Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Том 5. Багровый остров - Михаил Афанасьевич Булгаков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

7 июля 1919 года Алексей Попов в письме своему другу А. Чебану признается: «Я, как говорится, „из оптимизма не вылезаю“. Убеждения мои коммунистичны до крайности. Живя в дыре, сталкиваясь с „властью на местах“, живя впроголодь, чувствуя на спине своей разруху, уставши от революций, я все же говорю: да здравствует Советская власть или, вернее, власть пролетариата!!! Я буду грустен и убит, если произойдет переворот… Я дошел до того, что не могу себе представить честного и объективного интеллигента, который хотел бы победы Колчака, Деникина или союзников, этих авторов Версальского мира… Я бы хотел служить человечеству, но это возможно будет через 200 лет, когда будет царство социализма, а сейчас нам, слугам господствующего класса, приходится служить тому классу, который берет власть, и я предпочитаю служить классу пролетариата, потому что этот класс ведет к раскрепощению людей, потому что этот класс, победив противника, убьет его и тем самым прекратит всякую возможность борьбы, а если победит класс угнетателей, то он не убьет своего врага, потому что ему это невыгодно, а поработит его и тем самым создаст причину новых и новых потрясений и битв. Нет ничего подлее нашей интеллигенции и нашего технического персонала, который работал при Николае в 100 раз больше и не кричал, что ему мешают и его душат и что он не может в таких условиях что-либо творить, а теперь сидит и ждет… и шипит и стал ужасно „свободолюбив“, „принципиален“. Раб! С рабской психикой! Раб, которого освобождают от господина, но он так привязан и предан, что отказывается принять „вольную“…» (См.: Н. Зоркая. Алексей Попов. М., Искусство, 1983, с.85–86.)

В своих творческих поисках он склоняется к масштабным, героическим фигурам, к сценическому романтизму. «Мне хотелось решить такую задачу — изнутри найти какие-то национальные, родные характеры из нашей советской действительности и развернуть эти характеры на родной природе…» (Там же, с.151.)

И не случайно в 1925 году он поставил «Виринею» по повести Лидии Сейфуллиной. Образ главной героини повести привлек его яркостью и обаянием; в этой простой женщине, изломанной сиротством и грязью повседневной женской доли, Попов увидел высокую страстность цельной натуры, ум, красоту, женское обаяние и душевную чистоту. Все тот же Луначарский, который с такой неприязнью отрицавший героев Булгакова, писал: «…если Виринею в книге я не склонен был признать большим положительным типом, а лишь чем-то стоящим на рубеже, на пороге к нему, то Виринею театра я готов во всякое время провозгласить одним из самых светлых, поучительных образов, какие дало нам послереволюционное искусство». («Красная газета», вечерний выпуск, Л., 1928, 20 января.)

Строгим и целомудренным художником называет биограф Н. Зоркая Алексея Дмитриевича Попова, а успех «Виринеи» исключительным. В книге отзывов появилась запись: «По-моему, пьеса — выхваченный из живой жизни кусок жизни. Артисты, видимо, способнейшие люди; может быть, не так много у них искусства, как у артистов МХАТ, но жизненности, кипучей жизненности у них больше. В общем, хорошо, даже великолепно. И. Сталин». И не только Сталин, но и другие члены правительства и партии побывали на спектакле и высоко отозвались. А Луначарский не уставал говорить на всех совещаниях, что «Виринея» указала путь советскому театру.

Так что Алексей Попов, работая над «Зойкиной квартирой», мог надеяться на повторение успеха. Этой постановкой Алексей Попов стремился показать и разоблачить «гримасы нэпа», «пошлость, разврат и преступление»… «Самая большая ошибка театра будет в том случае, если он из „Зойкиной квартиры“ сделает комедийку с претензией на легкую веселость. В данной трактовке пьеса потеряет всякую общественно-социальную значимость и станет вредной пьесой», — такова была установка Алексея Попова как режиссера.

И эта прямолинейность режиссерского замысла, «чернобелая двуцветность трагифарса» (Н. Зоркая) входила в противоречие со стилевой манерой драматурга, требующей большего богатства красок в изображении смены настроений, оттенков, тонов и обертонов.

Персонажи Булгакова — это обычные, нормальные люди, сбившиеся с пути во время революционной бури, когда ураганный ветер смел все привычные устои быта и ничего нового и устойчивого еще не сформировал для них. Их заставляют жить в том обществе, в каком они не хотят жить, они пытаются найти выход, но законного выхода из драматического положения найти не могут… Это, конечно, не относится к преступникам-китайцам…

К главным героям пьесы Булгаков относится с долей сочувствия, а не отвращения, которое испытывал режиссер, разоблачая социально-чуждых ему «элементов» с классовых позиций пролетариата, установившего свою власть.

Историки театра утверждают, что вахтанговцы после «Виринеи» были на подъеме, их поощряют чаще, чем ругают. «После „Виринеи“ вахтанговцам дали дотацию. Летом 1926 года первый раз перестроили театральный зал: партер удлинили, надстроили балкон, мест стало вдвое больше. Задумано было и увеличение сцены. Молодой коллектив сумел доказать, что может работать самостоятельно…» (Н. Зоркая, с.146).

Так что забота партии и правительства обязывала Театр Вахтангова соответствовать задачам времени. А партия жестко диктовала условия своей материальной поддержки: «Основное устремление в подборе репертуара должно быть направлено на отбор репертуара, ставящего актуальные вопросы текущего периода, в особенности художественно-ценных произведений драматургии, насыщенных содержанием, соответствующим мировоззрению пролетариата (пролетарской драматургии)» — говорилось в резолюции совещания в ЦК партии. (См.: Пути развития театра. (Стенографический отчет и решения партийного совещания по вопросам театра при Агитпропе ЦК ВКПб в мае 1927 г.) М.-Л. 1927, с.486.)

