * *


Поделиться книгой:

На главную
Назад