Ни в подборе репертуара, ни в трактовке «Зойкиной квартиры» Алексей Попов не потрафил ни времени, ни драматургу, ни артистам. А потому, вспоминая много лет спустя, признается: «Режиссера-сатирика из меня не вышло. „Зойкина квартира“ показала мне, что когда я в своем творчестве зол, желчен, то становлюсь как художник неинтересен, теряю убедительность». И действительно, пытаясь обнажить «гнилую сердцевину каждого персонажа», «убожество „жертв“» пролетарского государства, «мерзость этой „социальной слякоти“», Алексей Попов достиг обратного результата: на спектакль повалила «нэпманская публика» благодаря тому, что талантливые молодые артисты играли булгаковских персонажей, чутьем распознав глубинную суть творческого замысла гениального художника.

«Зойкина квартира» была поставлена А. Д. Поповым 28 октября 1926 года в Театре Вахтангова, шла два года с большим успехом. «Надо отдать справедливость актерам, — вспоминает Л. Е. Белозерская, — играли они с большим подъемом. Конечно, на фоне положительных персонажей, которыми была перенасыщена советская сцена тех лет, играть отрицательных было очень увлекательно. (У порока, как известно, больше сценических красок!) Отрицательными здесь были все: Зойка, деловая, разбитная хозяйка квартиры, под маркой швейной мастерской открывшая дом свиданий (Ц. Л. Мансурова), кузен ее Аметистов, обаятельный авантюрист и веселый человек, случайно прибившийся к легкому Зойкиному хлебу (Рубен Симонов). Он будто с трамплина взлетал и садился верхом на пианино, выдумывал целый каскад трюков, смешивших публику; Обольянинов, Зойкин возлюбленный, белая ворона среди нэпмановской накипи, но безнадежно увязший в этой порочной среде (А. Козловский), председатель домкома Аллилуя, „Око недреманное“, пьяница и взяточник (Б. Захава). Хороши были китайцы из соседней прачечной, убившие и ограбившие богатого нэпмана Гуся (Толчанов и Горюнов). Не отставала от них в выразительности и горничная (В. Попова), простонародный говорок которой как нельзя лучше подходил к этому образу. Конечно, всех их в финале разоблачают представители МУРа…»

Вслед за этим успехом — «Дни Турбиных» и «Зойкнна квартира» шли одновременно в двух ведущих театрах! — начались нападки критиков: методически из номера в номер, в газетах, журналах, публичных выступлениях и обсуждениях говорилось о пьесах и других произведениях Михаила Афанасьевича Булгакова как «контрреволюционной вылазке врага революции», а о нем самом как представителе нэпманской буржуазии, как о «лукавом капитулянте», который «сдавал все позиции, но требовал широкой амнистии и признания заблудившихся борцов, стоявших по другую сторону баррикад», «старался устроить панихидку по этой соломе и реабилитировать эту белую офицерскую солому, растоптанную сапогами Красной Армии».

А. Орлинский в «Правде» (13 ноября 1926 года), резко критикуя «Зойкину квартиру», договорился до того, что заявил, что в спектакле, как и в самой пьесе, есть «мягкость и лиричность в обрисовке бывших людей и нэповских дельцов». И чуть ли не все критические замечания сводились к тому, что автор будто бы призывает зрителей «посочувствовать бедным приличным дамам и барышням, в столь тяжелое положение поставленным большевиками». А раз сочувствует этим «бывшим», значит, враждебно настроен к пролетарской революции, значит, враг. И тут уж все средства дозволены, все средства хороши, чтобы разоблачить врага, уничтожить его. И на Булгакова посыпались критические словеса, приобретавшие зачастую зловещий смысл: «Литературный уборщик Булгаков ползает на полу, бережно подбирает объедки и кормит ими публику», — писал 29 октября 1926 года в «Киевском пролетарии» С. Якубовский. А через две недели, 13 ноября 1926 года, в «Комсомольской правде» Уриэль, ничуть не сомневаясь, что комедия Булгакова — «бесталанный, нудный пустячок», писал: «„Зойкина квартира“ написана в стиле сборника пошлейших обывательских анекдотов и словечек».

В отделе рукописей Российской Государственной библиотеки хранится альбом вырезок из различных изданий того времени, сделанный самим М. А. Булгаковым. В чем только не обвиняли автора «Дней Турбиных» и «Зойкиной квартиры» — в клевете на советскую действительность, в антисоветских настроениях, в обывательском злопыхательстве, в оголтелом мещанстве…

В книге «Воспоминания и размышления о театре» (№, ВТО, 1963. С. 187) режиссер-постановщик А. Д. Попов, с которым так ожесточенно спорил М. А. Булгаков, вспоминал о «Зойкиной квартире»: «Написана она была с присущим Булгакову талантом, острой образностью и знанием природы театра. Все это казалось великолепным материалом для актеров и режиссера. По замыслу автора, „Зойкина квартира“ должна была явиться сатирой на нэпманские нравы того времени. Нэп с его „прелестями“, спекуляцией, аферами нашел в пьесе довольно богатое и остроумное отражение».

А не поняли пьесу и спектакль скорее всего потому, что к тому времени восторжествовали вульгарно-социологические принципы критического анализа художественных произведений. По рецептам вульгарных социологов, нужно было не только разоблачить зло, вывести на «чистую» воду нэпманов, но и противопоставить им здоровые силы, которые в конце спектакля должны были торжествовать на сцене, то есть нужно было, чтобы и эта пьеса «оканчивалась непременно помахиванием красным флагом», как зло высмеял Вс. Мейерхольд всякие попытки вульгарных социологов вмешиваться в живое театральное дело. (См.: Ежегодник института. 1959. С. 131.)

Невозможно сейчас всерьез опровергать все эти обвинения, которые сыпались на Булгакова в то время. Сама пьеса не давала никакого для этого повода. Да и сам Булгаков, яростный противник нэпманов, их пошлой и разгульной жизни, не раз выступал в фельетонах, разоблачая всю эту дрянь и накипь. Но одно дело фельетон, совсем другое — пьеса, которую нужно ставить в театре. Иные задачи, как художник, ставил перед собой Булгаков, более сложные и глубокие. Плакатные средства в разоблачении этой дряни оказывались бессильными.

Не плакатными, а живыми получились образы пьесы, и в каждом из персонажей органически сливались хорошие и плохие, положительные и отрицательные черты характера и деятельности. Особые страсти кипели и кипят вокруг образа Аметистова, пожалуй, самого удачного образа в этой комедии. В письме к переводчице госпоже Рейнгардт 1 августа 1934 года Булгаков писал: «Аметистов Александр Тарасович: кузен Зои, проходимец и карточный шулер. Человек во всех отношениях беспринципный. Ни перед чем не останавливается.

Смел, решителен, нагл. Его идеи рождаются в нем мгновенно, и тут же он приступает к их осуществлению.

Видел всякие виды, но мечтает о богатой жизни, при которой можно было бы открыть игорный дом.

При всех его отрицательных качествах почему-то обладает необыкновенной привлекательностью, легко сходится с людьми и в компании незаменим. Его дикое вранье поражает окружающих. Обольянинов почему-то к нему очень привязался. Аметистов врет с необыкновенной легкостью в великолепной, талантливой актерской манере. Любит щеголять французскими фразами (у Вас английскими), причем произносит по-английски или по-французски чудовищно».

Аметистов — «пестрый», «пегий», в нем есть и обаяние, которое покоряет окружающих. Вот этого-то и не могли «простить» вульгарные социологи.

«Зойкина квартира» — это кусок реальной жизни, где органически сливались трагическое и комическое, подлинное, «всамделишное», и призрачное, «показушное», где действуют и уживаются нэпманы и власть имущие, несчастные и бойкие авантюристы, где «бывшие», не умея или не желая приспосабливаться, хотят сбежать из родного дома… Вроде бы бежать из родного дома нехорошо… А если в него вторглись «чужаки» и негодяи и выстудили его, опаскудили, надругались над святынями?.. И здесь слышится боль, сострадание, сочувствие к униженным и оскорбленным, здесь слышится исконно русское — «и милость к падшим призывал». Булгаков ненавидел фальшь в любых ее проявлениях. Особенно ненавистна ему была фальшь в советских должностных лицах, таких, как Гусь, председатель домкома Аллилуя. Таких людей он ненавидел в жизни и беспощадно разоблачал в литературе. «Ты видишь, что я с портфелем? — грозно спрашивал Аллилуя. — С кем разговариваешь? Значит, я всюду могу проникнуть. Я лицо должностное, неприкосновенное». Взяточник и негодяй, председатель домкома Аллилуя, разоблаченный как пособник Зои Денисовны Пельц, падает на колени и умоляет муровцев: «Товарищи! Я человек малосознательный!.. Товарищи, принимая во внимание мою темноту и невежество как наследие царского режима, считать приговор условным».

Могу себе представить, с каким удовольствием Булгаков смотрел на падающего на колени председателя домкома: сколько принесли ему горя такие вот «выдвиженцы» и «малосознательные» активисты пролетарской революции, получившие, в сущности, неограниченную власть: «Я лицо должностное, неприкосновенное».

Некоторые критики, зрители, ученые в «Зойкиной квартире» увидели лишь легкую развлекательную комедию, некую «забавную несуразицу», «никчемную суету». Даже постановщик пьесы А. Д. Попов в своих воспоминаниях сожалел, что «подлинной сатиры, разоблачительной силы, ясности идейной программы в пьесе не оказалось. Она представляла собой скорее „лирикоуголовную комедию“. И успех-то спектакля постановщик определял как „успех особого, скандального рода“. „Спектакль „работал“ явно не в том направлении, в каком был задуман театром: он стал приманкой для нэпманской публики, чего никак не хотела ни студия, ни я как режиссер. Едва ли ожидал этого и автор пьесы“ (Воспоминания и размышления. С. 187). Значит, речь идет опять-таки все о том же непременном помахивании красным флагом, о котором говорил Мейерхольд. Если этого нет ни в пьесе, ни в спектакле, то, следовательно, нет ясности идейной программы, нет острой сатиры, язвительной иронии, разоблачительного сарказма.

Жанровое своеобразие „Зойкиной квартиры“ в том, что перед зрителем развертывается „трагический фарс“, нечто вроде трагикомедии.

В остросюжетной комедии, где носители старого терпят закономерный крах, а гениальный мошенник, изворотливый и удачливый, выходит из „передряг“, как сухим из воды, где много эксцентрики, буффонады, парадоксальных ситуаций, каламбуров и острот, Булгаков стремился представить жизнь как „смесь“ серьезного и смешного, именно как трагический фарс, который чаще всего возникает в переходный период, когда старое, погибая, все еще цепляется за жизнь, пытается приспособиться к новым формам жизни, невольно вступает в конфликт с законами возникающего общества.

Булгаков высмеивал, а не разоблачал. Вспомним ремарки, которые сопровождают проделки „гениального“ Аметистова на сцене. Подробную и довольно точную характеристику этого персонажа „Зойкиной квартиры“ впервые дал Д. С. Лихачев в статье „Литературный „дед“ Остапа Бендера“ (см. в его сб. Литература — реальность — литература. Л., СП, 1984. С. 161–166). Высказав любопытную мысль, что „Аметистов — русская трансформация образа Джингля“ (Альфред Джингль, напомню, — персонаж романа „Пиквикский клуб“ Диккенса. — В. 77.), Д. С. Лихачев писал в 1971 году: „Оба худы и легковесны, легко двигаются и любят танцевать. Аметистов в ремарках от автора „пролетает“, „улетает“, „проносится“, через сцену, „летит“, „исчезает“, „летит к зеркалу, охорашивается“, „выскакивает“, „вырастает из-под земли“. На обоих одежда с чужого плеча и слегка мала, у обоих недостаток белья… Оба вначале невероятно бедны и голодны, но оба выдают себя за людей состоятельных… Оба ведут себя экспансивно, любят принимать участие в общих увеселениях, легко завязывают знакомства, стремясь быть на одной ноге со своими новыми друзьями. Аметистов уверяет даже, что он запанибрата с М. И. Калининым. Обращаясь к портрету Маркса, он говорит: „Слезай, старичок…“ Оба склонны к выпивке, особенно за чужой счет… Пожалуй, больше всего объединяет обоих персонажей их речь: отрывистая, быстрая, стремительная, вульгарная, развязная и бессвязная. Оба опускают сказуемые, повторяют восклицания, любят иностранные слова, пышные выражения, которые причудливо соединяют с вульгаризмами, прибегают к постоянным преувеличениям“. Возможно, что Аметистов ведет свое происхождение и от Альфреда Джингля, но мне больше по душе те наблюдения исследователей, которые ведут происхождение Аметистова от Хлестакова и Расплюева. К. Рудницкий, пожалуй, впервые заметил, что в репликах Аметистова „то и дело слышны хлестаковские и расплюевские интонации, и звучат они вполне свежо н естественно“ (в сб. Вопросы театра. М., ВТО, 1966. С. 134).

Аметистов, как и другие персонажи „Зойкиной квартиры“, — это не образ-маски, застывшие в плоскостном изображении, это динамические, полнокровные фигуры, многогранно очерченные художником-реалистом.

Роль Аметистова исполнял Рубен Симонов, актер острой характерности, доходящий в своей игре до откровенного гротеска, но нигде не впадая в преувеличение, в бессмысленное трюкачество и безвкусное кривляние.

Спектакль ругали, но это лишь подогревало интерес зрителей: театр всегда был полон. И успех спектакля был вовсе не скандального характера. Зрители на сцене увидели тех, кого они наблюдали в повседневной жизни, с кем сталкивались в непримиримых конфликтах, а тут на сцене артисты темпераментно и яростно осмеивают тех, кто чувствует себя господином в жизни, в частности Гуся и управдома…

Ничто еще не предвещало драматического конца этого талантливого спектакля. Ругали критики, с которыми мало кто считался. В. Э. Мейерхольд писал А. А. Гвоздеву о том, что актеры и режиссеры, „сработавшие“ спектакль „Учитель Бубус“ по пьесе А. Файко, „не могут принять всерьез ни единого замечания Бескина, Вл. Блюма, Загорского, Хр. Херсонского. Ведь эти критики не знают, что такое театр. А главное, не знают театра в целом, театра, в котором не могут отдельно жить два мира: мир сцены и мир зрительного зала.

Эти критики пишут, болтаясь вне законов театроведения, говорят о личном вкусе, возникшем в условиях вчерашнего безразличия.

Критикам мы дадим бой…“ (Мейерхольд Вс. Переписка. М., 1976. С. 244.)

„Критикам мы дадим бой“ — с этим чувством уверенности жил в эти месяцы и Михаил Булгаков.

Наконец-то давняя мечта Михаила Булгакова — еще со времен Владикавказа — осуществилась: два ведущих столичных театра поставили его пьесы, которые идут с шумным успехом. И „Дни Турбиных“, и „Зойкину квартиру“ он любил, каждая из них по-своему ему была близка, но пьесы появились на сцене искалеченными, и это раздражало. „Пьеса выхолощена, оскоплена и совершенно убита“, — признавался Булгаков в минуты откровенности. Но зрители валом повалили в театр, рассказывали о своих впечатлениях друзьям и товарищам, привлекая в театр все новых и новых зрителей. О. Ф. Головина, дочь председателя Первой Государственной думы, 6 декабря 1926 года, сообщая о „сенсационном успехе“ пьес Булгакова, писала М. Волошину, в частности, и о „Зойкиной квартире“: „По-моему, это блестящая комедия, богатая напряженной жизненностью и легкостью творчества, особенно если принять во внимание, что тема взята уж очень злободневная и избитая и что игра и постановка посредственны. Жаль, что его писательская судьба так неудачна и тревожно за его судьбу человеческую“ (ГО ИРЛ И, Ф. 562, оп. 3, ед. хр. 431. См.: М. А. Булгаков-драматург и художественная культура его времени, М.,1988, с.423).

А для тревоги были все основания: критики просто „разбушевались“ доходя в своих ругательствах и домыслах до прямого доносительства.

Тон критики определился после публикации „Открытого письма Московскому Художественному академическому театру (МХАТ-1)“ в „Комсомольской правде“ 14 октября 1926 года, в котором Александр Безыменский, вспоминая своего брата Бенедикта Ильича Безыменского, убитого „в Лукьяновской тюрьме, в Киеве, в 1918 году, при владычестве Скоропадского, немцев… и Алексеев Турбиных“, в резком тоне продолжал свои обвинения: „Я не увидел уважения к памяти моего брата в пьесе, которую вы играете… Старательно подчеркиваю. Я ничего не говорю против автора пьесы Булгакова, который чем был, тем и останется: новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной слюной на рабочий класс и его коммунистические идеалы. Но вы, Художественный театр, вы — другое дело“.

Выделенные здесь слова подчеркнул сам М. Булгаков, прочитав это письмо, и наклеил в альбом отзывов о своем творчестве

Неоднократно выступал Луначарский, устно и письменно, с критикой пьес Булгакова. В одном из докладов он сказал: „Ему нравятся сомнительные остроты, которыми обмениваются собутыльники, атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля…“ (Программа государственных академических театров, № 55, 1926.)

„Знакомая московскому зрителю насквозь мещанская идеология этого автора здесь распустилась поистине в махровый цвет“, — писал В. Павлов (Жизнь искусства, № 46, 1926, с.11). Журнал „Печать и революция“ обвинял Булгакова в сочувствии „бедным приличным дамам и барышням, в столь тяжелое положение поставленным большевиками“ (1926, № 10, с.99).

Михаил Булгаков, по словам Л. Е. Белозерской и Е. С. Булгаковой, аккуратно вырезал отзывы из газет и журналов и вклеивал в упомянутый альбом. Наиболее глупые и гнусные сначала вывешивал на стены для общего обозрения, посмеивался над откровенным злопыхательством, разыгрывал интермедии на тут же придуманные темы… Но в душе копилась боль… Недоволен был Булгаков не только критиками, но и режиссером-постановщиком А. Поповым, который все более и более призывал исполнителей к явно сатирической оценке своих персонажей. „А героине, Зойке, нос наклеили… Зачем? Она гораздо лучше без носа. Я в крайне раздраженном состоянии“, — признавался он не только самому себе, но с юмором рассказывал о постановке „Зойкиной квартиры“ и своим друзьям-мхатовцам. Станиславский, которому спектакль понравился, тем не менее иронизировал по поводу „уточкой“ наклеенного носа у Зойки — Мансуровой: „Прибегают к носам, когда внутреннего рисунка в роли нет“ (см.: Виноградская И. Жизнь и творчество К. С. Станиславского: Летопись. Т.4, М., с.335).

Нет, рисунок роли был: Цецилия Мансурова „была необыкновенно обаятельной, не понимающей всей преступности своего поведения“, и вообще „на сцене злобы не было никогда“, — вспоминала М. Синельникова „Зойкину квартиру“ (см.: книгу „Первая Турандот“, ВТО, М., 1967, с.210).

Видимо, успех у зрителей повлиял и на решение Главреперткома: „На этот раз наши и Ваши мучения, кажется, окончились, Главрепертком приветствовал спектакль, назвал его интересным и общественно ценным. Сделаны только две поправки — о них завтра скажу при свидании“, — писал Булгакову В. Куза (РО ИРЛИ, ф.369, цитирую по книге: М. А. Булгаков — драматург и художественная культура его времени, М., 1988, с.107).

И здесь хочется привести несколько хвалебных слов о роли В. В. Кузы в театральной жизни своего времени. Лев Славин в своих воспоминаниях о Вахтанговском театре писал, в частности: „У Кузы был своеобразный талант — вдохновлять писателей. Михаил Булгаков как-то сказал мне:

— Знаете, это не я написал „Зойкину квартиру“. Это Куза обмакнул меня в чернильницу и мною написал „Зойкину квартиру“. (См.: Рубен Симонов. Театральное наследие… М., 1981, с.467.)

И действительно, в архивах Москвы и Петербурга хранится множество записок, телеграмм и писем, в которых В. В. Куза извещает М. А. Булгакова о событиях, связанных с его „Зойкиной квартирой“. И дружеская озабоченность их не вызывает сомнений.

7 февраля 1927 года в театре Вс. Мейерхольда состоялся диспут по поводу постановок пьес „Дни Турбиных“ М. Булгакова и „Любовь Яровая“ К. Тренева. На диспуте взял слово М. Булгаков, крайне редко выступавший в дискуссиях.

Много лет спустя об этом выступлении рассказывают Эм. Миндлин и С. Ермолинский. Из их рассказов можно сделать только один вывод: на этом диспуте выступали два совершенно непохожих друга на друга Булгаковых. В „Нашем современнике“ (1967, № 2), вспоминая о шумной и очень нелегкой славе М. Булгакова после постановки двух пьес, Э. Миндлин рассказывает о негодующих статьях, появлявшихся тогда чуть ли не ежедневно на страницах газет и журналов: «…более других неистовствовал видный в Москве журналист Орлинский.» В короткий срок этот человек прославился своими фанатичными выступлениями против Булгакова и его пьесы «Дни Турбиных». И с этим нельзя не согласиться. Но вот как Э. Миндлин запомнил подробности поведения Михаила Булгакова на этом диспуте и, главное, выступление, с которым писатель якобы обратился к президиуму собрания: «Он (то есть Булгаков. — В. П.) медленно, преисполненный собственного достоинства, проследовал через весь зал и с высоко поднятой головой взошел по мосткам на сцену. За столом президиума уже сидели готовые к атаке ораторы и среди них — на председательском месте „сам“ Орлинский. Михаил Афанасьевич приблизился к столу президиума, на мгновение застыл, с видимым интересом вглядываясь в физиономию Орлинского, очень деловито, дотошно ее рассмотрел и при неслыханной тишине в зале сказал:

— Покорнейше благодарю за доставленное удовольствие. Я пришел сюда только затем, чтобы посмотреть, что это за товарищ Орлинский, который с таким прилежанием занимается моей скромной особой и с такой злобой травит меня на протяжении многих месяцев. Наконец-то я увидел живого Орлинского, получил представление. Я удовлетворен. Благодарю. Честь имею.

И с гордо поднятой головой, не торопясь, спустился со сцены в зал и с видом человека, достигшего своей цели, направился к выходу при оглушительном молчании публики. Шум поднялся, когда Булгакова уже не было в зале».

С. Ермолинский (Театр, 1966, № 9) утверждал, что он слышал Булгакова на этом диспуте в 1926 году, а диспут, повторяю, состоялся 7 февраля 1927 года: «Возбужденный и нервный, — вспоминал С. Ермолинский, — …он выкрикивал: „Я рад, что наконец вас увидел! Увидел наконец! Почему я должен слушать про себя небылицы? И это говорится тысячами людей, а я должен молчать и не могу защищаться!“ Взмахнув рукой, все такой же встревоженный, такой же нервный, с порозовевшим лицом, он исчез. В зале царило молчание. Ни одного хлопка. Ни единого возгласа. Какая-то странная тишина, которую сразу нарушить было почему-то неловко».

Как видим, по-разному вспоминают о М. Булгакове на этом диспуте С. Ермолинский и Э. Миндлин, многое стерлось из их памяти. И все же в их воспоминаниях верно одно: М. Булгаков действительно выступил с речью и всю ее посвятил полемике с А. Орлинским, много сделавшим для того, чтобы извратить творческий замысел драмы «Дни Турбиных». И если б случайно не сохранилась стенограмма диспута, нам пришлось бы верить мемуаристам на слово.

Сейчас, пожалуй, невозможно установить: медленно проследовал М. Булгаков через весь зал и взошел на сцену или, напротив, возбужденно взлетел на сцену. Да это и не важно. Важно другое: сохранилось живое слово писателя, запечатленное в стенограмме, хранящейся в ЦГАЛИ (РГАЛИ), ф.2355, оп.1, ед. хр.5).

Выступление Булгакова впервые было опубликовано в моей статье «М. А. Булгаков и „Дни Турбиных“», в 1969-м, в журнале «Огонек» № 11, с указанием точного адреса стенограммы. Чуть ли не на следующий день после выхода статьи в свет К. Симонов поехал к директору ЦГАЛИ и попросил перепечатать всю стенограмму. И вскоре подарил ее Е. С. Булгаковой. Так копия стенограммы попала в ОР РГБ.

Не буду приводить здесь выступление М. А. Булгакова, оно широко известно: во всех моих книгах печаталось полностью, а в этом издании будет опубликовано в 10-м томе.

Приведу еще только информацию, опубликованную по свежим, так сказать, следам в журнале «На литературном посту»: «Автор „Дней Турбиных“ Михаил Булгаков пытался защищаться и рассказывал о том, как все его „обижали“, и Орлинский, и МХАТ, и т. д. Он продолжал бы и дальше, но публике надоело: „Довольно личных счетов!“»

Весной 1927 года Булгаков заканчивал «Багровый остров», продолжал работать над окончанием «Белой гвардии» и новой пьесой, «рисующей эпизоды борьбы за Перекоп».

Еще в конце февраля Таиров поторапливает Булгакова с окончанием комедии; 3 марта снова Камерный театр обращается с просьбой поторопиться: «Вы обещали Александру Яковлевичу вчера прислать пьесу. Соответственно этому он сговорился с Реперткомом, что сегодня доставит туда пьесу. Увы! Ему нечего доставлять. А между тем сейчас очень удобный момент и настроение, которое, конечно, Александр Яковлевич очень хочет использовать. Очень прошу Вас переслать нам с посланным экземпляры пьесы… Момент этот упускать нельзя, так как через несколько дней состав весь меняется и провести пьесу будет много труднее…» И Булгаков, сраженный серьезными доводами и намеками, на следующий же день сам приносит два машинописных экземпляра пьесы «Багровый остров», вокруг постановки которой разворачивается обычная для булгаковских вещей драма. 10 марта Горький спрашивает А. Н. Тихонова: «А что Булгаков? Окончательно запрещен к богослужению? Нельзя ли познакомиться с его пьесой?» 25 марта Тихонов сообщает Горькому: «Булгаков пробует ставить свою пьесу „Багровый остров“, но пока безуспешно. Постараюсь выслать Вам экземпляр пьесы. Работает над романом „Белая гвардия“ — переделывает почти заново…»

В это же время МХАТ, утратив надежду на постановку пьесы по повести «Собачье сердце», заключает с Булгаковым договор на постановку новой пьесы:

«1. М. А. Булгаков обязуется представить МХАТу для постановки на Большой сцене свою пьесу „Рыцарь Серафимы“ („Изгои“).

2. М. А. Булгаков обязуется представить свою пьесу „Р. С.“ не позднее 20 августа 1927 года…

3. Гонорар выплачивается как за 4-актную пьесу.

4. Аванс в размере 500 рублей, который был получен М. А. Булгаковым по ныне аннулированному договору, который был заключен с дирекцией МХАТа 2 марта 1926 г. о постановке пьесы „Собачье сердце“, должен считаться выданным в счет его авторского гонорара по пьесе „Рыцарь Серафимы“» (РО ИРЛИ, ф. 369, № 143. Альбом постановок «Бега». Цитирую по кн.: Проблема театрального наследия М. А. Булгакова. Сборник научных трудов, Л., 1987, с.39).

И еще одно очень важное для Булгаковых событие произошло летом 1927 года: 1 августа Булгаков заключил договор об аренде квартиры из трех небольших комнат, кухни и ванной на Большой Пироговской, 35а, кв. 6.

И 5 сентября 1927 года Булгаков пишет сестре: «Дорогая Надя, все эти дни собираюсь к тебе и не могу собраться из-за хлопот с новой квартирой. Дорогая Надя, пожалуйста, не сердись на нас за переход Маруси: ни я, ни Люба ничего не сделали для того, чтобы „сманить“ ее. Наоборот, я все время говорил о том, что она не может оставить Надежду Афанасьевну на произвол судьбы (между нами!). Ответ неизменный:

— Я все равно собралась уходить.

Кстати: выпиши ее, она прописалась к нам… Приезжай к нам…» Далее следует приписка Л. Е. Белозерской: «Целую вас всех и прошу не считать меня за „интриганку“, совесть моя чиста. Ей-богу. Приезжай! Люба».

И в этой сфере, казалось бы, далекой от литературных схваток, жизнь Булгаковых протекает небезоблачно.

Прекрасные детали и подробности меблировки и быта на последней совместной квартире вспоминает Л. Е. Белозерская, да простят мне читатели эту подробную характеристику «последнего гнезда»:

Наш дом (теперь Большая Пироговская, 35а) — особняк купцов Решетниковых, для приведения в порядок отданный в аренду архитектору Стуй. В верхнем этаже — покои бывших хозяев. Там была молельня Распутина, а сейчас живет застройщик-архитектор с женой.

В наш первый этаж надо спуститься на две ступеньки. Из столовой, наоборот, надо подняться на две ступеньки, чтобы попасть через дубовую дверь в кабинет Михаила Афанасьевича. Дверь эта очень красива, темного дуба, резная. Ручка — бронзовая птичья лапа, в когтях держащая шар… Перед входом в кабинет образовалась площадочка. Мы любим это своеобразное возвышение. Иногда в шарадах оно служит просцениумом, иногда мы просто сидим на ступеньках как на завалинке. Когда мы въезжали, кабинет был еще маленький. Позже сосед взял отступного и уехал, а мы сломали стену и расширили комнату М. А. метров на восемь плюс клетушка для сундуков, чемоданов, лыж.

Моя комната узкая и небольшая: кровать, рядом с ней маленький столик, в углу туалет, перед ним стул. Это все. Мы верны себе. Макин кабинет синий. Столовая желтая. Моя комната — белая. Кухня маленькая. Ванная побольше.

С нами переехала тахта, письменный стол — верный спутник М. А., за которым написаны почти все его произведения, и несколько стульев. Два экзотических кресла, о которых я упоминала раньше (7 мая 1926 года при обыске эти кресла переворачивали. А Булгаков высказал опасения: а вдруг они выстрелят. — В. П.), кому-то подарили. Остальную мебель, временно украшавшую наше жилище, вернули ее законному владельцу Сереже Топленинову. У нас осталась только подаренная им картина маслом, подписанная: „Софоново, 17 г.“. Это натюрморт, оформленный в темных рембрандтовских тонах, а по содержанию сильно революционный: на почетном месте, в серебряной вазе, — картошка, на переднем плане, на куске бархата, — луковица: рядом с яблоками соседствует репа. Добрые знакомые разыскали мебель: на Пречистенке жила полубезумная старуха, родственники которой отбыли в далекие края, оставив в ее распоряжение большую квартиру с полной меблировкой, а старуху начали теснить, пока не загнали под лестницу. От мебели ей надо было избавляться во что бы то ни стало. Так мы купили шесть прекрасных стульев, крытых васильковым репсом, и раздвижной стол — „сороконожку“. Остальное — туалет, сервант, кровать, приобретали постепенно, большей частью в комиссионных магазинах, только диван-ладью купили у знакомых (мы прозвали ее „закорюкой“). Старинный торшер мне добыла Лена Понсова. Вся эта мебель находится у меня и по сей день радует глаз своей нестареющей элегантностью.

Надежда Афанасьевна, Макина сестра, наша всегдашняя „палочка-выручалочка“, направила к нам домашнюю работницу. Пришла такая миловидная, чисто русская женщина, русая голубоглазая Маруся. Осталась у нас и прожила несколько лет до своего замужества. Была она чистоплотна и добра. Не шпыняла кошек. Когда появился пес, полюбила и пса, называла его „батюшка“ и ласкала.

…Устроились мы уютно. На окнах повесили старинные шерстяные, так называемые „турецкие“ шали… Кабинет — царство Михаила Афанасьевича. Письменный стол (бессменный „боевой“ товарищ» в течение восьми с половиной лет) повернут торцом к окну. За ним, у стены, книжные полки, выкрашенные темно-коричневой краской. И книги: собрания русских классиков — Пушкин, Лермонтов, Некрасов, обожаемый Гоголь, Лев Толстой, Алексей Константинович Толстой, Достоевский, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Лесков, Гончаров, Чехов. Были, конечно, и другие русские писатели, но просто сейчас не припомню всех. Две энциклопедии — Брокгауза-Эфрона и Большая Советская под редакцией О. Ю. Шмидта, первый том которой вышел в 1926 году, а восьмой, где так небрежно написано о творчестве М. А. Булгакова и так неправдиво освещена его биография, — в 1927 году.

Книги — его слабость. На одной из полок — предупреждение: «Просьба книг не брать…»

Мольер, Анатоль Франс, Золя, Стендаль, Гете, Шиллер… Несколько комплектов «Исторического Вестника» разной датировки. На нижних полках — журналы, газетные вырезки, альбомы с многочисленными ругательными отзывами, Библия. На столе — канделябры — подарок Ляминых — бронзовый бюст Суворова, моя карточка и заветная материнская красная коробочка из-под духов Коти, на которой рукой М. А. написано: «Война 191…» дальше клякса. Коробочка хранится у меня.

Лампа сделана из очень красивой синей поповской вазы, но она — инвалид… (Л. Е. Белозерская-Булгакова. Воспоминания, М., 1990, с. 136–139).

И еще немало драгоценных свидетельств о житье-бытье рассыпано в книге Любови Евгеньевны, из которых можно с уверенностью сказать, что все еще продолжается счастливая пора их супружеской жизни. Слава и материальный достаток, надежды на еще больший успех как прозаика и драматурга и все новые и новые знакомства с интересными людьми своего времени — вот главное, чем живы и счастливы Любовь Евгеньевна и Михаил Афанасьевич Булгаковы. Ничто еще не предвещало их будущих страданий. Купили шубу из хорька и золотой портсигар, начали учить английский язык. «Мы оба с М. А. делали успехи, познакомились с композитором Александром Афанасьевичем Спендиаровым и его семьей, побывали у него на даче в Судаке… 1928 год. Апрель. Неуверенная серая московская весна, Незаметно даже, набухли ли на деревьях почки или нет. И вдруг Михаилу Афанасьевичу загорелось ехать на юг, сначала в Тифлис, а потом через Батум на Зеленый Мыс. Мы выехали 21 апреля днем в международном вагоне, где, по словам Маки, он особенно хорошо отдыхает» (там же, с. 143). И вновь — драгоценные подробности об этом путешествии четы Булгаковых, тонкие наблюдения о личности и привычках Михаила Афанасьевича.

В это время дом Булгаковых посещали Ильф и Петров, Николай Эрдман, Юрий Олеша, Евгений Замятин, актеры Яншин, Хмелев, Кудрявцев, Станицын, художники, композиторы… «Пока длится благополучие, меня не покидает одна мечта. Ни драгоценности, ни туалеты меня не влекут. Мне хочется иметь маленький автомобиль», — и Любовь Евгеньевна пошла на курсы автомобилистов, настолько была уверена в своем будущем: идут сразу три пьесы Булгакова; в Париже вышел первый том «Белой гвардии», готовится второй; Булгаков работает над последними двумя главами, переделывая их так, чтобы всем сюжетным линиям придать законченный характер; трилогию не дадут ему написать, это уже было ясно, но в борьбу за постановку «Бега» включились могущественные силы во главе с Горьким…

Увлекались лыжными прогулками, Любовь Евгеньевна брала уроки верховой езды: «Ненадолго мы объединились с женой артиста Михаила Александровича Чехова, Ксенией Карловной, и держали на паях лошадь „Нину“, существо упрямое, туповатое, часто становившееся на задние ноги, делавшее „свечку“, по выражению конников. Вскоре Чеховы уехали за границу, и Нина была ликвидирована.

За Михаилом Афанасьевичем, когда ему было нужно, приезжал мотоцикл с коляской, к удовольствию нашей Маруси, которая сейчас же прозвала его „черепашкой“ и ласково поглядывала на ее владельца, весьма и весьма недурного собой молодца» (там же, с. 154).

Но были и огорчения… Так Административный отдел Моссовета отказал в поездке за границу, в Берлин и Париж: в Берлине Булгаков намеревался привлечь к ответственности 3. Каганского, спекулировавшего именем Булгакова и поставившего его в «тягостнейшее положение», а в Париже он должен был вести переговоры о постановке «Дней Турбиных» и «Бега», принятой МХАТом как раз в это время, в феврале 1928 года. «Отказ в разрешении на поездку поставит меня в тяжелейшие условия для дальнейшей драматургической работы», — заканчивал Булгаков свое ходатайство о поездке в Берлин и Париж 21 февраля 1928 года.

1 марта 1928 года МХАТ подписал новый договор с Булгаковым, в котором «Рыцарь Серафимы» («Изгои») получил свое окончательное название — «Бег».

3 марта 1928 года Михаил Афанасьевич сообщает сестре Надежде: «Обещаю читать „Бег“ (скоро)».

И несколько лет будет продолжаться история с постановкой «Бега»: то Театр начинает репетиции, то прекращает, потому что очередная инстанция не разрешает постановку пьесы о гражданской войне, о трагической судьбе тех, кто неумолимо был вовлечен в нее водоворотом закономерных событий.

И эта неопределенность, даже противоречивость позиции власть имущих по отношению к «Бегу» — один разрешает, другой запрещает — вскоре окончательно колебнется в пользу запрещения: Сталин, прочитав пьесу, отнесет ее к «антисоветским явлениям». В ответ на письмо Билль-Белоцерковского Сталин 2 февраля 1919[1] года скажет: «„Бег“ есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, — стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело» (Сочинения, т.11, с.327).

Сталин лишь сформулировал то, что давно уже носилось в воздухе литературных сражений: критики вульгарно социологического толка не уставали писать о Булгакове как об апологете белогвардейского движения во время гражданской войны. И сколько бы Булгаков ни повторял, что он в своих сочинениях прилагает «великие усилия», чтобы «стать бесстрастно над красными и белыми», все равно он получил «аттестат белогвардейца-врага».

Так что уже в 1928 году повеяло «холодом» с вершин власти, хотя все три его пьесы все еще шли в театрах…

И это веяние Булгаков почувствовал и стал еще более осторожен в исполнении своих творческих планов… В апреле 1928 года в Ленинграде он договорился с Евгением Замятиным, что напишет статью о театральных делах и нравах. Но 27 сентября 1928 года он сообщает Замятину: «Дорогой Евгений Иванович!

На этот раз я задержал ответ на Ваше письмо именно потому, что хотел как можно скорее на него ответить.

К тем семи страницам „Премьеры“, что лежали без движения в первом ящике, я за две недели приписал еще 13. И все 20 убористых страниц, выправив предварительно на них ошибки, вчера спалил в той печке, возле которой вы не раз сидели у меня.

И хорошо, что вовремя опомнился.

При живых людях, окружающих меня, о направлении в печать этого опуса речи быть не может.



Поделиться книгой:

На главную
Назад